Аристократическая процедура: выборы (XVIII век) — КиберПедия 

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...

Аристократическая процедура: выборы (XVIII век)

2021-01-29 91
Аристократическая процедура: выборы (XVIII век) 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

А потом происходит нечто странное. Это прекрасно описывает Бернар Манен:

«Однако по прошествии едва ли одного поколения после Духа законов и Общественного договора идея распределения публичных должностей по жребию практически исчезает. Она никогда всерьез не рассматривалась в период Американской и Французской революций. Когда отцы‑основатели объявляли равенство всех граждан, они без тени сомнения утвердили на обеих сторонах Атлантики безусловное господство способа избрания, издавна считавшегося аристократическим» {66}.

Как это могло случиться? Как произошло, что доводы самых влиятельных философов того времени были проигнорированы – в век, когда тем не менее непрерывно ссылались на разум и les philosophes [45]? В чем причина этого одностороннего триумфа процедуры выборов, которая считалась аристократической? И наконец, как могло статься, что жеребьевка, как теперь принято выражаться, «совсем исчезла с радаров»?

Одно время историки и политологи считали, что столкнулись с загадкой. Может быть, дело в практических трудностях? Да, определенно, существовала разница в масштабах: применить жеребьевку в античных Афинах, городе площадью несколько квадратных километров, – не то же самое, что применить ее в такой большой стране, как Франция, или на огромной территории тринадцати только что получивших независимость штатов на атлантическом побережье Северной Америки. Уже с точки зрения преодоления расстояний речь идет о совершенно иной вселенной. Это, конечно, имело значение.

Да, в конце XVIII века национальные реестры населения и демографическая статистика еще не были достаточно развиты, чтобы дать жеребьевке справедливый шанс. Не была известна даже численность населения в стране, не говоря уже о том, как извлечь из данных о ней репрезентативную выборку. И да, тогда еще не было глубоких, детальных знаний об афинской демократии. Первое обстоятельное исследование, «Выборы по жребию в Афинах» («Election by Lot at Athens») Джеймса Уиклифа Хедлама, появилось только столетие спустя, в 1891 году. До того времени обходились некоторыми весьма неполными представлениями, описанными в таких случайных работах, как «О природе и использовании жребия: исторический и теологический трактат» («Of the Nature and Use of Lots: A Treatise Historicall and Theologicall») пуританского священника Томаса Гатакера, опубликованной в 1627 году.

Но практические трудности были не единственной причиной. Ведь учет населения в древних Афинах тоже вели не идеально. А жители Флоренции не располагали детальными знаниями о том, как обстояло дело в Греции. И все же они использовали жеребьевку в широких масштабах. В трудах американских и французских революционеров бросается в глаза не то, что они не могли применить жеребьевку, а то, что они этого просто не хотели, причем не только по практическим причинам. Кажется, что у них ни на минуту не возникало желания приложить к этому усилия. На неосуществимость никто из них не жаловался. Возможно, жеребьевка и была неосуществима, но им она определенно представлялась нежелательной. Это связано с их взглядами на демократию.

Для Монтескье существовало три формы государственного правления: монархия, деспотия и республика. При монархии одно лицо властвовало согласно установленным законам; при деспотии также властвовало одно лицо, но без установленных законов, совершенно произвольно; а при республике власть сохранялась за народом. У этой последней формы государственного правления он выявил еще одно, чрезвычайно важное, отличие: «Если в республике верховная власть принадлежит всему народу, то это демократия. Если верховная власть находится в руках части народа, то такое правление называется аристократией» {67}.

Довольно хорошо известно, что высшая буржуазия, которая в 1776 и 1789 годах стряхнула с себя британскую и французскую корону, боролась за республиканскую форму государственного правления. Но ратовала ли она за демократический вариант этой формы государственного правления? На словах, во всяком случае, – да. Ссылок на народ достаточно. Революционеры непрерывно кричали, что считают сувереном le peuple [46], что la Nation [47] следует писать с большой буквы и что We the People [48] – начало всему, но когда доходило до дела, они все‑таки демонстрировали вполне элитарные взгляды на этот самый народ. Новые независимые штаты Северной Америки называли «республиками», а не «демократическими республиками». Даже Джон Адамс, видный борец за независимость и второй президент Соединенных Штатов, весьма опасался такой системы и предупреждал: «Запомните, что демократия продолжается недолго. Уже скоро она чахнет, изнемогает и умертвляет сама себя. Не было еще такой демократии, которая не совершила самоубийства» {68}. Джеймс Мэдисон, отец американской Конституции, неизменно считал демократию «зрелищем, полным беспорядка и споров», которое обычно «и живет недолго, и умирает насильственной смертью» {69}.

В революционной Франции термин «демократия» также был не в ходу и имел скорее негативную коннотацию. Он указывал на волнения, которые поднялись бы в случае, если бы к власти пришла беднота. Такой выдающийся революционер и патриот, как Антуан Барнав, депутат первого Национального собрания, описывал la democratie [49] как «самую злобную, самую губительную и самую вредную для самого народа из всех политических систем» {70}. Во французских конституционных дебатах о предоставлении избирательного права, которые велись с 1789 по 1791 год, термин «демократия» не упоминался ни разу {71}.

Канадский политолог Франсуа Дюпюи‑Дери провел исследование использования термина «демократия» и установил, что основоположники Американской и Французской революций этого термина явно избегали. Демократия означает хаос и экстремизм, думало большинство из них, а от этого они хотели держаться подальше. Речь шла не только о выборе слов. Демократическая реальность также казалась им отвратительной. Многие из них были юристами, крупными землевладельцами, фабрикантами, судовладельцами, а в Америке также плантаторами и рабовладельцами; зачастую уже под властью британской или французской короны, во время расцвета аристократии, они занимали политические и управленческие должности и имели социальные и родственные связи с системой, против которой они боролись {72}. «Эта элита старалась подорвать легитимность короля и аристократии. В то же самое время она подчеркивала политическую некомпетентность народа с тем, чтобы править самой. Тем не менее она громко провозглашала, что нация суверенна и что она, элита, желает служить ее интересам» {73}.

В этом контексте термин «республика» звучал благороднее, чем «демократия», и выборы становились важнее жеребьевки. У лидеров революции во Франции и США к жеребьевке не лежала душа, потому что у них не лежала душа к демократии. Когда кто‑то получает от престарелого дедушки шикарную карету, он не сразу разрешает внукам в ней разъезжать.

Но вернемся к типологии Монтескье: патриотические лидеры Французской и Американской революций определенно были республиканцами, но отнюдь не демократического толка. Они не хотели позволить народу ездить в карете власти, а предпочитали держать поводья в руках, ведь иначе от кареты останутся одни обломки. В Соединенных Штатах элите было что терять в том случае, если бы власть выскользнула у нее из рук: ее экономические привилегии были значительны. Равным образом это относилось и к Франции, но там имело значение и кое‑что другое. В отличие от США, там приходилось строить новое общество на той же территории, на которой действовала предшествовавшая власть. Поэтому для новой элиты было важно заключить компромисс со старым землевладельческим дворянством. Иными словами, в карете, которую приняли революционеры, сидело еще порядочно бывших аристократов, и, чтобы не разбить карету на новой дороге, приходилось до некоторой степени считаться с мнением этих несговорчивых пассажиров – хотя бы потому, что в противном случае они могли бы ставить палки в колеса.

Но в обеих странах тенденция очевидна: республика, которую задумали и собирались осуществить лидеры революции, должна была стать скорее аристократической, чем демократической. И способствовать этому могли выборы.

 

В наши дни этот вывод может показаться ересью: мы же так часто слышали, что современная демократия начинается с революций 1776 и 1789 годов. Однако из тщательного анализа исторических текстов вырастает совсем другая история {74}.

Уже в 1776 году, когда США провозгласили независимость, Джон Адамс писал в своих знаменитых «Мыслях о правительстве», что Америка слишком велика и густонаселенна, чтобы управлять ею прямо. Это было верно. Бездумно перенесенная афинская или флорентийская модель никогда не могла бы здесь работать. Но вывод, к которому он приходил на основе этих рассуждений, был довольно странным. Важнейшим шагом было, как утверждал Адамс, «to depute power from the many, to a few of the most wise and good»[50]. Если народ в целом не может говорить, то за него это должен делать кружок самых выдающихся. Адамс питал довольно наивную и утопическую надежду на то, что собрание таких добродетельных депутатов будет «думать, чувствовать, рассуждать и действовать» как остальная часть общества: «Они должны будут стать точным портретом всего населения в миниатюре». Естественно, оставалось под вопросом, могли ли банкир из Нью‑Йорка и юрист из Бостона, собравшись вместе, проявить столько же сочувствия к нуждам и обидам жены сельского пекаря из Массачусетса или докера из Нью‑Джерси, как к нуждам и обидам друг друга.

Десятью годами позднее Джеймс Мэдисон, основоположник американской конституции, пошел в этом дальше. Статьи Конфедерации[51] нужно было заменить полноценной конституцией для федеративной Америки, и Мэдисон, который написал ее первую редакцию, пустил в ход все средства, чтобы его проект ратифицировали в 13 штатах тогдашней конфедерации. В феврале 1788 года в «Записках федералиста» – серии из 85 эссе, которую он с двумя коллегами публиковал в нью‑йоркских газетах с целью побудить штат Нью‑Йорк к ратификации, – он писал: «Цель каждой политической конституции состоит или должна была бы состоять в том, чтобы прежде всего получить в качестве лидеров людей, которые обладают высшей мудростью для распознания общего блага общества и наибольшей добродетелью, чтобы стремиться к этому благу. ‹…› Выборный способ назначения руководителей является характерным принципом республиканской системы» {75}.

Отдавая предпочтение men who possess most wisdom to discern, and most virtue to pursue, the common good of society [52], Мэдисон всецело присоединяется к Джону Адамсу. Но при этом он весьма далеко отстоит от афинского идеала равномерного распределения политических шансов. Если для греков различие между руководителями и руководимыми должно было быть минимальным, то для Мэдисона такое различие было желательно. Если Аристотель считал попеременное участие в управлении проявлением свободы, то составитель американской конституции как раз придерживался мнения, что бразды правления должны держать в руках «лучшие» {76}.

Власть, осуществляемая лучшими, – не это ли по‑гречески значило aristokratia? Во всяком случае, Томас Джефферсон, отец американской независимости, считал, что существует нечто такое, как «естественная аристократия, основанная на таланте и добродетели», и что лучшая форма правления со всей возможной эффективностью вовлекает «этих естественных аристократов в правительство» {77}.

И это не приведет к «мнимой олигархии», продолжает Джеймс Мэдисон, поскольку эти лучшие пришли бы к власти посредством выборов. И работать с ними было бы не только эффективно, но и легитимно благодаря процедуре выборов. Его рассуждения шли следующим образом:

«Кто выбирает представителей в федеральные органы власти? Как богатые, так и бедные; как высокообразованные, так и неграмотные; как надменные наследники знаменитых родов, так и скромные сыновья безвестных и злополучных пасынков судьбы. The electors are to be the great body of the people of the United States»[53].

О том, что женщины, индейцы, негры, бедняки и рабы не принадлежат к их числу, Мэдисон не сообщает. Что сам он был владельцем крупных рабовладельческих плантаций в Виргинии, не вызывало тогда возражений. Что только ограниченная элита могла добиваться власти, было применимо и к Древней Греции. Но что действительно имело значение, что действительно было ново, так это то, что в выборно‑представительной системе, предложенной Мэдисоном, в отличие от жеребьевки, управляющие отныне качественно отличались от управляемых. Он пишет об этом весьма многословно:

«На кого падет выбор народа? На любого гражданина, чьи достоинства заслужат уважение и доверие его сограждан. ‹…› Прежде всего, поскольку они уже отмечены предпочтением, оказанным согражданами, следует полагать, что, как правило, они будут также отличаться высокими качествами».

Таким образом, нужно уже иметь заслуги, внушать уважение и доверие, быть именитым, нужно уже быть другим, лучше, чем остальные, превосходить их. Возможно, представительная система и была демократической благодаря избирательному праву, но с самого начала она была также аристократической в том, что касалось рекрутирования: каждому можно голосовать, но предварительный отбор уже состоялся в пользу элиты.

Следовательно, вот здесь, на этом самом месте, это началось на практике – со слов Джеймса Мэдисона в 57‑м номере «Записок федералиста», появившемся 19 февраля 1788 года в газете The New York Packet. Или нет, лучше сказать, что здесь это закончилось, здесь идеалы афинской демократии – равномерное распределение политических шансов – были окончательно похоронены. Отныне должно существовать различие между компетентными управляющими и некомпетентными управляемыми. Это больше походило на начало технократии, а не демократии.

 

По французским текстам также видна аристократизация революции. Вся эта кутерьма началась с народного восстания, которое через некоторое время было укрощено новой, буржуазной, элитой, которая хотела «навести порядок в делах», то есть управлять страной и защищать собственные интересы. В США такой процесс осуществился в период между обретением независимости в 1776 году и принятием конституции 1789 года (с Мэдисоном в главной роли), а во Франции – между мятежом 1789 года и конституцией 1791 года. Восстание, в котором участвовали низшие слои населения (включая раздутый до мифологических масштабов штурм Бастилии), всего через несколько лет выльется в конституцию, в которой высказывание ограничено избирательным правом, а избирательное право предоставлено только одному французу из шести.

В «Декларации прав человека и гражданина», важнейшем документе революционного 1789 года, значилось: «Закон есть выражение общей воли. Все граждане имеют право участвовать лично или через своих представителей в его создании». Но в конституции 1791 года этот личный вклад совсем исчез: «Нация, от которой одной проистекают все власти, может их осуществлять лишь путем уполномочия. Французская Конституция представительная». В течение трех лет законодательная инициатива перешла от народа к народным представителям, от участия – к представительству.

Особенно поражает позиция аббата Сийеса, католического священника из Фрежюса, чей крамольный памфлет «Что такое третье сословие?» заронил искру в пороховую бочку революции. Сийес – человек, который считал, что дворянство и духовенство, первое и второе сословия, обладают слишком большой властью по отношению к третьему сословию, буржуазии; человек, который выступал за бóльшую вовлеченность этой третьей группы и отмену аристократических привилегий; человек, которого читали повсюду (в январе 1789 года было продано более 30 тысяч экземпляров его памфлета); человек, который стал выразителем разочарования и считался одним из виднейших теоретиков революции, – даже он считал, что Франция не была демократией и не могла стать демократией. Он писал: «Народ, повторяю я, в стране, которая не является демократией (а Франция также не должна ею стать), народ может разговаривать и действовать только через своих представителей» {78}.

С тех пор возникло нечто вроде «политической агорафобии», страха перед человеком с улицы, – даже среди революционеров {79}. Раз уж парламент избран, народ должен держать язык за зубами. Отныне жребий использовался только в таких весьма специфических сферах общественной жизни, как формирование коллегий народных заседателей в некоторых судебных делах.

Такая аристократизация революции, должно быть, доставила удовольствие Эдмунду Берку. Этот английский философ и политик как огня боялся, что народ получит слишком большую власть. В своих витиевато изложенных «Размышлениях о революции во Франции» (1790) он отмечал, что правители должны отличаться от остальных, но не благодаря «blood and names and titles»[54] – он сознавал также, что времена изменились, – а благодаря «virtue and wisdom»[55]. При этом он добавил:

«Профессии парикмахера или фонарщика, как и многие другие, не могут ни для кого быть предметом почета – не говоря уже о множестве других, более лакейских занятиях. Государство никоим образом не должно угнетать этот класс людей; но если такие, как они, индивидуально или коллективно начнут управлять государством, оно столкнется с серьезными трудностями. ‹…› Все поприща должны быть открыты для всех людей, но выбор необходим. Невозможно управлять государством по очереди или по случаю. Никакая вербовка по жребию и никакая очередность не могут быть хороши для правительства, которое занимается важными делами».

Итак, с афинским идеалом покончено! Это наиболее явный отказ от жеребьевки в конце XVIII века, который я знаю. Берк был против демократии, против Руссо, против революции и против жеребьевки. Он охотнее признает компетентность элиты: «Я не колеблясь могу сказать, что путь от неизвестности к уважению и власти не должен быть слишком легким. ‹…› Храм чести лучше всего строить на возвышенности» {80}.

Слова Берка не пропали втуне. В переговорах по поводу новой французской конституции 1795 года, после бурных лет террора, председатель Конвента Буасси д’Англа, который должен был подготовить этот текст, сказал: «Нами должны править лучшие; лучшие – это те, кто получил лучшее образование и имеет наибольший интерес в соблюдении законов; так вот, за редким исключением, такие депутаты найдутся только среди тех, кто обладает собственностью. Они преданы стране, где находится их собственность, привержены законам, которые их защищают, и покою, который их бережет. ‹…› Страна, которой управляют собственники, знакома с общественным порядком, страна, которой управляют несобственники, пребывает в дикости» {81}.

Великая французская революция, точно так же как и Американская, не изгнала аристократию, чтобы заменить ее демократией, а изгнала наследственную аристократию, чтобы заменить ее аристократией выборной, «une aristocratie elective»[56], если использовать терминологию Руссо. Робеспьер называл ее даже «une aristocratie representativé[57]»! {82} Монарха и дворянство убрали с дороги, народ убаюкали риторикой о la Nation, le Peuple и la Souverainete [58], а власть взяла новая высшая буржуазия. Свою легитимность она получила уже не по воле Бога, не по праву земли или рождения, а вследствие другого аристократического пережитка – выборов. Отсюда изнурительные дискуссии о том, кто может обладать избирательным правом, отсюда и весьма ограниченное его предоставление: в расчет принимаются только те, кто платит достаточно налогов. На первых парламентских выборах согласно конституции 1791 года правом голоса обладал только один француз из шести. Пламенный революционер Марат, который яростно критиковал аристократизацию народного восстания, оценивал число французов, которым нельзя было голосовать, в восемнадцать с лишним миллионов. «Чего мы добьемся, – говорил он, – если сначала уничтожаем аристократию знати, чтобы потом заменить ее аристократией богачей?»

 

Демократизация выборов: мнимый процесс (XIX и XX века)

 

Небольшое резюме. Если предыдущую главу я закончил мыслью, что сегодня выборы как демократический инструмент устарели, то теперь мы узнали, что они, собственно говоря, и не были задуманы как демократический инструмент. Значит, все гораздо хуже! Кроме того, наиболее употребительный демократический инструмент – жеребьевка – был полностью отменен архитекторами представительной системы, за исключением ограниченной сферы судопроизводства с участием присяжных заседателей. Мы, электоральные фундаменталисты, уже десятилетиями цепляемся за избирательную урну, как за Священный Грааль демократии, а теперь сознаем, что не к тому привязались, – не к Граалю, а к кубку с ядом, к методу, который был разработан как определенно антидемократический.

Как получилось, что мы так долго этого не видели? Нам осталось сделать третий шаг, чтобы вникнуть в суть патогенеза нашего электорального фундаментализма. На первом этапе я показал физиологию алеаторно‑представительной демократии в Античности и в эпоху Возрождения. На втором этапе я показал, как в конце XVIII века новая элита отставила эту традицию в сторону ради выборно‑представительной демократии. Теперь мне осталось еще проследить, как получилось, что с тех пор этот аристократический поворот в XIX и ХХ веках смог приобрести демократическую легитимность – пока в последние годы не оказался под ударом. Иными словами: после аристократизации революции мы теперь должны рассмотреть демократизацию выборов.

Прежде всего бросается в глаза, что изменилась терминология. Республика, основанная на избирательном праве, каким бы ограниченным оно ни было, все чаще описывается как «демократия». Так, уже в 1801 году наблюдатель мог установить, что «выборная аристократия, о которой Руссо говорил 50 лет назад, является тем же самым, что мы в настоящее время называем представительной демократией» {83}. Эта синонимия ныне полностью канула в Лету: сегодня почти никто не помнит об аристократических корнях нашего современного строя.

В начале XIX века, когда великий Алексис де Токвиль девять месяцев путешествовал по Соединенным Штатам, изучая там новый государственный строй, он без колебаний дал итоговой книге название «О демократии в Америке». Причина этого изложена уже в первой строке: «Среди множества новых предметов и явлений, привлекших к себе мое внимание во время пребывания в Соединенных Штатах, сильнее всего я был поражен равенством условий существования людей». Нигде больше, полагал Токвиль, не существовало страны, где понятие «суверенитет народа» ценилось бы так высоко. Поскольку эта книга в XIX веке пользовалась особым авторитетом, она определенно внесла свой вклад в растущую популярность термина «демократия» при описании республиканской выборно‑представительной системы.

Обратите внимание: это не значит, что он без критики, восторженно приветствовал выборы. Токвиль был незаурядным наблюдателем. Как у отпрыска старого аристократического семейства, несколько выдающихся представителей которого окончили свои дни на гильотине, у него были все основания относиться к новейшему строю с подозрением. Тем не менее он проявил пылкий интерес и открытость к тому, что происходило в Америке. В отличие от других аристократов, он сознавал, что революция в США и во Франции была не accident de parcours [59], а частью гораздо большего, веками нараставшего развития в направлении увеличения равенства. Эту тенденцию было не остановить. Поэтому он намеренно дистанцировался от старого мира: никогда не пользовался своим дворянским титулом, порвал с церковью и женился на незнатной девушке. В тридцатые годы XIX века, когда он сам пошел во французскую политику, он сожалел о том, что система, в которой ему приходится работать, недостаточно демократична и предоставляет гражданину лишь ничтожные шансы на участие в политике.

Благодаря поездке в Америку Токвиль стал страстным демократом, но оставался критически настроен по отношению к конкретным формам, которые принимало новое государственное правление. Не только в США, но и во Франции выборы победили жеребьевку, и отныне роль жребия съежилась до использования его в формировании коллегии присяжных заседателей при определенных судебных процессах.

Как он относился к обоим методам отбора? Его прекрасную прозу стоит процитировать подробно. Почти невозможно поверить, что нижеследующий отрывок об избирательной системе написан в 1830‑е годы:

«По мере приближения выборов глава исполнительной власти начинает думать лишь о предстоящей борьбе; у него уже нет будущего, он не в состоянии ничего предпринимать и лишь вяло осуществляет все то, что, вполне возможно, придется завершать кому‑то другому. ‹…› С другой стороны, взоры всей страны также сосредоточены на подготовке новых выборов, она ждет их результатов. ‹…› Тот период, который непосредственно предшествует выборам, а также тот промежуток времени, когда эти выборы проходят, следует всегда считать периодом общенационального кризиса. ‹…› Задолго до назначенного дня выборы становятся самым важным и, если так можно выразиться, единственным делом, действительно занимающим умы людей. Различные группировки удваивают свое усердие, и тут‑то в этой счастливой и спокойной стране начинают бушевать такие искусственно возбуждаемые эмоции, какие только можно себе вообразить. Что же касается президента, то он целиком занят тем, чтобы защищать себя. Он уже не думает об интересах государства, а действует с единственной целью добиться переизбрания. Он буквально падает ниц перед большинством и нередко вместо того, чтобы противостоять страстям, раздирающим это большинство, к чему, кстати, его обязывает должность, сам идет навстречу этим капризам.

По мере приближения выборов интриги нарастают, а волнение людей приобретает все более лихорадочный и массовый характер. Граждане делятся на несколько лагерей, каждый из которых выступает за определенного кандидата. Вся страна взбудоражена, выборы становятся ежедневной темой всех публичных изданий, всех частных бесед, целью любых начинаний, объектом всех помыслов – словом, единственным в этот момент интересом у всей страны. Правда, как только объявляются результаты выборов, эта суматоха кончается, все успокаиваются, словно река, вышедшая из берегов, а затем мирно возвращающаяся в собственное русло. И не удивительно ли вообще, что подобная буря могла‑таки возникнуть?» {84}

Должно быть, это наиболее ранняя критика выборно‑представительной демократии с ее выборной лихорадкой, ее параличом управления, ее медиатизацией – одним словом, ее истерией. Гораздо положительнее Токвиль высказывается о составляемой по жребию коллегии присяжных заседателей, «группы граждан, выбранных наугад и временно облеченных правом судить». Здесь также длинный отрывок:

«Суд присяжных, и особенно суд присяжных по гражданским делам, отчасти прививает всем гражданам образ мыслей, подобный образу мыслей судей, а ведь именно это наилучшим образом подготавливает людей к свободной жизни. [Отметим, что Токвиль, как и Аристотель, связывает свободу со случайным принятием ответственности, а также описывает свободу как нечто, чему люди должны учиться.] Вынуждая людей заниматься не только своими собственными делами, он противостоит индивидуальному эгоизму, гибельному для общества. Суд присяжных удивительно развивает независимость суждений и увеличивает природные знания народа. Именно в этом и состоит, по моему мнению, его самое благотворное влияние. Его можно рассматривать как бесплатную и всегда открытую школу, в которой каждый присяжный учится пользоваться своими правами и ежедневно общается с самыми образованными и просвещенными представителями высших классов. Там он на практике постигает законы, которые становятся доступными его пониманию благодаря усилиям адвокатов, мнению судьи и даже страстям сторон. Думаю, что практический ум и политический здравый смысл американцев объясняются главным образом тем, что у них уже в течение длительного времени гражданские дела разбираются судом присяжных. Не знаю, приносит ли пользу суд присяжных тяжущимся, но убежден, что он очень полезен для тех, кто их судит. Это одно из самых эффективных средств воспитания народа, которыми располагает общество» {85}.

Хотя молодая американская политика демонстрировала все, чего может добиться демократия, Токвиль тем не менее сожалел о неизбежном вреде предвыборной борьбы – даже в то время, когда еще не существовало ни массовых партий, ни средств массовой информации.

 

Годы, когда появились обе части «Демократии в Америке», будут отмечены еще одним событием, которое будет способствовать процветанию выборно‑представительной системы: получением независимости Бельгией в 1830 году. Может показаться удивительным, что возникновение такой крошечной страны, которая до тех пор находилась под властью иностранных держав, – только после Великой французской революции ими были Австрия, Франция и Нидерланды, – будет иметь такое влияние. И все же это так. Составленная бельгийцами конституция войдет в историю как образец выборно‑представительной модели {86}.

Независимость Бельгии устанавливалась по знакомой процедуре: после выступлений против правящих властей (август – сентябрь 1830 года) во время конституционного собрания (ноябрь 1830‑го – февраль 1831 года) произошла аристократизация переворота. Революция была делом рук радикалов, республиканцев и демократов; конституционный процесс провели аристократы, духовенство и умеренные либералы. А могло ли быть иначе? Это было 3 ноября 1830 года; при выборах в Национальный конгресс, первый парламент, который должен был написать конституцию, избирательным правом обладали только 46 тысяч мужчин – менее 1 % от общей численности населения. Свой голос могли подать только те, кто платил достаточно налогов («податей»). Определять будущее страны должны были главным образом крупные землевладельцы, аристократы и представители свободных профессий с добавлением некоторых «способных избирателей» – граждан, которые не могли преодолеть налоговый порог, но благодаря своим способностям все же приветствовались, – как протестантские пасторы и университетская профессура. Национальный конгресс насчитывал 200 членов: 45 из них принадлежали к дворянству, 38 – к адвокатуре, 21 – к магистрату и 13 – к духовенству. Половина из них до провозглашения независимости занимала публичные должности, так что разрыв с прошлым был не так велик, как надеялись {87}.

Революционный порыв угас, конституция стала умеренным компромиссом, которому могли сочувствовать за рубежом и которым можно было тешиться внутри страны. Консервативные силы общества могли удовлетвориться тремя моментами: установилась монархия (а не республика), сохранился имущественный избирательный ценз (вместо введения более широкого избирательного права) и был учрежден сенат (а не только парламент). Особенно важно было последнее, потому что тем самым аристократия получала в новом государстве собственный орган. Вследствие того, что налоговый порог был чрезвычайно высоким, кресел в сенате могли добиться только самые богатые: всего лишь 400 жителей страны попали в число кандидатов на избрание.

Прогрессивным силам в молодом бельгийском обществе удалось добиться следующего: власть короля сделали подконтрольной конституции и парламенту (в таких случаях говорят о конституционной, или парламентской, монархии), выборы стали прямыми вместо непрямых (в отличие от Франции и США), в конституции закрепили свободу печати и свободу объединений, а также ввели судопроизводство с участием коллегии присяжных заседателей, назначаемых по жребию. Налоговый избирательный ценз оставался в силе, но он был не таким строгим, как в других странах. В Бельгии мог голосовать один житель из 95, а во Франции, где тем временем восстановилась монархия, – только один из 160 {88}. С пустыми руками остались только радикальные участники народного восстания.

Хотя три четверти статей Бельгийской конституции были позаимствованы из более ранних конституционных текстов Франции и Нидерландов, ее оригинальность состояла в продуманной системе checks and balances [60] между различными властями: главой государства, парламентом и правительством. И эти качества не остались незамеченными.

Теперь мало известно, как велико было влияние, которым обладал один этот текст, но в XIX веке он в самом деле был ориентиром при возникновении современных национальных государств. Конституция Саксонии (1831), Швейцарской конфедерации (1848) и проект конституции федеративной Германии, составленный Франкфуртским национальным собранием (1849), заимствовали из него целые разделы. Другие конституции, в частности испанская (1837), составлялись под его сильным влиянием. После революционного 1848 года этот текст много раз служил примером: при составлении конституции в Греции (1848 и 1864), Нидерландах (1848), Люксембурге (1848), Сардинском королевстве (1848), Пруссии (1850), Румынии (1866), Болгарии (1879) и даже в Османской империи (1876). В отношении Нидерландов, Люксембурга, Греции, Румынии и Болгарии речь действительно идет о точных копиях бельгийского оригинала. Его влияние к началу XX века дотянулось даже до Ирана (1906), а после младотурецкой революции 1908 года и до Османской империи, впоследствии ставшей Турцией. Такие новые центральноевропейские государства, как Польша, Венгрия и Чехословакия, также опирались на него {89}.

Недавним сравнительным исследованием установлено: «Бельгийская конституция 1831 года принадлежит к числу важнейших конституций, составленных до 1848 года» {90}. В «Новой Кембриджской современной истории» говорится о «маяке», тексте, который «превосходит конституцию практически любого другого европейского государства своего времени»: «Этот образец конституции… обладал столь многими качествами, которые были или уникальны, или гораздо лучше, чем то, что можно было найти где‑либо еще… что остается удивляться, что этот текст не копировали чаще» {91}.

Одним словом, краткий, наглядный текст из 139 статей будет еще в течение столетия определяющим для значительной части современного мира. Выборно‑представительная модель тем самым стала нормой. Токвиль дал ей наименование «демократия», Бельгийская конституция создала образец для международного использования. Борьба за более широкую демократию с 1850 года стала борьбой не против выборов, а борьбой за более широкое избирательное право. Рабочее движение, которое поднималось по всей Европе, даже сделало его одним из своих главных лозунгов. За жеребьевку не ратовали ни в коей мере. В народных кругах жеребьевка даже получила нехороший привкус: она слишком напоминала о ненавистной системе военной жеребьевки, по которой набирали в армию молодых рекрутов. Придумали ее в конце XVIII века французы, но именно в Бельгии такая практика, к отчаянию многих, применялась еще 100 лет. Основоположник фламандской литературы Хендрик Консьянс посвятил этому одно из своих лучших произведений, роман «Рекрут» («De loteling») {92}.

Разумеется, целью военной жеребьевки было не равномерное распределение политических возможностей, а нейтральное распределение непопулярных обязанностей. По крайней мере, на бумаге. На деле же поддерживалось социальное неравенство: юноши из богатых семей, вытянувшие жребий, не жалели денег, чтобы отправить сыновей крестьян или рабочих на выполнение своей воинской повинности. Поэтому среди низших классов глубоко укоренилось неприятие жеребьевки: казалось, что она полезна главным образом аристократии. Какой поворот истории! Выборы вдруг стали считаться демократическими, а жеребьевка – аристократической. Ни один социалистический лидер не выступил бы в защиту ее использования в политике, ни один деревенский священник не стал бы ее защищать. С жеребьевкой было покончено.

Джеймс Уиклиф Хедлам, выполнивший в Королевском колледже Кембриджа исследование о жеребьевке в древних Афинах, начал свою книгу, изданную в


Поделиться с друзьями:

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...

Адаптации растений и животных к жизни в горах: Большое значение для жизни организмов в горах имеют степень расчленения, крутизна и экспозиционные различия склонов...

Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.044 с.