Тюремная лирика Даниила Андреева — КиберПедия 

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...

Тюремная лирика Даниила Андреева

2022-10-27 26
Тюремная лирика Даниила Андреева 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Даниил Андреев еще до тюрьмы написал одно из сильнейших своих тюремных стихотворений:

 

Ты осужден. Молись. Ночь беспросветна. Рок

Тебя не первого привел в сырой острог.

Дверь замурована. Но под покровом тьмы

Нащупай лестницу – не в мир, а в глубь тюрьмы.

Сквозь толщу влажных плит, чрез крепостной редут

На берег ветреный ступени приведут.

Там волны вольные! Отчаль же! Правь! Спеши!

И кто найдет тебя в морях твоей души?!

 

1935

Опыт заставил изменить детали: не сырой острог, а повапленный, т. е. подкрашенный (в доме страхового общества «Россия» – паркетные полы). Плоть стихотворения стала крепче, достоверней, но дух остался тем же:

 

Ты осужден. Конец. Национальный рок

Тебя недаром гнал в повапленный острог.

Сгниешь, как падаль, тут: ни взор, ни крик, ни стон

Не проползут, змеясь, на волю сквозь бетон.

 

Но тем, кто говорит, что ты лишь раб, не верь.

В себе самом найди спасительную дверь.

Сквозь круг безмолвия, как сквозь глухой редут,

На берег ветряный ступени приведут.

 

Там волны вольные! – Отчаль же! Правь! Спеши!

И кто найдет тебя в морях твоей души?…

 

50‑е годы

Задолго до тюрьмы Андреев начал готовить свой подкоп из тюрьмы времени – в вечность. И присматриваться – что там, в вечности? Куда уходят гигантские исторические и космические корни зла? Откуда – из каких глубин, больших, чем всякое зло, – льется свет, прикосновение которого он несколько раз чувствовал?

Первый образ ангела тьмы (существа женского, Велги) складывается у Андреева в 1926 г., если не ошибаюсь – под сильным влиянием Блока:

 

Вот над домами, льдами, тундрами

Все жидкой тьмою залито…

О, исходящая из сумрака!

Кто ты, Гасительница, кто?

 

Сейчас это стихотворение имеет две даты (1926–1950). Оно возникло в Москве, где Булгаков вглядывался в призраки Воланда и его свиты, и во Владимирской тюрьме вошло в законченную андреевскую мифологию.

В «Предупреждении», написанном в 1933 г., видимо, позднее возникли географические термины андреевской преисподней (вторая дата, 1940, может быть опечатка). Но эти термины легко и естественно встали на приготовленное место:

 

Безучастно глаза миллионов скользнут

В дни народного горя и смут

По камням верстовым ее серых дорог,

По забралам стальным этих строк.

 

Ее страшным мирам

Не воздвигнется храм

У Кремля, под венцом пентаграмм,

И сквозь волны времен не смогу разгадать

Ее странного культа я сам.

 

Но она мне дала

Два неверных крыла,

И теперь, как дождливая мгла,

Я, клубясь, обнимаю туманом души

Обескрещенные купола.

 

Этот сумрачный сон

Дети поздних времен

Вышьют гимном на шелке знамен,

Чтобы гибнущим сердцем изведать до дна

Ее грозный Пропулк – Ахерон.

 

И застонут во сне,

Задыхаясь в броне,

В ее пальцах, в ее тишине,

И никто не сумеет свой плен превозмочь

Ни мольбой,

ни в страстях,

ни в вине.

 

Пусть судьба разобьет этот режущий стих –

Черный камень ночей городских,

Не постигнут потомки дорогу ее

В роковое ино‑бытие.

 

1933–1940; 1950?

Только близкие могут уточнить, что здесь когда дописано. Но стихотворение «Грибоедов» не переделывалось, осталось в своем первоначальном облике (1936):

 

Бряцающий напев железных строф Корана

Он слышал над собой сквозь топот тысяч ног…

Толпа влачила труп по рынкам Тегерана,

И щебень мостовых лицо язвил и жег.

 

Трещало полотно, сукно рвалось и мокло,

Влачилось клочьями, тащилось бахромой…

Давно уж по глазам очков разбитых стекла

Скользнули, полоснув сознанье вечной тьмой.

 

– Алла! О, энталь‑хакк! – Раскатами гремели

Хвалы, глумленье, вой – Алла! Алла! Алла!..

…Он брошенный лежал во рву у цитадели,

Он слушал тихий свист вороньего крыла…

 

О, если б этот звук, воззвав к последним силам,

Равнину снежную напомнил бы ему,

Усадьбу, старый дом, беседу с другом милым

И парка белого мохнатую кайму.

 

Но если шелест крыл, щемящей каплей яда

Сознанье отравив, напомнит о другом:

Крик воронья на льду, гранит Петрова града,

В морозном воздухе – салютов праздный гром, –

 

Быть может, в этот час он понял – слишком поздно, –

Что семя гибели он сам в себе растил,

Что сам он принял рок империи морозной:

Настиг его он здесь, но там – поработил.

 

Его, избранника надежды и свободы,

Чей пламень рос и креп над всероссийским сном,

Его, зажженного самой Душой Народа,

Как горькая свеча на клиросе земном.

 

Смерть утолила всё. За раной гаснет рана,

Чуть грезятся еще снега родных равнин…

Закат воспламенил мечети Тегерана,

И в вышине запел о Боге муэдзин.

 

Здесь уже все элементы будущей андреевской историософии: Душа Народа (впоследствии Навна) в плену у демона великодержавной государственности. В 1942 г., в осажденном Ленинграде, Андреев воочию увидит этого демона и услышит его имя: уицраор. И потеряет сознание от ужаса и отвращения. Но уже в 1936‑м он знает, что поэт не должен служить государству. Ни советскому, как Маяковский, ни царскому, как Грибоедов. Что великодержавное государство демонично.

Во Владимирской тюрьме, под неудержимым напором ночных видений, следовавших друг за другом, как морские волны, одна за другой, – изо всех этих элементов возникла система, изложенная впоследствии в «Розе мира». До всякой прозы стали складываться стихи, стихи, стихи… Душа, раненная следствием, вырванная их своих глубин, попала, наконец, в мертвый покой камеры, была замурована от всех внешних впечатлений, и в этом советском затворе мощно заговорил внутренний ритм. Каждая язва, каждая крупинка грязи, оставшаяся в крови и плоти, стала центром процесса, напоминающего образование жемчуга, когда в плоть жемчужины попала песчинка.

Чудовищная изнанка мира, обрисованная Андреевым, – прямое продолжение чудовищного лица Лубянки:

 

Нет:

Втиснуть нельзя этот стон, этот крик

В ямб:

Над

Лицами спящих негаснущий свет

Ламп,

Дрожь

Сонных видений, когда круговой

Бред

Пьешь,

Пьешь, задыхаясь, как жгучий настой

Бед.

Верь:

Лязгнут запоры; сквозь рваный поток

Снов

Дверь

Настежь, – фамилия – краткий швырок

Слов, –

Сверк

Грозной реальности сквозь бредовой

Мрак,

Вверх

С шагом ведомых совпавший сухой

Шаг,

Стиск

Рук безоружных чужой груботой

Рук,

Визг

Петель – и – чинный, парадный, другой

Круг.

Здесь

Пышные лестницы, каждый их марш

Прям;

Здесь

Вдоль коридоров – шелка секретарш –

Дам;

Здесь

Буком и тисом украшен хитро

Лифт…

Здесь

Смолк бы Щедрин, отшвырнул бы перо

Свифт.

Дым

Пряно‑табачный… улыбочки… Стол…

Труд…

Дыб

Сумрачной древности ты б не нашел

Тут:

Тишь…

Нет притаившихся в холоде ям

Крыс…

Лишь

Капельки крови по всем ступеням

Вниз.

Гроб?

Печь? Лазарет?… Миг – и начисто стерт

След,

Чтоб

Гладкий паркет заливал роковой

Свет.

 

1950

За такой реалистической картиной (смолк бы Щедрин, отшвырнул бы перо Свифт) – прямой переход в сюрреализм (мы перещедринили Щедрина, перекафкали Кафку, – говорил мой друг, которому на Лубянке три недели не давали заснуть).

Печать тюрьмы лежит на всем андреевском сюрреализме (или, как он выражался, метареализме). Можно выделить (иногда совершенно отчетливо) конструктивные элементы, из которых стихийно складывались его образы. Всякая мифология складывается из каких‑то элементов культуры, расплавляет застывшие пласты ее и застывает в новых кристаллах. Андреев не скрывает, на что похожи его видения: на инфернальные догадки Блока, Достоевского. Но это видения, к чему бы ни восходила их метафорика, и Андреев, оперируя элементами поэзии XX века и теории относительности Эйнштейна, верит даймону, своему вдохновителю, как шаман – аями и Гомер – музе, и не сомневается в реальности Дна, на которое попадает душа Великого инквизитора Достоевского (во втором воплощении – Сталин и в третьем – антихрист). На Дне шельт (то, что остается от души) пребывает, как черная линия и смутно видит одну точку света (адского огня)…

Можно указать на белые нитки, без которых не обошлась система Андреева (как и любая система). Например, каким образом строго одномерная линия может быть черной, т. е. цвета физической линии, проведенной тушью? Математическая абстракция цвета не имеет. Но Андреев ответил бы на наши возражения: бесполезно спорить, я это видел… И хочется ему поверить – так, как мы верим Данте. Хочется взглянуть, поверх белых ниток, в сияющие миры просветления и в багровые пучины «инфрафизических миров».

Андреев относится к своим видениям с глубокой серьезностью. Даже у Блока он не заметил его склонности к гротеску. Острое эсхатологическое чувство не допускает сознательного гротеска. Комическое у Андреева так же немыслимо, как в Откровении Иоанна Богослова.

 

Наитье зоркое привыкло

Вникать в грозящий рухнуть час,

В размах чудовищного цикла,

Как вихрь, летящего на нас.

 

Увидел с горнего пути я,

Зачем пространство – без конца,

Зачем вручила Византия

Нам бремя царского венца.

 

И почему народ, что призван

Ко всеобъемлющей любви,

Подменой низкой создал призрак

Смерчем бушующий в крови.

 

Даль века вижу невозбранно,

А с уст – в беспамятстве, в бреду,

Готова вырваться осанна

Паденью, горю и суду.

 

Да окоём родного края

Воспламенится, дрогнув весь;

Но вижу, верю, слышу, знаю:

Пульс мира ныне бьется здесь.

 

И победитель – тот, кто скоро

Смешает с прахом власть Москвы, –

Он сам подсуден приговору

Владык, сверкающих, как львы.

 

По‑новому постигло сердце

Старинный знак наш – Третий Рим [80],

Мечту народа‑страстотерпца,

Орлом парящую над ним.

 

1950

Хочется закончить эту (поневоле короткую) статью «Гиперпеоном» (созданным в следующем, 1951 г.).

 

О триумфах, иллюминациях, гекатомбах,

Об овациях всенародному палачу,

О погибших и

погибающих

в катакомбах

Нержавеющий

и незыблемый

стих ищу.

Не подскажут мне закатившиеся эпохи

Злу всемирному соответствующий размер,

Но помогут

во всеохватывающем

вздохе

 

Ритмом выразить

величайшую

из химер.

 

Ее поступью оглушенному, что мне томный

Тенор ямба с его усадебной тоской?

Я работаю,

чтоб улавливали

потомки

Шаг огромнее

и могущественней,

чем людской.

Чтобы в грузных, нечеловеческих интервалах

Была тяжесть, как во внутренностях Земли,

Ход чудовищ

необъяснимых

и небывалых,

Из‑под магмы

поднимающихся

вдали.

 

За расчерченною, исследованной сферой,

За последнею спондической крутизной,

Сверхтяжелые

трансурановые

размеры

В мраке медленно

поднимаются

предо мной.

Опрокидывающий правила, как плутоний,

Зримый будущим поколеньям, как пантеон,

Встань же грубый,

неотшлифованный,

многотонный,

Ступенями нагроможденный

сверх‑пэон.

 

Не расплавятся твои сумрачные устои,

Не прольются перед кумирами, как елей.

Наши судороги

под расплющивающей

пятою.

Наши пытки

и наши казни

запечатлей!

И свидетельство о склонившемся к нашим мукам

Уицраоре, угашающем все огни,

Ты преемникам,

нашим детям

и нашим внукам,

Как чугунная

усыпальница,

сохрани.

 

1991

 

Подступы к «Розе мира»

 

«Эта книга начиналась, когда опасность неслыханного бедствия уже повисла над человечеством, когда поколение, едва начавшее оправляться от потрясений Второй мировой войны, с ужасом убеждалось, что над горизонтом уже клубится, сгущаясь, странная мгла – предвестие катастрофы еще более грозной, войны еще более опустошающей. Я начинал эту книгу в самые глухие годы тирании, довлевшей над двумястами миллионами людей. И начинал ее в тюрьме… Рукопись я прятал, и добрые силы – люди и не люди – укрывали ее во время обысков. И каждый день я ожидал, что рукопись будет отобрана и уничтожена, как была уничтожена моя предыдущая работа, отнявшая 10 лет жизни и приведшая меня в политический изолятор…

Я принадлежу к тем, кто смертельно ранен двумя великими бедствиями – мировыми войнами и единоличной тиранией… – продолжает Андреев вступительную главу. – Никакие усилия разума, никакое воображение или интуиция не способны нарисовать опасностей грядущего, которые не были бы связаны, так или иначе, с одной из двух основных: с опасностью физического уничтожения человечества вследствие войны – и опасностью его гибели духовной вследствие абсолютной всемирной тирании. Книга направлена, прежде всего, против этих двух зол…»[81]

Так звучат первые строки послания Андреева человечеству – трактата «Роза мира». В этой своеобразной, ни на что не похожей книге переплетается так много, что можно публиковать одну выдержку за другой, не давая представления о целом, оставляя в тени (и, может быть, сознательно затушевывая) суть послания Андреева. Сейчас «Роза мира» издана полностью, и каждый может сам ее прочесть. Но очень долго ее не пускали в свет. Для зарубежных православных издательств Андреев оккультист и гностик, для либеральных – иррационалист, мистик и визионер. Рукописи Андреева валялись «там» десятки лет. Одна из заслуг нашей гласности – восстановление пропущенного звена в развитии русской мысли. Однако и сегодня не весь Андреев издан. Хочется дополнить публикации своим впечатлением о целом. Пусть субъективном, как все впечатления, но о самом главном, о самой Розе мира.

Читая Андреева, мы как бы движемся против потока времени в истории культуры. «Нормальный» путь – это взять миф и выделись его логику (выходит философия); или выделить поэзию (выходит литература). Андреев идет в обратную сторону. Он берет Достоевского, Блока, даже Герберта Уэллса и строит из них (и из элементов нескольких религий) «метаисторическую» перспективу, в которой история переплетается с видениями и приобретает характер мифа. Словарь основных терминов андреевской мифологии занимает несколько страниц. Это затрудняет чтение, но в контексте термины оживают, вплетаются в картину, становятся необходимыми и точными определениями. Например – «эгрегор». Есть такая глава (вторая в книге VIII): «Эгрегор православия и инфрафизический страх»:

«Эгрегор образовывался из тех излучений причастного церкви людского множества, какие вносились любой душой, не достигшей праведности и примешивающей к излучениям благоговения, умиления и любви излучения так называемого «мирского попечения». Роковым образом способствовали росту эгрегора и особенности средневекового полумагического благочестия, заставлявшего верующих делать огромные вклады в монастыри на помин души, князей – жаловать монастырям колоссальные угодья, а самих монахов – принимать все это как должное. Непомерное обогащение монастырей, обмирщение иночества и вообще духовенства было весьма благодарной почвой для темно‑эфирного нароста на организме церкви…»

Отсюда нарастающий страх подмены святыни, выступивший в осознанной форме у нестяжателей, а потом, после разгрома заволжских скитов, разлившийся смутным иррациональным чувством, ожиданием антихриста, усилившимся после царствования Ивана Грозного и Смуты.

«Впервые в своей истории народ пережил близость гибели, угрожавшей не от руки открытого, для всех явного внешнего врага, как татары, а от непонятных сил, таящихся в нем и открывающих врата врагу внешнему, – сил иррациональных, таинственных и тем более устрашающих. Россия впервые ощутила, какими безднами окружено не только физическое, но и душевное ее существование. Неслыханные преступления, безнаказанно совершавшиеся главами государства, их душевные трагедии, выносимые напоказ всем, конфликты их совести, их безумный ужас перед загробным возмездием, эфемерность царского величия, непрочность всех начинаний, на которых не чувствовалось благословения свыше, массовые видения светлых и темных воинств, борющихся между собой за что‑то самое священное, самое коренное, самое неприкосновенное в народе, может быть, за какую‑то его божественную сущность, – такова была атмосфера страны от детства Грозного до детства Петра».

Никон только дал толчок, от которого обрушилась давно копившаяся лавина.

«Иерократические поползновения Никона были пресечены, но потусторонний страх уже не мог быть искоренен одним этим. Из него и вырос раскол, весь пронизанный этим ужасом перед «князем мира сего», уже будто бы пришедшим в мир и сулившим свить гнездо в самом святая святых, в церкви. Отсюда – надклассовость или внеклассовость раскола, к которому примыкали люди любого состояния или сословия, если только в сердце зарождался этот инфрафизический страх. Отсюда – неистовая нетерпимость Аввакума, яростное отрицание им возможности малейшего компромисса и страстная жажда мученического конца. Отсюда непреклонная беспощадность раскольников, готовых, в случае церковно‑политической победы, громоздить гекатомбы из тел «детей сатаны». Отсюда же – та жгучая, нетерпеливая жажда избавления, окончательного спасения, взыскуемого окончания мира, которую так трудно понять людям других эпох…»

Понимание связи между победой партии Иосифа Волоцкого и расколом можно найти и у Г. П. Федотова[82]. Но такого проникновения в дух раскола нет ни у кого, кроме Андреева. И это органически связано с его мифологическим мышлением.

Возьмем другой термин – «хохха» (своего рода черная благодать, мистическая помощь ада). Этот термин возникает в книге II – «К метаистории последнего столетия» при характеристике Сталина:

«… В 30‑х и 40‑х годах он владел хоххой настолько, что зачастую ему удавалось вызвать ее по своему желанию. Обычно это происходило к концу ночи, причем зимою чаще, чем летом: тогда мешал слишком ранний рассвет. Все думали, что он отдыхает, спит, и уж конечно никто не дерзнул бы нарушить его покой ни при каких обстоятельствах. Впрочем, войти никто не смог бы, даже если бы захотел, так как дверь он запирал изнутри. Свет в комнате оставался затенен, но не погашен. И если бы кто‑нибудь невидимый проник туда в этот час, он застал бы вождя не спящим, а сидящим в глубоком, покойном кресле. Выражение лица, какого не видел у него никто никогда, произвело бы поистине потрясающее впечатление. Колоссально расширившиеся черные глаза смотрели в пространство немигающим взором. Странный матовый румянец проступил на коже щек, совершенно утративших свою обычную маслянистость. Морщины казались исчезнувшими, все лицо неузнаваемо помолодевшим. Кожа лба натягивалась так, что лоб казался больше обычного. Дыхание было редким и очень глубоким. Руки покоились на подлокотниках, пальцы временами слабо перебирали их по краям…

Хохха вливала в это существо громадную энергию, и наутро, появляясь среди своих приближенных, он поражал всех таким нечеловеческим зарядом сил, что этого одного было бы достаточно для их волевого порабощения…» (из кн. II, гл. 3).

Все это Андреев видит. И не так, как Толкиен своих хоббитов, а скорее как Иезекииль падение Иерусалима. Сочетание приемов мысли, языка, начитанности современного интеллигента с вдохновением пророка делает «Розу мира» совершенно необыкновенным текстом. Андреев идет от видения к видению и соединяет увиденное острой, напряженной мыслью, давая иногда блестящие образцы историософии, культурологии, психологического анализа измененных состояний сознания. Свободный полет фантазии он разрешает себе только в стихах.

У него есть своя теория мистического познания, своя гносеология гностики. Различаются три последовательные стадии:

«Первая стадия заключается во мгновенном внутреннем акте, совершающемся без участия воли субъекта и, казалось бы, без видимой предварительной подготовки, хотя, конечно, в действительности такая подготовка, только протекающая за порогом сознания, должна иметь место.

Содержанием этого акта является молниеносное, но захватывающее огромные полосы исторического времени переживание нерасчлененной ни на какие понятия и невыразимой ни в каких словах сути больших исторических феноменов. Формой же такого акта оказывается сверх меры насыщенная динамически‑кипящими образами минута или час, когда личность ощущает себя, как тот, кто после долгого пребывания в тихой и темной комнате был бы вдруг поставлен под открытое небо в разгар бури – вызывающей ужас своей грандиозностью и мощью, почти ослепляющей и, в то же время, переполняющей чувством захватывающего блаженства. О такой полноте жизни, о самой возможности такой полноты, личность раньше не имела никакого представления. Синтетически охватываются единовременно целые эпохи, целый – если можно так выразиться – метаисторический космос этих эпох с великими, борющимися в нем началами. Ошибочно было бы предполагать, что эти образы имеют непременно зрительную форму. Нет, зрительный элемент включается в них, как, может быть, и звуковой, но сами они так же относятся к этим элементам, как, например, океан относится к водороду, входящему в состав его воды…

Переживание это оказывает потрясающее действие на весь душевный состав. Содержание его столь превосходит все, что находилось раньше в круге сознания личности, что оно будет много лет питать собою душевный мир пережившего. Оно будет его драгоценнейшим внутренним достоянием.

Такова первая стадия метаисторического познания. Мне кажется допустимым назвать ее метаисторическим озарением».

Андреев оговаривается, что озарение всегда отрывочно. Из душевной глубины «постепенно, годами поднимаются в круг сознания отдельные образы, идеи, целые концепции, но еще больше остается их в глубине, и переживший знает, что никакая концепция никогда не сможет охватить и исчерпать этого приоткрывшегося ему космоса метаистории. Эти‑то образы и идеи становятся объектом второй стадии процесса.

«Вторая стадия не обладает тем моментальным характером, как первая: она представляет собой некоторую цепь состояний – цепь, пронизывающую недели и месяцы и проявляющуюся почти ежедневно. Это есть внутреннее созерцание, напряженное вживание, сосредоточенное вглядывание – иногда радостное, иногда мучительное – в исторические образы, но не замкнутые в себе, а воспринимаемые в их слитности со второй, метаисторической реальностью, за ними стоящей. Выражение «вглядываться» я употребляю здесь условно, а под словом «образы» разумею, опять‑таки, не зрительные представления только, но представления синтетические, включающие зрительный элемент лишь постольку, поскольку созерцаемое может вообще иметь зрительно‑представимый облик. При этом крайне важно то, что содержанием подобного созерцания бывают в значительной мере и явлениях иномерных слоев материальности; ясно, что воспринимать их могут не физические органы зрения и слуха, но некоторые другие, имеющиеся в составе нашего существа, но обычно отделенные как бы глухою стеной от зоны дневного сознания. И если первая стадия процесса отличалась пассивным состоянием личности, ставшей как бы невольным зрителем ошеломляющего зрелища, то на второй стадии возможно, в известной мере, направляющее действие личной воли – иногда, например, в выборе того или иного объекта созерцания. Но чаще, и как раз в наиболее плодотворные часы, образы всплывают непроизвольно, излучая, сказал бы я, такую завораживающую силу и приоткрывая такой многопланный смысл, что часы созерцания превращаются в ослабленные подобия минут озарения. При известной творческой предрасположенности субъекта образы эти могут, в иных случаях, становиться источником или стержнем, осью художественных произведений: и сколь мрачны и суровы ни были бы некоторые из них, но величие этих образов таково, что трудно найти равное тому наслаждению, которое вызывается их созерцанием.

Именно метаисторическим созерцанием можно, мне кажется, назвать эту вторую стадию процесса.

Картина, создающаяся таким образом, подобна полотну, на котором ясны отдельные фигуры и, быть может, их общая композиция, но другие фигуры туманны, а некоторые промежутки между ними ничем не заполнены; иные же участки фона или отдельные аксессуары отсутствуют вовсе. Возникает потребность уяснения неотчетливых связей, заполнения остающихся пустот. Процесс вступает в третью стадию, наиболее свободную от воздействия внеличных и внерассудочных начал. Ясно поэтому, что именно на третьей стадии совершаются наибольшие ошибки, неправильные привнесения, слишком субъективные истолкования. Главная помеха заключается в неизбежно искажающем вмешательстве рассудка; вполне отделаться от этого, по‑видимому, почти невозможно…

Эту третью стадию процесса естественно назвать метаисторическим осмыслением…

Оговорю возможность еще одного ряда состояний, представляющих разновидность состояний первой стадии. Это – озарение особого типа, связанное с переживанием метаисторических начал демонической природы; некоторые из них обладают огромною мощью и обширной сферой действия. Это состояние, которое было бы правильно назвать инфрафизическим прорывом психики, крайне мучительно и, по большей части, насыщено чувством своеобразного ужаса. Но, как и в остальных случаях, за этим состоянием тоже следуют стадии созерцания и осмысления.

Мои книги, написанные или пишущиеся в чисто поэтическом плане, зиждутся на личном опыте метаисторического познания…» (из кн. II, гл. 1)

Насколько я могу судить, первичные образы, данные в озарении, сами по себе могут быть метафорой (увиденной метафорой). Так, однажды, потрясенный известием о близящейся смерти И.М., я внезапно увидел, как небо раскололось и стало падать на землю; потом мелькнула мысль, что И., может быть, не умрет. Светопреставление остановилось, и осколки повисли на ленточках бумаги, которыми небо было проклеено крест‑накрест, примерно как окна во время войны. Что‑то подобное испытал, по‑видимому, создатель пословицы «небо с овчинку показалось». Не успеваешь составить фразу: «смерть И. была бы для меня концом света», а прямо видишь… В другом случае, после смерти И., я, кажется, действительно ее видел (не метафорически – реально). До конца в этом вряд ли можно разобраться; во всяком случае мне, с моим очень скромным опытом прямого ви́дения. Мы подходим здесь к соотношению реального и иллюзорного в откровении, на котором основаны все великие духовные традиции. Андреев, может быть, переоценивал достоверность своего опыта, – очень он захватывал, – но все же понимал, что любой подобный опыт отрывочен, неполон. Таким отрывочным, неполным он считал опыт всех духовидцев. К этому мы еще вернемся, рассматривая тезис о православии Андреева. А сейчас несколько биографических заметок, с которых можно было начать статью (но хотелось сразу ввести в контекст).

Даниил Андреев, сын Леонида Андреева, родился в 1906 г. Мать умерла вскоре после родов, отец женился вторично, и мальчик воспитан был в доме сестры матери. Семья коренных московских интеллигентов была затронута всеми духовными движениями начала века. В ярком воображении Дани сплетались впечатления от православной литургии, индийской мифологии и встреч с тем, что впоследствии поэт назвал стихиалями, с таинственными духами поля, реки, леса. Молодым человеком он пережил потрясающее чувство единства с космосом на берегу Неруссы, в брянских лесах, летом 1931 г. В этот мир естественно вплетались образы древних и средневековых духовидцев, с которыми Даниил Андреев себя сближал (в прошлом рождении он видел себя индийским брахманом, потерявшим касту за брак с неприкасаемой[83]). Блуждания по векам и континентам отлились в сборник стихов «Древняя память» и поэму «Песнь о Монсальвате», где есть несколько потрясающих страниц. Русская действительность 30‑х годов входила в творчество чувством тревоги, ожиданием катастрофы (стихи этого цикла опубликованы в «Новом мире», 1987, № 4).

Войну Андреев ошибочно принял за начало конца тирании. Потом разъяснился действительный смысл событий и захватило патриотическое чувство. Оказавшись участником обороны Ленинграда, он впоследствии поместил в обстановку блокадного города одно из своих мистических видений. «Ленинградский апокалипсис» – неповторимый образец подлинности в жанре, казавшемся мертвым.

После войны Андреев продолжал работу над романом «Странники ночи», начатом раньше. Один из персонажей романа вынашивает план покушения на Сталина. Об этом донесли (среди друзей, с которыми читался текст, нашелся сексот; на смертном одре Андреев его простил). Все участники чтений вынуждены были «признать» свое участие в сюжете и получили кто 10, кто 25 лет. В 1949 г., сидя в камере № 16 на Малой Лубянке, я услышал имя Даниила Андреева как крупного заговорщика (громкое дело его, начатое в 1947 г., все еще поминалось в кабинетах следователей). Потом рядовых злоумышленников реабилитировали, но главному только сбавили срок, с 25 лет до 10. Причиной такой суровости было заявление: «Я никого не собирался убивать, но до тех пор, пока существует цензура и нет свободы совести, прошу не считать меня вполне советским человеком»[84].

В 1957 г., отбыв срок, нестандартный арестант был направлен в Институт Сербского, выяснить, – не сумасшедший ли он. Институт выпустил его с диагнозом «лабильная психика». Оставалось два года жизни. Андреев лихорадочно записывал все, что сочинил наизусть за 10 лет. Позднее творчество его посвящено демоническим и светлым силам русской истории (поэмы «Ленинградский апокалипсис», «У демонов возмездия», «Изнанка мира», «Навна» и драматическая поэма в 12 актах – «Железная мистерия»). Не все удалось довести до совершенства. Сердце, надорванное во время ночных тюремных бдений, не выдержало. В 1959 г. наступила смерть.

Тюремная камера оказалась чем‑то вроде затвора, в который мистики шли добровольно, ограничивая все внешние впечатления, создавая своего рода колодец в глубину души. И Андреев благодарит судьбу за ее дар:

«Как могу я не преклониться с благодарностью перед судьбой, приведшей меня на целое десятилетие в те условия, которые проклинаются почти всеми, их испытавшими, и которые были не вполне легки и для меня, но которые, вместе с тем, послужили могучим средством к приоткрытию духовных органов моего существа? Именно в тюрьме, с ее изоляцией от внешнего мира, с ее неограниченным досугом, с ее полутора тысячью ночей, проведенных мною в бодрствовании, лежа на койке, среди спящих товарищей, – именно в тюрьме начался для меня новый этап метаисторического и трансфизического познания. Часы метаисторического озарения участились. Длинные ряды ночей превратились в сплошное созерцание и осмысление. Глубинная память начала посылать в сознание все более и более отчетливые образы, озарявшие новым смыслом и события моей личной жизни, и события истории и современности…» (кн. II, гл. 1).

В тюрьме был выношен план спасения человечества, основанный на двух идеях: 1) международная ассоциация людей доброй воли, сдерживающая агрессивных политиков; 2) уния всех светлых, этических религий, солидарных в воспитании нового человека, свободного от ненависти.

Некоторые возражения против своего плана Андреев предвидел и заранее на них ответил. Во‑первых, откуда в наш век возьмется религиозный энтузиазм? Ответ очень прост: из нестерпимой духовной тоски.

«Разоблачение неслыханных ужасов, творившихся за помпезными фасадами диктатур, наглядное уяснение, на чем воздвигались и чем оплачивались их временные победы, их внешние успехи, – все это иссушает душу, как раскаленный ветер, и духовная жажда делается нестерпима… И вероятно в высшей степени, что мирообъемлющее крылатое учение – нравственное, и политическое, и философское, и религиозное – претворит эту жажду поколения во всенародный творческий энтузиазм» (кн. I, гл. 1).

Возрождение религии идет пока не так, как предвидел Андреев, вовсе не к розе мира, в которой каждое исповедание осознано как лепесток, вырастающий из общей духовной сердцевины. Происходит скорее простое возвращение к прошлому, к замкнутым в себе религиозным мирам. Вместо обожения всей полноты бытия, как в Кане Галилейской, восстанавливается средневековый раскол жизни на подлинную (в обрядах и таинствах) и неподлинную (все остальное). Во многих случаях неофиты, прошедшие через атеистическую школу, воспринимают свое новое исповедание как генеральную линию, а все прочие – как уклоны. Буква исповедания (которой надо строго держаться, чтобы не впасть в ересь) господствует над духом, и эйфория хорошо усвоенного катехизиса освободила от тяжести открытых вопросов. Гордыня вероисповедания напоминает уверенность комсомольцев 20‑х годов в своем коллективном разуме, и место классовой ненависти заняла ненависть к католикам, масонам, гяурам… Антагонизм между вероисповеданиями поддерживает национальные конфликты и придает им оттенок религиозного фанатизма. Образ врага вдохновляет на погромы, и то, что не удалось памятливым в Москве, было осуществлено против русских в Алма‑Ате (в 1986 г.), против армян в Сумгаите.

Однако религия никогда не сводилась и не сводится к фанатизму. Сами конфликты, в которые втянуты народы, не могут не вызвать у глубоко верующих ужаса, отвращения – и порыва к духовному уровню, на котором ненависть гаснет. И хотя до «розы мира» очень далеко, но движение «верующие против насилия» может сегодня возникнуть. Я не жду этого от официальных иерархий (они слишком привыкли к оглядке на разного рода комитеты и далеки от любой инициативы). Но верующие – понятие более широкое, чем церковь. Солидарность в борьбе с надвигающейся катастрофой вполне вероятна. Я даже думаю, что без этого, с одним пролетарским интернационализмом и войсками МВД, мы не избежим хаоса. А из солидарности в борьбе, обнимающей всех людей этической веры и этического духа, может вырасти и более глубокое сближение религиозных миров. Поэтому стоит, по крайней мере, изложить аргументы Андреева против слишком высоких догматических перегородок.

Последнее время делались попытки изобразить Андреева человеком строго православным. Это по меньшей мере недоразумение. Андреев любил все русское, любил православную литургию и ходил в церковь, но – как и многие мистики – не опирался ни на какие догмы. Ему достаточно было внутреннего опыта. По его убеждению, «совершенно ложных учений нет и не может быть. Если бы появилось мнение, лишенное даже крупицы истинности, оно не могло бы стать учением, то есть переданной кому‑то суммой представлений. Оно осталось бы собственностью того, кто произвел его на свет… Ложными, в строгом смысле слова, могут <


Поделиться с друзьями:

Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.158 с.