ИМ НАПЛЕВАТЬ, ЧТО ВАН ГОГ СТРАДАЛ — КиберПедия 

Поперечные профили набережных и береговой полосы: На городских территориях берегоукрепление проектируют с учетом технических и экономических требований, но особое значение придают эстетическим...

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

ИМ НАПЛЕВАТЬ, ЧТО ВАН ГОГ СТРАДАЛ

2023-02-03 32
ИМ НАПЛЕВАТЬ, ЧТО ВАН ГОГ СТРАДАЛ 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

 

Тяготило все это Вострикова. Ему вдруг невыносимо захотелось выпить, но не водки. А того, что по распоряжению Карла Ивановича, можно было пить только из людей пишущих, и только в квартире 261. А голод – остро вошел в стенки желудка. С той стороны – как острие ножа уперлось, и струйки желудочного сока потекли. И надо идти на улицу, и искать животных. Мелко все это было – и противно.

Востриков понимал, что так жить – это ненормально. Если он вампир – он имеет право сосать кровь из кого хочет. Из женщины, из мужчины, даже – из ребенка, и чем больше он об этом думал – тем больше охладевал к пафосу Карла Ивановича и смотрел на собутыльников своих другими глазами. Востриков специально не выходил из комнаты – точно ждал, когда клыки полезут. Хорохорился.

Андрей Васильевич тем временем качался – может быть, он представил себя палубой корабля, и черный стул скрипел под ним, а из губ Андрея Васильевича, как из духовой трубы, вылетали строки: “Ах, ты, палуба, палуба! Ты меня раскачай!” “Чего качать” - думал Востриков. – Скоро рухнешь.” Но Востриков любил Андрея Васильевича – как брат любит брата. И сама мысль сделать Андрею Васильевичу больно – была странной и ненужной, как совсем ненужно уже было наливать спирт никому из присутствующих, потому что та, с пшеничными волосами, скоро проснется и захочет встретить утро нового дня с улыбкой, даже если ее дома ожидает муж-самодур, не важно!  Тут она хочет, чтобы все было хорошо. А как может быть все хорошо на работе – если вся охрана лежит вповалку (не все – Востриков вот будет утром свеж, как огурец, и прям, как штык, да и тот, так и не ответивший на вопрос Андрея Васильевича, будет). И Востриков спрятал канистру в свой шкафчик – от греха подальше.

Андрей Васильевич, когда Востриков проходил мимо него, решил, что это встречный корабль проплывает, и надо побрататься с коллегой-кораблем (у моряков это называется “повстречание”) – и качнулся в сторону Вострикова. И стул не выдержал. Востриков едва успел отскочить.

Падал Андрей Васильевич тяжело – как подстреленный лось.

Востриков боялся, что будет кровь – и это выведет его из равновесия, и придется вонзить клыки в спящего Дрока, который у Вострикова особых симпатий не вызывал, был похотлив и очень мелок душонкой, хотя пузо его солидное, и по нему можно хлопать. И, наверное, такое пузо приятно прижигать утюгом. Да, ребята-рэкетиры в 90-х охотно бы поразвлекались с Дроком. В период перестройки – так бы оно и было. Дрока бы схватили и поволокли в его кабинет два поджарых парня, одетые в спортивные костюмы, в кепках, а он бы брыкался и звал на помощь, и лицо его было бы белым – но не от ужаса, а от грима, который он не успел снять.

- Получи, клоун!

И утюг, как ботинок металлического человека-дровосека из сказки Фрэнка Баума, уперся бы в брюхо Дрока, и джунгли волос охватил бы пожар. И слабое шипение – точно питону Каа прижгли хвост.

- Кричи, Дрок, кричи!

Это второй бандюган достает из сейфа худрука (сейф не заперт, ключ зачем-то оставлен в замке) хороший коньяк “Бержерак” и начинает пить жадно, прямо на глазах Дрока – и проливает часть красных капель.

Но вместо отпечатка горячей подошвы утюга – на животе Дрока опять та же самая муха. И Вострикову захотелось вдруг уменьшится до ее размеров и попробовать на вкус то, что течет в этих сочленениях, в этом зудящем теле с крыльями. Но это только Георгий Иванович умел превращаться в гнома, а он, Востриков, почему-то всегда превращался в лису, и сколько не говорил Карлу Ивановичу – тот виновато пожимал плечами, но помочь Вострикову ничем не мог: видать, что-то не сошлось в волшебных пазлах. Но от лисы толку – как от козла молока, и Востриков чувствовал себя ущемленным. Мало ему было Дудкиной – так и с превращениями черти что. Но даже пусть лиса! Востриков согласился бы хоть в улитку превращаться, хоть в слизня – лишь бы Дудкина отдалась ему. Видел он в этом какой-то даже не божественный смысл, а смысл – ренессанский, что вот поэзия его возродится, если Дудкина уступит, а там, глядишь, и все серьезно бы у них могло быть. А жена Вострикова все равно, в конце концов, умрет – делать из нее вампира Востриков не собирался.

Тут у Вострикова заболела верхняя десна, и стало ясно: началось. Клык, как белый гриб, растущий с фантастической скоростью – полез из десны.

Востриков на всякий случай закрыл ладошкой рот.

Хотя – от кого прятаться? Андрей Васильевич на полу лежит, ничего у него не разбито, только храпит сильно. А Дрок отвернулся к стене – в позе эмбриона застыл. Гарусов ушел куда-то.

Востриков понял, что ему надо на воздух – в ночь, от греха подальше.

Он чувствовал, как желтый шар луны выкатился на небо, и все волки в лесах высыпали на поляну или сгрудились на просеках, вытянув шеи, направив усталые серые морды к небу – болезненно воют, а лягушки квакают; ночь, упрямо густеющая в своей черноте, как будто втекает в леса, в каждый лес – могучая ночь-нефть обволакивает, проходит между деревьями, сердце каждого леса учащенно колотится, дятел долбит себе дупло, а на самом деле бьет в самое сердце, носы у волков влажные, как в ночной росе носы, и зубы, и худые животы, и плач голодных волчат в сырости коряг – все это Востриков слышал, осязал, словно по соседству с ним это творилось. Потому что даже не превращаясь в лису, он становился заложником леса, обитателем. И тело точно просило: “Ну превратись в лису. Что тебе стоит, Востриков?”

Но лисой – только мышек ловить, а крови в них – с гулькин нос.

Востриков двинулся по коридору и увидел свет в туалете. Идти бы ему дальше – а он замер, и даже клыки свои не удосужился прикрыть.

Гарусов сидел на горшке, и спущенные штаны – как сморщенные меха гармошки касались пола, и какая-то музыка шла оттуда, из недр тела, и Гарусова было жаль по всем параметрам: и как человека, не нашедшего свое место в жизни, работающего на смешной работе (впрочем – это касалось всех присутсвующих) и в семейной жизни –  несчастливого. Тело его вызывало дрожь, оно было не самое худшее, но боль медленно разъедала его, тело – как дерево, шаталось, скоро рухнет и с вывороченными корнями ляжет ничком, поверженное в прах. Наверное, даже сейчас – сидя на белом цветке унитаза, Гарусов терпел, и кал, подкрашенный красным, орошал равнодушную белизну, геморрой напоминал о себе. Если Гарусов забывал спустить после себя – становилось тошно и хотелось кричать, зажать нос и быстро-быстро бежать прочь, потому что там, на дне унитаза, точно гигантскую помидору-убийцу раздавили, и ее мятое, мокрое тело лежало в белом цветке. Гарусова кляли последними словами, если он оставлял после себя это, потому что одно дело говорить о страданиях человека, сочувствовать и жалеть его, а совсем другое – стать свидетелем его боли, увидеть последствия.  Зрелище раздавленного томата убивает красоту в мыслях, и все гнилое, все печальное, о чем человек пока и думать забыл – вынуждено давать о себе знать, и человеку худо и мерзко, все не так, а смыл бы Гарусов после себя – все было бы нормально.

Сколько раз уже так бывало. “Бедный Гарусов”- подумал Востриков. В добавление ко всему – с ним дочь не разговаривала. Это Востриков представить не мог. Это уж было чересчур. Быть тенью в собственном доме – пытка, похуже адовой.

“Если бы у нас с Дудкиной родился ребенок, он бы таким не был”. И Востриков вспомнил про Сергея Минина, свердловского барда, очень талантливого – а в некоторых песнях прямо таки гениального – но не популярного. Стихи у него были светлые, а голос иногда фальшивил, когда Минин пел, хотя он старался больше интонировать, но и тут – не попадал в ноты, а проваливался мимо, часто забывал тексты песен на концертах, хотя – пел с листа, но в зале бывало очень плохое освещение, и на концертных записях, оставшихся после Сергея, слышно, как он сбивается. По крайней мере, в песнях – он был легок и приятен, меланхолически задумчив, а в жизни… Счастлив не был и пил много – и все 13 лет до его смерти родная дочь не разговаривала с ним.

Каково это жить так? Если помнишь свою дочь маленьким человечком, умещавшимся на твоих руках, и человечек этот смеялся и ласково обращался к тебе: “Папочка!” И когда человечек обхватывал твою ногу, точнее обнимал, как ростральную колонну ( ногу-колонну, а тело – это дворец или храм) он делал это не с целью разрушить ее, а просто так прижимался к ноге, потому что ласков был! И вдруг столкнуться с равнодушием и холодом. Когда тот, кого ты качал на руках – если бы переместился вдруг мановением какой-нибудь волшебной силой назад – в тело маленького человечка в момент, когда папина нога в его объятьях – он бы с удовольствием  вырвал колонну из храма. Да. Такое бывает. И Востриков недоумевал, как так?

- Трофимыч, знаешь, как Минин умер?

Гарусов испугался и замычал. Ему стало неловко и стыдно за то положение, какое он сейчас занимал. Косяк с его стороны – что он не закрыл дверь. А сам Востриков его не напугал – кажется, даже к клыкам над верхней губой Гарусов остался равнодушным. Он развел руками, и хотел уже сказать: “Не соблаговолит ли многоуважаемый джин…” (что, кстати, в данной ситуации было бы как раз в тему) – и продолжил бы дальше: “… уйти?” Но ему было трудно сосредоточится на двух процессах одновременно. Один из них вовсю шел внизу, - и, видимо, с болью шел, потому что опухшее лицо Гарусова исказила горечь и трагедия, и Гарусов чуть-чуть подскочил – словно его кольнули ножом с той стороны, и даже начал стучать ногами.

Но Востриков сам ответил:

- Он повесился! Понимаешь?

Гарусов понимал, все понимал – как и то, что Востриков в этот момент не должен был находится рядом, потому что, сидя на горшке, Гарусов не владел собой и боролся с кровавым потоком, как умел. Он представил, что паук-боль ткет паутину внутри него, и его, Гарусова, как будто распирает, и геморрой вылезает и начинает обнюхиваться. Напряженная и багровая кожа на нем натягивается, и геморрой горит,  как факел, вырванный из преисподней, а черти тянут руки из дыры, силятся вернуть его обратно, и от этого больно, уж лучше бы сидел на месте, а так все ходит ходуном: черти, паутина, гуляющий геморрой и чудовищный по своей консистенции стул.

Гарусов все это терпел и испытывал в тот момент, когда Востриков задал вопрос.

- Я…. не могу… Иди на пост… Пора… пора…

Услышать вдруг не внятно связанные,  но собственноручно рожденные слова от Гарусова – было откровением. На какой стадии мук надо оказаться, чтобы заговорить от себя! А не цитатами из фильмов.

- Дочь с ним не разговаривала. А он пил. По страшному. Но в отличие от тебя – он прекрасные песни писал. А ты, Трофимыч, писал песни?

- Уууу…. Пожалуйста…. Скоро конец… - опять заговорил Гарусов и замахал руками в разные стороны, словно Востриков – это было что-то назойливое, как стайка мух.

- Неправильно все в мире, не верно. Ты Гарусов для мира – тьфу и растереть. Нет тебя – и твоя семья вздохнет спокойно. Ты уродуешь себя – и все. Ты – ноль в форме охранника. Где твоя палочка? Ноль с палочкой – это лучше чем ноль без палочки. А палочка – это песни, стихи, картины или альтруизм, с которым волонтеры заботятся о престарелых людях или о брошенных животных; палочка – это и меценатство; и научные всякие изыскания… Все – что двигает мир вперед – это палочка. Но все равно ноли, понимаешь?

Востриков уже стоял совсем близко, и с его клыков что-то капало – наверное, просто слюна. Но Гарусов не видел ни слюны, ни клыков – он видел только боль.

- Все мы ноли. А есть ноли богатые, ворочающие миллионами  и не миллионами – но все равно богаче всех нас. Они радуются жизни, покупают себе хорошие вещи, строят коттеджи, у их детей -  светлое будущее. Но это – все мелко, это – радость микроба, это – в никуда. Это – все себе. А миру – что такие дают? Ученый открытие хоть одно совершил –  уже не зря на свет появился. Поэт – хотя бы 10 гениальных стихов напишет, уже прорыв. Эти 10 стихов, может, жизнь кому-то спасут! Пафосно сказал – но с душами людей стихи невероятные вещи творят! Дают надежду, жить хочется – или наоборот раскрывается бездна в преисподнюю, когда некоторые нашептанные наитием строки читаешь… Но это – труд. Это – муки автора, откровение,  то, что делает наш мир объемным. Мир – из дел людских состоит, он напичкан – всем-всем-всем. Но те, кто чувствуют в себе силу – большую, чем просто выполнить схему: дерево-ребенок-дом – они личности. Они – не ноли.

А многие из современных бизнес-воротил – ноли. Без палочек даже,  гордятся своим положением. Им наплевать – что Ван Гог страдал. Картины оставил после. И ладно. А не оставил бы – тоже не плохо. Они – потребители. У нас сообщество потребителей, Гарусов!

Гарусов уже в полуобморочном состоянии лежал, привалясь к стене – и волна запахов как будто поднимала его над унитазом, над землей, над всеми вопросами вечности.

- Чем ты хуже их? Да ни чем. Тебе хуже – ты к врачам хорошим обратится не можешь! Ешь черти что – но это проблема в жене, согласен… Но пойми, Трофимыч, ты не хуже их! И многие алкаши – не хуже. Но вам нечем защитится и прикрыться. И для всего мира – вы отверженные, опустившиеся. Парии!

- Пожалуйста… Мне надо… - и Гарусов судорожно уцепился за рулон туалетной бумаги, и она стала раскручиваться – как белая пулеметная лента, а у Гарусова не было даже сил, чтобы оторвать кусок.

- Живи, Гарусов, живи вечно.

И Востриков обрушил всю свою мощь вниз – и Гарусову опять стало больно, и потекла еще кровь – но уже из другого места.

- Устин Акимыч, - как-то полусонно вытекла последняя речь из Гарусова, и он закрыл глаза, и совсем осел на унитазе.

А Востриков очень аккуратно и в меру пил – так чтобы Гарусов не умер от малокровия.

Понимал, что делает это не только из-за того, чтобы Гарусов – выше и сильнее этих обеспеченных в холостую живущих людишек стал, но и крови человеческой алчил Востриков.

Когда он шел по территории ТЭЦ, думал, что вот теперь бы Гарусову еще научится стихи писать – и Карлу Ивановичу крыть будет не чем. Хотя не думал он в тот момент, когда кусал Гарусова, о Карле Ивановиче. О Ван Гоге думал. О страданиях человеческих. О Дудкиной опять же.

“Даст! Даст! Даст!” - как заклинание повторял Востриков.

Слева от него тянулось мазут хранилище, а впереди горел пост №3. Не в прямом смысле горел, а свет горел за окном, и Востриков решил, что дальше не пойдет, еще напугает. Хотя тот, кто не спал этой ночью, вряд ли бы услышал шаги Вострикова – и уж тем более не обратил бы внимание на уродливый силуэт получеловека, полулетучей мыши в окне. Потому что в момент вдохновения писатель – раб страстей, переживающий их, с дикой безумной искрой в глазах записывающий все, что стремительным потоком льется из него, кипит и рвется из головы, руки – на бумагу.

А именно это сейчас и происходило на посту №3. Там сидел тот, кто не ответил на вопрос Андрея Васильевича, и в данный момент – он творил.

“Пусть себе” - подумал Востриков и превратился в лису. ТЭЦ-17 – это, конечно, не лес, где дом родной и все знакомо, но это лучше – чем в таком виде выбегать за территорию. Люди, увидя, обалдеют – и поднимут шумиху. “Лиса! Сенсация!”

От бродячих собак – тоже ничего хорошего не жди.

К тому же Востриков до сих пор помнил эту историю с кроликом. У них на входе на автостоянку ТЭЦ-17 – сразу за забором стояла “Мойка”. И там на заднем дворе бегали два кролика. Копались в отбросах, прятались за ящиками. Странно, что их не трогали собаки. Жили там, короче. И вдруг начали они убегать на территорию ТЭЦ. В основном один бегал, такого потасканного плюшевого вида, с разорванным ухом. Ну, бегал и бегал. И вот добегался, что его один из охранников поймал и отвез куда-то. От незнания или от корысти лишил второго кролика счастья – не понятно. Но ясен пень – кролики спаривались там, на заднем дворе, рядом с “Автомойкой” – а человек прервал эту кроличью радость.

Хотя поговаривают, что кролик уже загибался, а человек этот – отдал ушастого в надежные руки, и ему там – уже десны подлечили и ухо заштопали.

И вот Востриков бежал красивой, рыже-огненной лисой и думал о несовершенстве человеческой жизни, о том, что не все гладко в этом мире, что одним – все, а другим – ничего. Одним – любовь, а другим – творчество. Бездарности – слава, таланту – прозябание.

И не совместить.

Вот и пьет человек – на погибель себе, на радость врагам, и страдает, тянется к любви и покою, а его отталкивают – дескать, пиши, талант, а счастье – уткнуться в подмышку любимой женщины – оставь другим. Бездарным.

 

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

 

В ЭТУ НОЧЬ УМИРАЛИ ПОЭТЫ

 

… А я летел, и моим телом было все: снег, ветер, ночь, огни реклам, горящие окна домов (и те, что потухли), и сами дома, и люди в этих домах – спящие и не спящие, вода, затаившаяся как зверь в трубах и ждущая часа, когда руки повернут кран, чтобы хлынуть, хоть минуту, две поструится, пожурчать. Я был этим городом. И если я напрягался – ни венки, ни вспухшие жилы, на которые страшно смотреть, ни мучительного пота, ни гримасы, ни блеска в глазах – ничего этого не было на моем теле. Потому что тело уже было не моим. А я – душа, если хотите. И я напрягался. Нужно было приложить некоторые усилия, чтобы почувствовать себя всем и во всем, или кем-то.

Я это понял, как только меня выкинуло. Достаточно одной щели – лучше, если это происходит через открытый рот. Через рот – много что проходит. Еда, слюни, всевозможные жидкости, пыль, воздух – рвота, наконец. Они идут с той стороны, со стороны тела, и я шел путем рвоты, если хотите. Не путем мужского члена или лампочки, которую, непонятно какого ляда, многие смельчаки засовывают себе в рот. Женщина, берущая в рот – это нормально (но там – не лампочка, там – другое), и если бы я был женщиной, и женщина эта умерла в момент не самый удобный для смерти, если бы скончалась она во время орального секса, и мужское естество наглухо заткнуло этот проход, а женщина, будь на легкой, как пальто – повисла бы на том, что в отличие от нее оставалось живым – душа бы моя не смогла тогда вылететь через рот.

Я бы устремился в уши.

Но когда я был в человеке – это тоже был “я”.

Я падал вниз. Из окна – не так просто. Многие самоубийцы выбирают метро, предпочитая бросаться под электропоезда, обходчики путей часто находят кепки, куски плащей – от тела мало что остается в таких случаях. Это суицид в стиле Анны Карениной. Но я не хотел умирать. Я хотел любить, дожить до старости заурядной личностью, но чтобы засыпать и просыпаться с любимой женщиной, ставшей для меня и женой, и матерью, и во всем – любовь, в каждой сущности этой женщины, в каждом слове ее, пусть даже гневном – дурном и оскорбительном, я бы чувствовал шипы розы, но роза – не может быть другой. Она – колется, и она – красива. Женщина – это как роза. Любимая женщина. Лю-би-мая. Болезнь и усталость могут на время исказить ее черты, но она не подурнеет от этого. Ее сонное теплое тело со всеми ночными запахами (потому что оно еще не успело доползти до ванной), оно – естественно в своем пробуждении – и я принимаю ее такой. Потому что знаю – потом оно будет шикарно. Тело ее будет петь для меня – даже в переднике на кухне, даже в ванной, где мука исказила черты ее лица, и женщина моет каждый тонкий пучок волос (а волосы у нее русалочьи, точно сотканные из черной икры, они почти текут у нее между пальцами),  женщина горбиться, я подхожу со спины, и мне кажется, что она со своей низко склоненной головой прорастает в ванну. И все: и эти лопатки, и это стройное тело – почти неосязаемо под тонкой тканью комбинации, ноги – любимые, нежность и ласковость которых я уже ощутил в полной мере. “Ты мне мешаешь, я мою волосы” - скажет она, если я прикоснусь к шее ее и поцелую родимое пятно, а на второе – просто подую. И женщина скажет (для этого ей надо будет повернуться ко мне, а ей – придется, потому что я не ограничусь двумя родимыми пятнами, мои руки заскользят в поисках других)  – и женщина обернется и скажет: “Так, для непонятливых: я сейчас зла и могу укусить.” А я скользну глазами по ее груди – и  мне захочется их потрогать, и маленькими человечками (а человечки – это пальцы моих рук) я пройдусь по этим белым холмам, насколько позволяет вырез комбинации, и пальчиком одним нагло залезу под нее, пощекочу – и вылечу, стремглав вылечу из ванной.

И да простит меня Бог, пусть любимая не называет меня эгоистом или непонимающей тварью, но я бы позволял себе так иногда пошутить – если бы жил с той женщиной, принявшей меня таким, какой я есть, отдавшей мне свое тело, впустившей в душу к себе и заботящейся, как о ребенке.

Но я прыгнул из окна. Лечу над моим любимым городом, готовый принять его – в себя и даже уменьшить до своих размеров, если понадобиться. Какие у меня размеры? Размеры тела, которое я покинул? Или душа способна растягиваться, как дождевой червяк? Я не знаю, правда. Но я знаю – я способен любить, и ради женщины этой – расстался бы со всем прошлым. Даже – самым удачным прошлым, пусть – даже с крупицами моих побед, которые мне удалось совершить в прошлом,  и они мне жить помогали, победы мои, мои щиты и заслонки, мои углы – в которых я прятался, мои свободные часы и радость уединения, даже всю красоту своей убогой души вручил ей – если бы она согласилась жить со мной. Если бы ушла от мужа.

И я полетел. Я не поэт. Говорят, поэты парят, когда пишут стихи. Миф, конечно, все время парить – не хватит сил, но верю – поэты взлетают на время и падают. А я сначала упал – а потом полетел. Это только самоубийце доступно. Естественная смерть – без падения происходит. Там сразу полет. Душа, почуяв свободу, вылетает через первую попавшуюся щель и была такова.

Это я сейчас тоскую и смотрю на жизнь этого мертвого несчастного человека – как на трагедию. А когда тело его с криком (он кричал – но это длилось всего несколько секунд) приземлилось на покрытый снегом асфальт, я радостно метнулась в щель и стала частью вечности. Снежинки проходили сквозь меня –  это было здорово. Я сама проходила сквозь фонарные столбы, если снижала свой полет,  а так меня тянуло к окнам, посмотреть, что там. Я видел то, что видеть нельзя – ссоры людские и полное безразличие живущих вместе людей, видела любовные судороги и полезный бездушный секс, равнодушную проститутку, и проститутку горячую, мужчин разных возрастов. Я никогда не думал о том, что в одно и то же время сексом занимается огромное количество людей; не просто в одном городе – а в доме одном. На этаже. Это – что-то невероятное. В одно и то же время в каком-нибудь девятиэтажном доме люди получают удовольствие - семейные пары или не расписавшиеся или любовники, делающие это тайно, на чужой квартире! Не важно! Сам факт: людям хорошо. Люди получают удовольствие друг от друга. Я летела дальше, не хотела видеть, как все заканчивается. Ведь ясно же – быт ждет за дверью. Быт, как бык, уже выставил рога и бьет копытом в пол. К черту – быка! Любовники – свободнее и свежее, легкие и беспечные, они показывают самые лучшие свои стороны, и жены, обиженные на мужей, лежа с любовниками – вздыхают! Что они там крутят у себя в головках, какие пластинки – Бог весть! В начале буйного секса, распаляясь до вершин, вцепившись в любовников кроваво-лазоревыми ногтями, оставляя неопасные царапины на спинах своих партнеров – в момент, когда страсть утоляемая, еще только разворачивается по спирали своего безумия и женщина жаждет слиться с этим мужчиной навсегда – они готовы на все! А когда мужчина срывается и оседает на женском теле – как нагретое дуло пулемета, дымящееся, выполнившее свою функцию на все сто, лежит остывающий любовник, она,  жена другого мужчины, улыбается. Сытая, обласканная, готова, как на подвиг – идти к мужу, возвращаться в логово. 

Вот так все бросить и уйти к другому – это, наверное, как из окна сигануть. Я не знаю. Но у них не было ни детей, ни кошек – ни любви в том понимании, как я это вижу, ни должного уважения мужа к жене при всех ее заслугах перед ним, ни взаимопонимания с его стороны. А ему было все. Ему нравилось – что ему “все”, и он дул в свою дуду, ныл, доводил жену до истерики, во всех своих неудачах – винил ее.

Сколько она мне рассказывала о нем! Cперва в шутку: дескать, муж у меня нытик, ребенок он. И если муж звонил в самый неподходящий момент, и она брала трубку – то потом с фразой: “Ох уж эти дети! Вечно они мешают” – она ложилась обратно ко мне в постель. Так, наверное, Афродита выходит из пены морской, также, наверное, Орфей спускался за Эвредикой – с таким же вниманием, страстью, жаждой самосовершенствования, как она любила меня, гладила мои волосы и могла долго, напряженно глядя в мои потеплевшие глаза, водить своими пальцами, как по стеклу, по моим морщинкам на лице, обводить мои губы, чертить словно бы магические любовные круги. Она бы с радостью дала мне выпить такое зелье, после которого я бы забыл ее. И я бы не умер. И в окно – не шагнул.

“Если бы не он, мы бы были вместе! Но я не могу бросить мужа!” - так говорила она. Но до этого – терзала меня признаниями в любви, плакала на груди, как, наверное, плачет бабочка, прижимаясь к цветку, и почему плачет – Бог ее знает! А я знал, знал, почему – потому что муж ее в моих глазах был дрянью и психологическим уродом! А она – красавица, женщина страстная, падкая до чужих мужчин и всю их семейную жизнь – нет, нет, да ходившая на лево, но с душой, о которой можно только мечтать: все принимающей и ценящей каждую крупинку, каждую волосинку, каждый изъян.

“Ну, уходи от него, ну пожалуйста!” - шептал я и бился возбужденно головой в подушку. “Я же л-ю-б-л-ю тебя! Ты нужна мне!” И она, прижимаясь к моему лбу холодным кошачьим носом, говорила: “Я тоже очень, очень тебя люблю!” – и губы ее в этот момент были, как опавшие листья, легки и красивы в своем падении: бурые, желтые!  Я бы хотел эти губы положить в шкатулку и любоваться на них (кажется, это было у кого-то, у Олдингтона в его “Смерти героя” – романе, который ей, кстати, не понравился), и губы, иногда трескающиеся, похожие на корочки льда, но теплые внутри, эти губы шептали: “Ты мой!”

Как же так?

Мне было страшно. Она стала тем мостиком, по которому я мог перейти на сторону счастья. И то, что я был бессилен это сделать – оборачивалось катастрофой для меня. А для нее – нет. Она продолжала жить с мужем, ухаживать за ним, решать его проблемы – а не мои, снимать вельветовый халатик и обнаженной ложится на супружеское ложе – к нему, а не ко мне. Все, все делать не со мной!

И когда она бежала ко мне, со светящимися глазами, и мы начинали жадно целоваться, а потом также жадно заниматься любовью, а потом лежали без слов, и опять обнимались черти до какого пота, черти до какого оргазма, сплетались друг с другом – понимание, как гвоздь входило в меня: это больно так, радость от соприкосновения с телом любимой – с болью дается мне. Потому что я не хотел часть. Я хотел все. Жить, страдать, свирепеть, спать, кричать, болеть и умереть вместе с ней! Быть мужем ее хотел.

Стоп! Стоп! Стоп! Я лечу и сам себе противен. А когда летел вниз, только одна мысль успела сверкнуть: “Господи, это же все…”

Я долго лежал в темноте, и одеяло было откинуто и свернулось белыми кольцами в ногах, и если плач – это столб, я был вмурован в него и не мог пошевелиться. Я смотрел на окно, штора была сдвинута вправо, и снег летел, и как будто шептал: “Ну, полетели с нами, что ты?”

Любимая, как же так.. Таким столбом я лежал почти каждую ночь, поверженный и униженный собственным плачем, понимал, что уже ничего нельзя изменить. Что любовь, как роза, растет во мне – и колет, колет шипами. И разве можно жить с этим?

Лучше бы я сошел с ума.

Тут мне показалось, что у моей головы из ушей вырастают крылья – и голова силится взлететь, но куда там! Не там  ты выросла. И голова, как бабочка, трепещет.

Вот бы оторвать голову и пустить ее в полет! Как спортсмен делает бросок ядра – зашвырнуть мою крылатую голову в распахнутое окно, чтобы она сквозь ночь допорхала, добралась до дома, где моя любимая лежит с мужем, чтобы – прямо в окно, плевать: стеклопакет там или обычное стекло – пусть в лепешку расшибется, но упадет на постель,  к ним! И замрет – окровавленная, искалеченная голова моя. И осколки стекла торчат из крыльев.

А телу уже все равно.

Если бы было так…

Но я лежал столбом, а снег, чертовски девственный, как из порванной Божьей подушки – перьями гусиными летел, мимо моего окна. “Мама, прости!” - закричал я, и одеяло не остановило меня – не вцепилось в мои ноги. Я застучал голыми пятками по линолеуму, окно – похожее на открытый лоб, с которого убрали челку – пугало и то, что в нем – все было черно от ночи и от снега было тошнотворно бело – вызывало во мне раздражение от того, что ведь все прекрасно вокруг, ночь эта зимняя – чудесна, и свое очарование есть в тишине пустой комнаты, и радость от того, что Новый год скоро, возбуждала людские умы и заставляла жить, ждать подарков – а лучше самому купить для кого-нибудь что-нибудь. Не так все легко повернуть – даже не изменить угол зрения, а смотреть туда же, но не так же, другими глазами – и та чернота души, заполнявшая меня с каждым днем – мешала, она подступала к моим глазам, она уже запеленала мое сердце – и я ненавидел любимую, желал ей зла, ее мужу – желал скорую смерть и в окружающих искал только плохое, скатывался за тонкую грань зла и обиды, мизантропно и самодовльно смотрел на мир сквозь пенсне своего несчастья и отчуждался от него, привыкал к тому, что меня затягивало, как звезду – черная дыра моей души.

Я весь тогда был черная душа, а тело не ощущало уверенности под ногами. Я по-прежнему хотел любить, но не мог втащить эту женщину в свой мир, а мой мир стал одной сплошной черной душой, и когда я упал на асфальт – я выплеснул эту черную душу на снег.

Но на то она и душа, чтобы воспарить. Вся ее гнусность, весь ее мазут, вся ее черная вонь вошла в эту ночь, потому что ночь тоже черная, а из души моей – точно шприцом высосали всю гадость.

И снег – освежал. Я, освобожденный, стал всем. Во мне не было зла – как не было жизни в том теле, что лежало кровавой лепешкой на снегу.

Так бывает со всеми душами. Они сдуваются, как шарики, парят незримыми сущностями.

Я видел другие души. Мне не знакомые – то такие же легкие. Словно я в интернете, в каком-нибудь поисковике, типа Яндекса, щелкаю мышкой по понравившимся мне ссылкам – они открываются, я читаю страницы. Читаю души других.

Но меня тянуло к несчастным. В душе остаются следы несчастья или счастья. Душа неизвестного мне полицейского притянулась ко мне – как будто я был магнитом, я скользнул по ней – и уже знал все о нем. Но даже после смерти копа – душа не могла насладиться полным спокойствием, потому что кусок души полицейского остался неизвестно где. Маленький, как лоскут платья – он застрял в зубах у вампира Гарусова, и что с этим куском – Богу известно! И как при жизни сам коп – так теперь и его душа хотела умереть, потому что чувствовала себя неполноценной – я ее понимал! – она ныла и хотела вернуть себе хотя бы – сгусток скорби и безразличия к окружающим, и прочую черноту – все то, что было в ней, но ночь – впитала в себя. Где там! Ночь огромна. Ищи свищи.

“Но зачем, зачем тебе это?” - спросил я, но душа полицейского уже была далеко, неизвестно где, я захотел ощутить себя над Невой и увидел рыбака, скорчившегося у лунки – и вобрал его в себя, пройдя сквозь него – рыбак меня не почувствовал, ему было холодно, а водка закончилась и рыба не шла, мосты уже разведены и надо ждать – и мне захотелось  стать рыбой, чтобы порадовать человека, а рыбак вздохнул:“ Сука!” – и я увидел полузамёрзший помидор на снегу, а рыбак широко зевнул – и я нырнул в его рот и новогодним фейерверком взорвался в его мыслях. Но он не почувствовал. Я полетел дальше.

В эту ночь умирали поэты. Во мне ничего поэтического не было – а уж теперь тем более, но в этот миг, в этот ночной час, на время души впитывают в себя весь мир, они точно сканируют пространство, и много случайного и неслучайного попадается на пути – и я словил боль поэтов, увидел корчащиеся тела в квартире 261 – и уже объял все, что произошло, увидел Васю, его жизнь была как на ладони – или что там у души есть, но в сущности моей поместился Вася, квартира 261, где собирались вампиры, идея о сохранении поэтической расы, сам Карл Иванович – от которого все нити и тянулись – черт! Черт! – я видел вампиров, не возжелал их увидеть – а столкнулся с ними, летящими: Астахов и Петя Щебетов несли Васеньку – и я прилег рядом, запеленал себя в этот  кокон, сущность моя стала размером с Васеньку и мне стоило большого напряжения, чтобы лететь в таком в таком положении – готовый в любой момент соскочить, хотя держаться мне было нечем, я незримо лежал в Васеньке, летел так, чтобы все время быть в его спящем теле – а потом мне это надоело – и я отлетел, но прихватил с собой Васенькину мысль о каком-то Бублике…

А Бублик – не сдоба. Бублик – поэт. И я увидел его, он замер в одиночестве тоннеля, как лунный гость, и взгляд его все время скользил по контактному рельсу, словно молил: “ Ну, сверкни! Ну, пусть на тебя подадут напряжение!” И даже какая-то суицидальная мысль грызла мозг Бублика, но он был не такой чувственный, как я – но его раздражало, обижало даже – что в метро, если спускаешься на эскалаторе, можно увидеть рекламные щиты, где большими буквами написано Михаил Бублик и дата проведения концерта. Но это – другой Бублик, не тот – и поэта Бублика досада брала, что не он это на афише улыбается сытой мордой, а Михаил какой-то, черти какой! А он, настоящий Бублик, поэт, чтец, иногда даже играющий на театральных площадках, вынужден работать обходчиком путей, придумывать сценарии для КВНа среди работников метрополитена, дома – его ждет жена, которая пишет стихи и умудряется это делать до сих пор, потому что женщина, потому что заканчивает рано работу, а он, Бублик, должен думать о семье, о кошках (а их две – теща недавно привезла и оставила), а он стихи тоже, между прочим, пишет, а вынужден – чем заниматься! Но Бублик любил свою жену, и она его тоже, хотя в Багдаде их семейной жизни не все было спокойно. Но любовь была.

И тут я увидел кусок души полицейского. Подумал – и ощутил его. А недостающая часть коповой души – сорвалась с Адмиралтейского шпиля, и я услышал писк, похожий на мышиный: “Не получилось! Не получилось!” Глупый кусочек хотел разбиться насмерть – конечно, ни то ни се! – но именно в этой частичке, в этом обглодыше засело отвращение копа к Мише Денисову. Имя этого попрошайки коп не знал – это я уже сам постарался выяснить из других источников (и тут опять кргу замкнулся на вампирах) – но копа каждый раз раздражало, когда Миша Денисов с ошарашенными глазами, с волосами, похожими на сбитые черные сливки заходил в вагон и как щитом – закрывался газетой “На дне”, читал уже набившее копу оскомину свою юношеское стихотворение, чистое, как родник, как первая слеза человека. Это коп отрицать не мог – но было в Мише Денисове что-то демоническое, и хотя тело его – больше походило на куклу и он двигался, точно не замечал ничего вокруг – коп переставал дышать, когда несчастный человек Миша Денисов проходил мимо, и газета “На дне” дрожала, как осиновый листик, и коп боялся каждый раз, что Миша Денисов вдруг неожиданно повернется и вцепится в копа своими руками и даже пусть “На дне” уронит на пол… “А так бы и надо, так бы и надо…”, - думал коп в такие минуты. А теперь клочок коповой души упрямо лез на шпиль Адмиралтейства и срывался, опять лез, и все безрезультатно.

Я чувствовал, что конец близится. Его душе нельзя все время так метаться. У меня мало времени, скоро рассвет, а утро – не мое время. Утром – умирают другие, будут умирать с наступлением солнца, я это знал – и их душам носится до наступления вечера, а там – новый виток, с новыми душами.

Я начал подглядывать за Карлом Ивановичем, как он сам любил подглядывать в небезызвестный глазок, наблюдая соития поэтов с Еврейкой…

 

 

ИХ ОТСТРЕЛИВАТЬ НАДО

 

- Карлуша, что дальше-то будет?

Гришка-слепой стоял лицом к окну, и стопка пластинок, которую он прижимал к груди, была похожа на младенца. Так младенца держат. Дитятю. Тот, кто вошел бы сейчас в комнату, решил, что человек у окна смотрит в окно. А Гриша просто гладил пластинки.

Карл Иванович сидел за письменным столом, кушак его байкового халата свешивался к полу, ка


Поделиться с друзьями:

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...

Опора деревянной одностоечной и способы укрепление угловых опор: Опоры ВЛ - конструкции, предназначен­ные для поддерживания проводов на необходимой высоте над землей, водой...

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.019 с.