Земля и небо вспыхивают вдруг — КиберПедия 

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...

Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...

Земля и небо вспыхивают вдруг

2022-10-05 35
Земля и небо вспыхивают вдруг 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Рассказывают, будто Хемингуэй однажды поспорил, что сможет написать рассказ из четырёх слов –такой, чтобы непременно тронул читателя. Не позабавил, а тронул. И написал: «Продаются ботиночки детские, не ношенные».

Вроде бы ничего такого. Может, просто у них было много ботиночек, вот и не успели поносить, переросли. Хотя, с другой стороны… Почему тогда продают, если они такие богатые, что у них так много ботиночек? Может, всё-таки ребёночек умер – от кори, тяжёлых условий жизни, невозможности обратиться к врачу, непонятно чего ещё?

И вот теперь его нет, и больно, будто ребро сломано, невозможно вдохнуть. А всё-таки живёшь, дышишь, вот надо продать ботиночки, чтобы и дальше жить, может, другие дети есть, и надо продать ботиночки, чтобы купить картошку и лук, потому что надо жить, жить надо ради них. Но всё равно – больно. Вы все здесь, а он там один…

Ничего этого ни Хемингуэй, ни кто другой не написал, а мы подумали. Или всё-таки написал?

Удивительно.

 

 

***

Поэт в России больше, чем поэт, а Тургенев был больше поэтом, чем «больше чем поэтом». И это якобы его подводило.

Вот, например, роман «Отцы и дети» затевался для того, чтобы дезавуировать «нигилистов», а получилось наоборот – вызвал к своему герою-нигилисту сочувствие. Он получился живым взаправдашним человеком, а тут уже неважно: нигилист, социалист или консерватор.

Впрочем, тонкий парадокс (настолько тонкий, что мы, привыкшие к больше-чем-поэтическим высказываниям, его не замечаем) заключается в том, что этой посмертной жалостью Тургенев всё-таки одолевает своего героя. Мы думаем, что нам Базарова жалко, потому что он хороший и мы хорошие, – ан нет. Это происходит потому, что хороший – Тургенев, это чувство нам подаривший. Но он скромно не выпячивает своего посредничества, довольствуясь на том пиршестве идей,каким являлась тогдашняя русская литература, второстепенной ролью художника – перебирателя оттенков.

Как поэт, он был заеден хорошим вкусом. И этот аристократический хороший вкус ему подсказывал, что нельзя быть одновременно и положительным героем, и автором.У нас, если, например, Эдуард Лимонов пишет: «Я был худой, мускулистый, весёлый и злой; девушки падали в обморок, когда в пивную я входил», – читатель смекает: «Эге, он был мускулистый, худой, весёлый и злой; девушки падали в обморок, когда в пивную он входил».А надо бы, конечно, не так.

Посмотрим, что делает с героями и с собой Тургенев. Возьмём роман «Дым», считавшийся почему-то в советском литературоведении апологией либерализма плюс злой карикатурой на национально-патриотическое направление русской общественной мысли. Уж не знаю, почему. По глупости?

Итак, положительный молодой человек, из помещиков, отучившись в университете и отсидев в окопах Крымскую кампанию (совсем положительный), готовится вступить в управление своим имением. Для этого он несколько лет учился в Европе экономике и прогрессивным методам хозяйствования, отучился, едет назад. По пути останавливается в Бадене, где должен захватить с собою невесту. Невеста, тоже очень положительная, скромная, небогатая, но обеспеченная девушка, путешествует по Европе с тётей. Тётя очень положительная, противница роскоши и всего такого, но противоположности притягиваются, уродство завораживает, вследствие чего ей охота поглядеть искусительный Баден и тамошнее падкое на искушения общество. Такая вот диспозиция.

В Бадене положительный молодой человек (его фамилия Литвинов) со скуки посещает патриотический кружок прогрессивных русских, полных болванов, тут спору нет. Там Литвинов сходится с ещё одним скучающим зрителем, которым оказывается западник (то есть антипатриот) Потугин. Между ними происходит важный разговор про зерносушилки.

Россия, говорит Потугин, ничего цивилизации не дала, не придумала. Всё у других передираем. Литературой и балетом гордимся – а это всё придумали французы. Убери Россию из истории, что мир потеряет, какое изобретение, изменившее мир к лучшему? Никакого. Что, Черенков играл в футбол лучше, чем Платини?.. Вот у нас климат дурной, зерно гниёт. Приходится сушить его в допотопных овинах, которые горят нещадно. Идиоту понятно – нужны зерносушилки. А почему их нет? Потому что Европа их не придумала. Ей они без надобности при её климате. А мы сами не можем! Нам это неинтересно. Места для самолюбования в этой задаче нет.

Наш композитор взял пару аккордов – уже гений. А Бах всю жизнь пахал как проклятый! И то умер скромно, в безвестности…

– Цивилизация, ци-ви-ли-зация!.. – со слезами на глазах молитвенно восклицает Потугин.

Идём дальше. Надо же, какая засада! Здесь, в Бадене, Литвинов встречает свою первую любовь, Ирину. Умницу, красавицу и светскую львицу. Любовь их юношеская была прекрасна, драматична и оборвалась трагически. Литвинов сперва досадливо морщится, потом борется, а потом влюбляется в Ирину повторно с треском.

Жуткие нравственные страдания. Ведь у него Таня, невеста, она ему доверилась… Литвинов пытается бороться со вспыхнувшим чувством, но бесполезно. Самое смешное в романе – когда он, в очередной раз махнув рукой на борьбу, идёт на свидание с Ириной – «учащёнными шагами, с нахлобученною на глаза шляпой, с напряжённой улыбкой на губах», а дурачок-кружковец Бамбаев, вечно восхищающийся всем русским и всеми русскими «сидя перед кофейней Вебера и издали указывая на него, восторженно воскликнул: «Видите вы этого человека? Это камень! Это скала!! Это гранит!!!»

По-моему, это вообще самое смешное место в русской литературе.

Напряжённая и как будто высокомерная, насмешливая улыбка, возникшая на губах Литвинова, когда он внутренне сдался, покорился сумасшествию и подлости любви, не сходит с его лица и когда он встречает невесту (и вдобавок её тётю) и не знает, что им говорить и как себя с ними вести, какое натянуть лицо. Эта улыбка, придуманная Тургеневым, – вещь вообще поразительная. Я уж не буду говорить, что он мастер психологизма и всё такое, что весь эпизод от встречи Литвинова и Тани до их объяснения – это какой-то атомный взрыв, а не литература, речь сейчас о другом.

В книжке русского философа Юрия Мефодьевича Бородая «Эротика. Смерть. Табу» рассказывается, среди прочего, что такое «сардоническая ухмылка». Это, оказывается, гримаса страдания, а точнее – самопроизвольное сокращение мышц лица сжигаемой огнём жертвы.

Так уж устроен человек, что во всех когда-либо рассказанных им историях присутствуют четыре стихии: вода, земля, огонь и воздух. Это то, из чего лепится любая композиция, любой конфликт. Литвинов сгорает на жертвенном костре любви (не он жертвует, им жертвуют; его возлюбленная уже отказалась от него однажды, откажется и на этот раз) – таким образом, стихию огня в романе символизирует Ирина. Она воспламеняет Литвинова (отсюда его ухмылка) – намеренно его провоцирует и добивается возрождения давным-давно угаснувшего чувства.

Они планируют бежать в Европу (он – от своего ждущего хозяйских рук поместья и старика отца; она – от мужа-генерала) и вести там неопределённое существование (он распродаст поместье, у неё есть драгоценности, но при жизни, к которой Ирина привыкла и которой она «достойна», надолго этого всё равно не хватит). Зато у них будет любовь… Про которую известно: всё, что вспыхнуло, рано или поздно погаснет.

Сам Литвинов – стихия земли. Он планировал всего себя посвятить деревенской жизни, хозяйству, пашне.

Дело земли – рождать плоды. Для этого её нужно поливать. Помним, что Литвинов собирался жениться и, очевидно, завести кучу детишек, – характеристика его невесты весьма для этой задачи подходит: «Невеста Литвинова была девушка великороссийской крови, русая, несколько полная и с чертами лица немного тяжёлыми, но с удивительным выражением доброты и кротости в умных, светло-карих глазах». Значит Таня, брошенная невеста, – стихия воды.

Литвинов рвёт с Таней, но Ирина с ним бежать не решилась, и он уезжает из Бадена один. В дорогу его напутствует всё тот же Потугин:

«Всякий раз, когда вам придётся приниматься за дело, спросите себя, служите ли вы цивилизации – в точном и строгом смысле слова, проводите ли одну из её идей, имеет ли ваш труд тот педагогический европейский характер, который единственно полезен и плодотворен в наше время, у нас? Если так – идите смело вперёд: вы на хорошем пути, и дело ваше – благое! Слава Богу! Вы не одни теперь. Вы не будете «сеятелем пустынным»; завелись уже и у нас труженики… пионеры… Но вам теперь не до того. Прощайте, не забывайте меня!»

Речь эта звучит весьма по-дурацки, потому что Литвинову, мягко говоря, действительно «не до того». Он едва жив – пуст, выжжен дотла, бесчувствен. Сообщается, что он «закостенел» – то есть затвердел, как положено земле, обожжённой огнём. Какой уж тут европейский характер… Но именно в сцене его отъезда возникает образ, давший название роману:

«Ветер дул навстречу поезду; беловатые клубы пара, то одни, то смешанные с другими, более тёмными клубами дыма, мчались бесконечною вереницею мимо окна, под которым сидел Литвинов. (…) «Дым, дым», – повторил он несколько раз; и всё вдруг показалось ему дымом (…) Всё дым и пар, думал он; всё как будто беспрестанно меняется, всюду новые образы, явления бегут за явлениями, а в сущности всё то же да то же; всё торопится, спешит куда-то – и всё исчезает бесследно, ничего не достигая (…) Ветер переменится, дым хлынет в другую сторону… дым… дым… дым!»

И пар, повторим.

Дым – продукт сгорания, ничто, а пар – это вода… Пар совершает полезную работу – толкает поршень и тянет поезд. Отчего (ну, кроме, понятно, паровоза) бывает одновременно и пар, и дым? Если что-нибудь горящее залить водой…

Земля терпелива, что с нею ни делай – всё равно возродится. Вот и Литвинов через силу принимается за своё полуразорённое хозяйство и спустя несколько лет оживает; пишет Тане покаянное письмо, она прощает его, зовёт приехать, он мчится, и расстаёмся мы, когда он, как блудный сын на картине Рембрандта, замирает перед ней на коленях. Всё у них будет. Слава Богу.

А воздух?

Среда, в которой носятся клубы то пара, то дыма?

Ну так на то ж и Потугин – «старый болтун», неловкий, неуместный выразитель политического мировоззрения автора. Что известно о нём? Он тоже был влюблён в Ирину, безнадёжно и безответно, любовь его была замечена, и Ирина ею воспользовалась: упросила жениться на одной из своих некстати забеременевших подруг. Потугин без дела, без смысла таскается повсюду за Ириной и её генералом (как сам Тургенев за Виардо), изредка бурча про «цивилизацию» и то, что «надо работать».

Как жесток автор со своим альтер-эго! Да и сама фамилия – Потугин – говорящая. Есть в ней и натужность, и тщетность, и боль…

Воздух – это то, что всё обволакивает и в себя вмещает, пространство, в котором располагается композиция. Потугин помогает Ирине соблазнить Литвинова (носит от неё записки), но он же и удерживает Ирину в последний миг, когда она, как Анна Каренина какая-нибудь, едва не вскакивает к Литвинову в вагон (и она даёт ему себя удержать); он же обращает внимание на то, какая замечательная, редкая девушка Татьяна, и говорит Литвинову о том, что она заслуживает лучшей участи, чем та, которую он ей уготовил. Понурый, нелепый, подневольный дирижёр обстоятельствами – помощник автора. Правильно в фильме по роману его загримировали под самого Тургенева (во всё остальном фильм вполне ужасен).

Он боготворит Европу и предан Ирине, отправившейся с мужем путешествовать по Италии. Так, Европа и Ирина, Ирина и Европа объединяются в один блестящий, манящий образ. Похищение Европы тягловым быком Литвиновым не состоялось, а преданность Ирине западника Потугина бесплодна. Разве что записочки таскать русским людям, лишая их покоя и ломая им судьбу. Такая вот метафора западничества.

И это антирусский роман?..

Разумеется, землю, воду, воздух и огонь из рассуждения можно убрать, результат от этого не изменится. Посконная, домотканая, с овинами, без зерносушилок, вязкая, чавкающая, цепко держащая за ноги (земля с водой образуют ещё и грязь), многажды поротая Расеюшка побеждает в романе страстную, вихревую, умопомрачительно шуршащую юбками и пахнущую… (чем пахло от вашей первой любви?..вот этими самыми духами), в общем, всю такую гиацинтовую, тонкую, упругую в талии родную до потери пульса Европу. Побеждает.

А Таня, ну что Таня…

Нельзя было на Тане жениться до краха, до грехопадения. Без разбития всмятку всего того налипшего, наросшего изнутри – что превратило бы в мучение этот союз. (Толстой – дневнику в первое утро женатой жизни: «Не она».) Без выжигания себялюбия, привычки, уважения и любви к себе. Ибо чем будешь тогда любить Таню, если валентности собою заняты?

Родине не нужно, чтобы мы любили свою любовь к ней. Ей патриоты не нужны, ибо патриот – это тот, кто любит свою любовь к родине. Недаром, когда патриотом называют человека, сделавшего что-то полезное или совершившего подвиг, в этом слове всегда появляется оттенок неестественности, казёнщины. Зачем называть патриотом того, кто отдал жизнь за родину? Это перебор, лишнее...

Что-то очень важное осталось в романе «Дым» за кадром. Те несколько лет, за которые Литвинов превратился из нокаутированного боксёра, в беспамятстве лопочущего «дым, дым», в человека, способного вернуться к склонной к полноте Тане. Что там за эти пару лет было? Ничего особенного. Похороны отца и тупая работа через силу, без огонька, без смысла, без всего того, к чему готовился Литвинов в Европе. Просто чтобы… ну, чтобы существовать как-то.

Именно за это время, в процессе этого он «подготовился». Превратился из интересного молодого человекав мужчину.В серенького, но с прекрасной (потому что учёной, битой) душой.

Вот такие люди нужны России. Вот таким людям она, Россия нужна. Не для бравады и гордости, не для утоления любви к ней (утолённая любовь проходит), а для… хрен его знает. Для совместного ведения хозяйства – деятельности, каковой описывается брак. Для того, чтобы плодиться и размножаться.

Но ведь это и есть та самая «европейская работа» – нетщеславная, неприхотливая и непритязательная, упорная, монотонная, к которой призывал западник-цивилизатор Потугин!

Что же выходит… Что он был прав?

Ну ещё бы. Ещё бы автор в своём романе не оказался прав..

Вот такой Тургенев. Не скажешь – хитрый. А какой-то… амбивалентный, что ли. Всё в себя вмещающий. Как жизнь.

Томас Манн писал:

«Известно, что лично Тургенев был «sapadnik», западник и антиславянофил, верующий приверженец европейской культуры, как артист он любил французов, а духом вышел из Гёте и Шопенгауэра. И что же он сделал? Он в «Дворянском гнезде» придумал себе обезьяну, западника, ходячую пародию на собственную сущность, пустомелю такой пошлости, что этот Паншин выдаёт просвещенческие тирады вроде: «Все народы в сущности одинаковы; вводите только хорошие учреждения – и дело с концом!» – короче, болтуна, которого славянофилу Лаврецкому ничего не стоит «разбить на всех пунктах». Это почти непостижимо. Тургеневские принципы, фразы наподобие: «Личные мои наклонности тут ничего не значат», «Строго требовать от автора добросовестности», «Нужна правдивость, правдивость неумолимая в отношении к собственным ощущениям; нужна свобода, полная свобода воззрений и понятий; […] и нигде так свобода не нужна, как в деле художества, поэзии: недаром даже на казённом языке художества зовутся «вольными», свободными», – подобные фразы не в полной мере объясняют подобные эксцессы самовоспитания, когда любовь к правде захлёстывает, становясь персифляжем собственного идеала. Это уже не просто «impassibilité», это самобичевание, аскеза, это искусство как воля «бранить и ломать себя», это пример – скорее скромный и не вполне серьёзный – той этики самопалачества, которой мы, немцы, стали свидетелями лишь к концу века на куда более крупном, куда более трагически-страшном примере – философском, и какая-то там «решительность», любой политический волюнтаризм в произведении искусства по сравнению с этим – духовное сладострастие, только и всего».

Конец длинной цитаты.

Всё-таки эти нерусские бывают удивительные дураки. «Любовь к правде заставляла его перешагнуть через себя; следовал правде себе во вред».

Дудки! Это ваши европейцы-романтики любят самобичевать и аскетничать. А барин домой в Спасское-Лутовиново («Литвиново»?) съездил, в добрых сапогах по болоту с ружьецом походил, комаров покормил у костерка, подышал чистым воздушком… И в баньке потом обязательно, веничком – ух, ух!.. А этим нерусским с перепугу кажется – «самобичевание».

Самоочищение, глупые!

 

 


 

На небо готов

 

Есть такая штука – «произвольная система координат». С какой скоростью летит муха, летящая в салоне самолёта по направлению его движения? А это смотря какую систему координат выбрать. Может статься, она летит вообще со скоростью расширения вселенной.

Так вот, несчастье хорошей литературы состоит в том, что она произвольной системы координат чурается, всё норовит замахнуться на абсолютную. Вместить весь космос, со всем его тёмными материями и чёрными дырами. А когда не стремится, получается беллетристика либо публицистика. Это считается художественной неудачей, как правило. Зато это понятно. Мы любим, когда понятно.

Не будешь же учить уму-разуму детей, исходя из того, что «все люди плохие и все люди хорошие». Нельзя так. А общество (через рефлексию которого якобы выстраиваются иерархии) – это и есть ребёнок. И зачастую разрешает конфликт между художественностью и дидактизмом со свойственной детям парадоксальностью. Между сложностью и простотой общество выбирает не сложность содержания и простоту формы (маркер серьёзной литературы), а ровно наоборот: простоту содержания и сложность выражения этого содержания, помогающую ему выглядеть многозначительно. То есть ричардов бахов, кастанед, коэльей, уэльбеков – «вот это всё».

Потом, правда, они всё равно отваливаются. Кому за это сказать спасибо? Думаю, где-то в недрах общества с его массовым вкусом и массовыми запросами всё же сидит антидемократический культурный пастырь, этакий сатрап, и нажимает нужные кнопки. Когда общество это замечает, оно ужасно сердится. Но обычно не замечает, нет.

 

 

***

По сути, Гончаров всю жизнь писал один роман. Три книги: недозрелая«Обыкновенная история» (1847); гениальный«Обломов» (1859); и перегруженный персонажами и сюжетными линиями «Обрыв» (1869). Этакий треугольник, вершиной которого стал «Обломов». Все три главных книги на «о», в названии главной из них – собраны все три «о», плюс ещё героиню зовут Ольга. Пожалуй, это неважно, хотя что-нибудь, конечно, да значит.

В сознании учащегося писать ребёнка оппозицией букве «о» является буква «а», – «корова» или «карова»? «Собака» или «сабака»? Обломов любил Ольгу, а женился на Агафье.

Кроме этого, букве «а» противостоит «я» (первая и последняя буквы алфавита), и героя «Обрыва» зовут Аянов.

Во всех трёх книгах Гончаров штурмует одну тему – о противостоянии метафизического и, как бы мы сегодня сказали, феноменологического начал в человеке.

Метафизика – это попытка человека судить о мире, частью которого (причём даже не главной частью) он сам является. Словом «метафизика» мы обозначаем что-нибудь непонятное. Как можно понять то, на что ты не можешь взглянуть со стороны? Но, конечно, это можно переживать, чувствовать. И можно думать об этом. Думать – без надежды на окончательный, с «отжатой водой», результат.

Феноменология рассматривает мир как образ, существующий в сознании человека. Она не требует от человека невозможного – выйти за свои пределы. Для неё мир – это структура сознания. Она изучает механизм наших устремлений – «интенций». Отказывается от любых непрояснённых предпосылок бытия – от всего «непонятного». Не отрицает, нет. Просто ей это неинтересно.

Обломов – метафизик. Штольц – феноменолог.

Саша Адуев из «Обыкновенной истории» – метафизик. Своего дядю Петра Иваныча он описывает в приличествующих метафизику выражениях:

«Дух его будто прикован к земле и никогда не возносится до чистого, изолированного от земных дрязгов созерцания явлений духовной природы человека. Небо у него неразрывно связано с землёй».

Дядя поправляет его:

«…Ни демон, ни ангел, а такой же человек, как и все. Он думает и чувствует по-земному, полагает, что если мы живем на земле, так и не надо улетать с нее на небо, где нас теперь пока не спрашивают, а заниматься человеческими делами, к которым мы призван».

Он – феноменолог и демонстрирует племяннику превосходство своего метода, когда пересказывает Александру содержание его разговора с возлюбленной, свидетелем которого не был.

«– Дядюшка! вы подслушали нас! – вскричал вне себя Александр.

– Да, я там за кустом сидел. Мне ведь только и дела, что бегать за тобой да подслушивать всякий вздор.

– Почему же вы все это знаете? – спросил с недоумением Александр.

– Мудрено! с Адама и Евы одна и та же история у всех, с маленькими вариантами. Узнай характер действующих лиц, узнаешь и варианты».

Обратите внимание, до изобретения феноменологии Эдмундом Гуссерлем ещё добрых полвека, а у русского писателя суть метода уже изложена.

В мире, устремлённом («выражающем интенцию») к результату, метафизик обречён – либо на поражение, как Обломов, либо на превращение в скептика и рационалиста, как Адуев-младший.

Тема эта, явленная в творчестве Гончарова в чистом виде, вообще очень характерна для русской литературы.

Например, Тургенев написал об этом известнейшую из своих статей «Гамлет и Дон-Кихот». Гамлет мыслит, переживает, чувствует, но не способен к успешному действию: как лермонтовский Печорин (ещё пример), он «вступил в эту жизнь, пережив её уже мысленно», и ему становится «скучно и гадко, как тому, кто читает дурное подражание давно ему известной книге». Дон-Кихот бросается действовать, не задумываясь. Он способен на подвиг, но не способен отличить ветряную мельницу от великана или овец – от сарацин. «В этих двух типах воплощены две коренные, противоположные особенности человеческой природы – оба конца той оси, на которой она вертится. Нам показалось, что все люди принадлежат более или менее к одному из этих двух типов; что почти каждый из нас сбивается либо на Дон-Кихота, либо на Гамлета», – говорит Тургенев.

Грустные чеховские комедии – тоже об этом. Потешный метафизик Раневская, которую жалко, и сопящий прагматик Лопахин, которого, впрочем, жалко тоже. «Обыкновенная история» Гончарова могла бы заканчиваться раздающимся с неба тоскливым звуком лопнувшей струны, совсем как «Вишнёвый сад».

И в финале «Обломова» эта струна звучит. Тут, как и в «Вишнёвом саде», можно узреть загнивающую помещичью аристократию и деловитую разночинную буржуазию, аграрно-феодальный и капиталистический типы хозяйствования, патриархальную Русь и прагматичный Запад (не зря у Штольца фамилия такая). Узреть можно, да только какой же филолог, не ракетчик, станет писать об этом? Нет, они о другом писали, другое их волновало.

«Коренные особенности человеческой природы».

Именно в художественном изучении этих «коренных особенностей» им удалось очертить русский национальный характер, взглянуть на него со стороны. И я не знаю, кому удалось сделать это лучше, чем Гончарову в «Обломове».

 

– Этотжёлтыйгосподин, кактыегоизволилвеличать, кончилкурсвдвухуниверситетах. Изатовремя, кактвойстаростаОбломовкуразорил, этотгосподин десять такихОбломовокнажил. Иеще двадцать наживёт, ивсёсвоимстаранием, умомиусердием. Вшестомчасуутраоннаногах, всякийденьделаетгигиеническуюгимнастику. Винанепьётсовсем. Говоритнашестиязыках. Всёзнает, всехзнает. Жизньегоподчиненацели, труду, ниодноголишнегопоступка, шага, слова. Ивотздоров, богативсвои шестьдесят летвыглядитмоложетебя.

– Азачем? В шестьдесят летнадовыглядетьна шестьдесят, анена тридцать пять.

– Да, толькотогдаив тридцать пять ненужновыглядетьна пятьдесят, какты.

– Нупроживетзолотопромышленникещёстолет, заработаетещестоОбломовок, азачем? Все думают только о том, как жить. А зачем – никто не хочет думать. Что есть твоя жизнь, для чего ты в ней нужен кому-нибудь…

– Эх, Илья! Валяться целыми днями на диване и судить всякого, кто делом занимается, несложно. Только, может быть, чем других судить судить, лучше на себя оборотиться? И, может быть, не свет, не общество виновато, что тебе не годится, а сам ты виноват, что ему не нужен?

– Стыдно, Андрей.

– Что?

– Стыдноиногдаделаетсяпрямодослёз. Лежишь, ворочаешься, спрашиваешьсебя, отчегожеэтоятакой? Инезнаешьответа. Однаждыяутромпроснулся... Уменязаокномдереворосло. Оно, наверное, пятьсот летрослоилибольше. Иещетысячулетпроживёт. Искольколистьевзаэтигодыраспустилось, пожелтелоиопало... исколькоещераспуститсяиопадет... Новедькаждыйлист, покарастет, живётоднойжизньюсдеревом, сегокорнями, ветками. Онихчувствует, Наверное, необходимим. Значит, доляэтоголистаестьивпоследующихгодах... Былаивпрошедших. Такимы, ктобынибыл... Разживём, значит, естьсмыслкакой - то. Якакэтоподумал, обрадовался. Дажезаплакал. Аспросипочему, яиобъяснитьнеумею. Апотомлисталкак - тоучебникстарыйпоботаникеивычитал, чтодеревьятакдолгонеживут, развечтосеквойи. Стыдносделалось, чтоничегонепомню, чемуучился...

Этого диалога нет в романе, авторы фильма «Несколько дней из жизни Обломова» его «выпарили» из разлитых в тексте смыслов, досочинили. Но сделали это очень точно.

А загвоздка с русским характером видится мне так. Мы вот всё маемся: то ли русскому человеку ничего не надо, была бы завалинка да махорка, и никакая несправедливость, никакие яркие краски мира – ничего его не колышет, ленив и нелюбопытен; то ли, наоборот: яростный стройотряд, все миром навалились, Наполеона с Гитлером победили, Гагарина запустили, перекрыли Енисей, молодость мира. Что выбрать?

А оно, может, потому и навалились, потому и перекрыли – что ничего из этого русскому человеку не нужно, были бы завалинка да махорка. Равнодушие к жизни в её земных проявлениях порождает равнодушие к смерти, оборачивающееся готовностью к самопожертвованию и подвигу.

Жить, не обременяя себя пожитками, не очень удобно. Гораздо симпатичнее, когда для жизни всё приспособлено, прибрано, развешено по крючочкам: мостовые, черепица, пандусы для инвалидов, права человека, дружественный и юзабельный интерфейс. Приспособленность к жизни – выше. И тем страшней смерть. Как трудно всё это будет терять, случись что. Недаром смерть превратилась в религию Запада – после десекуляризации и Ницше. Как говорят, заняла место Бога. Осталась единственной метафизической категорией, не адаптированной к нуждам посюстороннего бытия.

«Страх Божий», то есть жизнь по справедливости, – адаптирован: на его месте законность, социальные технологии. Не совестью, а правилами руководствуется западный человек. Это надёжнее. А страх смерти пока остался. Хотя над этим работают. Уже и на наших улицах развесили плакаты с лысой от химиотерапии девчонкой и надписью «это не конец». В смысле – укрепляйте сеть хосписов и больше занимайтесь благотворительностью. «Умирающий болельщик “Ювентуса” получил мяч с автографами звёзд любимой команды и отправился на эвтаназию счастливым». Вот видите? И совсем не страшно, наоборот…

Да нет, блин. Страшно пока.

Поэтому вся Франция сопротивлялась немцам меньше, чем в Сталинграде один Дом Павлова. Поэтому в тактике американской армии прописано правило: если силы равные – отступать, идти в бой только превосходящими силами. Поэтому телеканал «Дождь» сдаёт Ленинград. На хрен нужен Ленинград, в котором нет ни одного «Жан-Жака»?

Другое дело, если ты в любой момент готов встать в чём есть – и идти. Если тебе терять нечего, кроме «явлений духовной природы человека». А они со смертью не отменяются.

Кажется, я уже писал (возможно, раз сто) о ценофилах и ценофобах. Ценофилы – живые существа, приспособленные к постоянству окружения, живут хорошо, но являются первыми жертвами эволюции. Шарахнул метеорит, изменился климат – им конец, всё. А ценофобы, сорняки и помоечники, живущие на границе ценозов: между степью и лесом, как первобытная человекообезьяна, или между Европой и Азией, как русские, живут похуже, но в изменившихся условиях выживают – и эволюционируют.

Русских невозможно убить, отняв у них всё. Потому что у них всегда остаётся что-то такое, что отнять невозможно. Что-то не раскладываемое по полочкам, не подверженное анализу, а потому всегда оказывающееся непредусмотренным фактором. То нечувствительность к страданию, то Генерал Мороз. То они упрутся там, где, казалось, никаких вопросов не должно было возникнуть, то уступят там, где должны были упереться и возмутиться (как в случае с невыносимыми санкциями и очевидно ужасным Путиным, без которого, конечно же, лучше).

Единственное уязвимое место русских – это чувство справедливости, не социальное, а эстетическое по сути (недаром Илья Ильич Обломов так любил шелест листочков слушать, солнечные блики рассматривать). Один герой романа Юрия Милославского «Приглашённая» объясняет другому:

«Вот ты, как почти всякий настоящий русский, способен на… высокие чувства. – Но! не считай и меня дураком! – я в состоянии понять, что «высокие» – не означает обязательно «возвышенные», «хорошие и добрые», – они могут быть – и обычно бывают! – невероятно грязными и подлыми, но почти никогда – «низкими», идущими параллельно почве, такими как в большинстве случаев у нас. Это здорово! – И этому я завидую. Но только из-за своего чрезмерного психологического богатства вы и проиграли нам третью мiровую – психологическую! – войну, и это – непоправимо. Вы не справитесь с нами, Ник. – У вас все еще есть слишком много незащищенных мест, куда вас можно бить, за что прихватить. – А мы психологически устроены иначе, и потому вы ни за что не сможете до нас добраться. У нас некуда добираться, Ник. Мы как беспилотник, понимаешь? Нас, конечно, можно сбить, разбомбить, забросать ракетами, но для вас никакие силовые действия сейчас неосуществимы».

Этот абзац описывает всю текущую политику. И заметьте: пока правительство пытается противостоять Западу рациональными, осторожными, нацеленными на минимальный риск и возможность достижения хотя бы отдалённого результата методами, народ требует совсем другого. Требует импульсивности, безоглядной решительности, игры ва-банк – требует, чтобы власть повела себя красиво. Дала укорот коррупции и землячествам, показала кузькину мать американцам, спасла русский мир… Как Саша Адуев, который по любому поводу бросался на своего дядю с поцелуями и объятиями, а тот всё от него уворачивался. Прямо как наша власть от народа.

За кого же нам быть? В романе Саша превращается в дядю – успешного и циничного, и от этого горько. Рвётся его связь с небом – звук лопнувшей струны… В «Обломове» Илья Ильич не изменяет себе, и от этого горько тоже: он как ил оседает на дно, в забытье и тоску.

И в «Обыкновенной истории», и в «Обломове» диалог антагонистов происходит, в полном соответствии с учением Бахтина, в присутствие «незримого третьего». Бахтин писал, что для диалога всегда нужны трое. Третий – это как в старой физике «эфир», передающий взаимодействия. У Гончарова этот посредник – женщина. Она не «феноменолог» и не «метафизик», обоих видит со стороны. А начиная со второго романа – сверху, оказываясь вершиной любовного треугольника.

В «Обломове» треугольник «Обломов – Штольц – Ольга» – это решение вопроса, кому – прагматикам или идеалистам – должна достаться Россия. Идеалист уступает, Россия достаётся прагматику и горько плачет. В «Обрыве» Вера влюблена в циника и революционера (будущего «беса») Волохова, идеалист Райский почти не вызывает сочувствия (одна фамилия чего стоит)… Но где-то сбоку маячит «новый человек» Леонтий Козлов, синтезировавший обломовскую неприхотливость и штольцевскую энергию, – скромный, непритязательный, в меру счастливый, но и ровным счётом ни на что не влияющий. Волохов губит Веру, как оно, в общем-то, и положено.

При желании, эту историю можно выдать за предсказание Нострадамуса: в виде художественной метафоры Гончаров описал будущность России. Веру спасает-отмаливает бабушка, вынужденная монашка.

Главный вопрос (который нам кажется главным) – с кем же быть России, с обломовыми или со штольцами, оказывается вовсе и не главным, прожитым.

Так и у нас: молодая буржуазия, мнящая себя мозгом нации, революционеры всех мастей, мнящие себя её совестью, романтики-националисты, приверженцы «теории малых дел», – толкутся на освещённом пятачке, шумят, тянут воз в разные стороны. А главное происходит тихо, в сторонке – и пока роман не закончится, ты даже не разберёшь, что главное.

Удивительный Гончаров. Не гений, не блистательный художник (обычный художник, нормальный), не главный наш литературный авторитет – а так вот взял и сказал ВСЁ. Очень мне такие вот не главные писатели нравятся.

 


 

Как умерла русская литература

 

Американский журнал Foreign Policy опубликовал статью под обидным названием «Русская литература мертва?». Мы всегда приосаниваемся, когда на нас обращают внимание иностранцы, так что, разумеется, не могли пройти мимо.

Приведём краткое содержание. Русские писатели измельчали. Последние их гениальные книжки — это «Доктор Живаго» и «Архипелаг ГУЛАГ», с тех пор ничего интересного не было. Где Наташа Ростова? Где Юрий Живаго?

Дмитрий Быков, «ведущий российский критик и биограф of Pasternak», сказал, что великих книг завались, просто переводят мало.

С ним не согласна биограф of Putin и журналист Маша Гессен. Российские писатели стали плохо писать, объяснила она. «Общее культурное гниение поразило литературу».

Синтез – мнение некоей Наташи Перовой из «известного российского издательского дома “Глас”». (Интернет сообщает, что базируется сей известный дом в Ростовской области, но об изданных им книгах сурово умалчивает.) «У американских читателей возникла аллергия на все русское, – сообщает эта Наташа. – В 90-е всё русское встречали радушно, потому что мир возлагал на Россию большие надежды. Мы думали, что Россия будет реинтегрироваться в европейский контекст. Но она постепенно взялась за старое, и люди от нас отвернулись».

Дальше какой-то американский авторитет из Далласа берёт быка за рога: дело в том, что американцы ищут в русской литературе большие идеи и откровения (а нетути). Автор статьи ему поддакивает: русская литература опопсела. Раньше в ней находили жизненные модели и жизненную философию, от писателей ждали, что их жизнь будет более глубокой, чем жизнь простого смертного, сегодня писателей больше не обожествляют, ну и вот, короче, всё поэтому.

Финальный аккорд: «По крайней мере в России соблюдается право на публикацию — в сравнении с предшествующими столетиями последние 23 года были сравнительно свободны от цензуры. И пусть Россия сегодня входит в новый виток притеснений, писатели не преминут задокументировать каждый поворот гаечного ключа, а лучшие из них станут творцами классики».

Ну? Вы поняли, как пробиться на мировой рынок? Документируйте повороты ключа, кретины! Пишите, как ужасно живётся вам на новом витке притеснений, и былое величие русской литературы возродится. Миру нужен новый «Архипелаг ГУЛАГ»!

Если допустить, что этого прозрачного намёка в статье нет, получится, что её автор болван, не умеющий сложить один и один. Дескать, во времена Пастернака и Солженицына была цензура – и была великая литература, а сейчас цензуры нет и это внушает надежду на литературное возрождение.

Предположим всё-таки, что её автор человек башковитый, а болваны мы, и доверчиво, на голубом глазу, поразмышляем, отчего у нас тут умерла русская литература, как такая беда случилась.

Понятно, что критерием её «жизни» для автора и предполагаемых читателей статьи является известность на Западе. Именно поэтому в качестве положительного примера выбран ославившийся благодаря нед


Поделиться с друзьями:

Адаптации растений и животных к жизни в горах: Большое значение для жизни организмов в горах имеют степень расчленения, крутизна и экспозиционные различия склонов...

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...

Опора деревянной одностоечной и способы укрепление угловых опор: Опоры ВЛ - конструкции, предназначен­ные для поддерживания проводов на необходимой высоте над землей, водой...

Механическое удерживание земляных масс: Механическое удерживание земляных масс на склоне обеспечивают контрфорсными сооружениями различных конструкций...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.018 с.