VII. Радость в том, что человек с чистым сердцем и свободный способен, страдая, лишить мир власти над собой и что он силен превратить бесчестье в честь, поражение в победу — КиберПедия 

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...

VII. Радость в том, что человек с чистым сердцем и свободный способен, страдая, лишить мир власти над собой и что он силен превратить бесчестье в честь, поражение в победу

2021-06-30 27
VII. Радость в том, что человек с чистым сердцем и свободный способен, страдая, лишить мир власти над собой и что он силен превратить бесчестье в честь, поражение в победу 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Когда человек из страха перед людьми, из стремления к мирским преимуществам трусливо и подло стыдится обнаружить перед миром, кого он любит, это, конечно, характеризует его самым мерзким и вызывающим презрение образом; когда человек из страха перед людьми, из стремления к мирским преимуществам трусливо и подло стыдится обнаружить перед миром свою веру и предмет своей веры, это характеризует его самым мерзким образом. И потому даже если бы Священное Писание и не учило тому высочайшему, что требуется от исповедующих христианство: тому, чтобы они, – а ведь об этом говорит уже то, что они называются исповедующими, – исповедовали свою веру перед миром; даже если бы Христос не сказал: «Кто отречется от Меня пред людьми, отрекусь от того и Я пред Отцем Моим Небесным»[132], – даже если бы и не было этого, и тогда христианин сам собой, внутренне чувствуя необходимость в этом, исповедовал бы свою веру. И, с другой стороны, хотя в повелении исповедовать веру со всей настоятельностью звучит голос вечности, однако если исповедание не является следствием внутренней необходимости, тогда это не то исповедание, какое требуется. Так, если кто‑то, предпочитая заниматься наглым самообманом, полагал бы, что исповедовать Христа – это самое разумное в данной конкретной ситуации, когда этого требуют от него, или самое разумное с учетом того, что он предстанет на суд вечности, такой человек не просто исповедует не Христа, но он богохульно искажает Его образ, представляя Христа тщеславным властолюбцем, страстно желающим сделать себе великое имя в мире. Нет, не поэтому Христос требует исповедания, и не так Он требует его. Он, напротив, требует собственно того, чтобы Его сторонник внутренне был таков, чтобы исповедание следовало само собой – когда оно требуется; ведь человек, который внутренне таков, может быть и безмолвен и столь же благорасположен к Богу, но человек, который внутренне таков, человек, живущий по истине, не может, конечно, оставаться безмолвным – когда требуется исповедание. Сколь, поистине, сильна может быть в человеке вера – сильна настолько, чтобы верить в блаженство, и достаточно бесцеремонна в этом отношении (ах, это, пожалуй, едва ли не труднейший род бесцеремонности: не считаться со своими собственными фантазиями о заслугах, или со своими простительными выдумками, диктуемыми страстью, или с вызывающими испуг страшными образами, которые рисует воображение в сознании вины, – но без этой бесцеремонности невозможно верить в блаженство), и все же недостаточно сильна и бесцеремонна для того, чтобы человек осмелился исповедовать веру – когда это требуется.

Итак, всякий истинный христианин всегда готов, если потребуется, исповедать свою веру; он, – и это как раз похвально, – не ищет эгоистично и тщеславно возможности для этого, но скорее внутренне заботится о том, чтобы, будучи верным Богу, быть готовым исповедовать веру, если потребуется. Так было и тогда, когда христианство было окружено языческим миром, и христиане в любом случае были вынуждены исповедовать перед миром свою веру, потому что исповедовать свою веру было тем же самым, что возвещать христианство. Тогда христиане горели желанием исповедовать веру; для христиан это было высокой честью, так что они, будучи все исповедниками единой веры, все же, что примечательно, отметили именем исповедников тех из них, которые хотя и не пожертвовали жизнью как мученики, но, однако, исповедуя веру, претерпели множество опасностей. В то время исповедание веры требовалось безусловно от каждого; ведь чего желал мир? – он желал заставить христиан исповедать: что они не христиане. Язычество предпочитало обращаться с христианами как с преступниками, и притом язычники (о чем столь ясно и проницательно размышляли некоторые из Отцов Церкви) хотели от христианина не того, чего они хотели от любого другого преступника: того, чтобы он сознался и признал свою вину, – нет, они, напротив, требовали от христианина, чтобы он исповедал себя не христианином.

Но разве же теперь положение дел не стало другим: теперь, когда христианство победоносно проникает повсюду, теперь, когда все – христиане, теперь, когда от человека меньше всего требуется, чтобы он исповедовал себя не христианином, конечно, разве исповедовать себя христианином – это высочайшее, что требуется от человека? Давайте со спокойствием и рассудительностью подумаем об этом. Ведь если это Бог дает дух силы и крепости, то тот же самый Бог дает и «дух рассудительности»[133]; и хотя подлая трусость и страх перед людьми во всякое время одинаково отвратительны, но и чрезмерная горячность, «ревность не по рассуждению»[134], не менее гибельна и, пожалуй, порой в основе своей столь же отвратительна, столь же богохульна. Если христианин среди язычников исповедует Христа, то он тем самым возвещает христианство людям, которые не знают христианства. В таком исповедании нет никакого суда над язычниками за то, что они не христиане, ведь язычники не выдавали себя за христиан. Если, напротив, христианин живет среди христиан или среди людей, который все говорят о себе, что они христиане, тогда исповедовать Христа – не означает возвещать христианство (ведь те, к кому обращено такое исповедание, сведущи в христианстве, говорят о себе, что они христиане), но это означает судить других, судить тех, кто говорит, что они христиане, за то, что они лишь выдают себя за христиан, то есть судить их за то, что они не христиане, то есть судить их в лучшем случае за легкомыслие и бездумность, в худшем – за лицемерие.

Эти два положения дел все же весьма разнятся и легко различимы, ведь в одном случае христианин окружен язычниками, и тогда быть христианином – это то же самое, что исповедовать Христа, в другом случае христианин, исповедующий христианство, окружен христианами, которые также исповедуют христианство, и потому желать в другой степени исповедовать Христа значит не признавать других христианами. Позвольте мне между тем ради большей ясности проиллюстрировать сказанное с помощью простого правдивого образа. Если бы существовал некий род пищи, некий продукт питания, который для некоего человека был бы каким‑то образом столь значим, что этот человек питал бы к нему самое глубокое чувство (так, это могло бы быть блюдо его национальной кухни или пища, которая имела бы религиозное значение), и он в силу этого не был бы способен молчать перед теми, кто глумился бы над этой пищей или отзывался бы о ней как о просто ничего не значащей, само собой ведь разумеется, что, если это случилось бы в его присутствии, он стал бы отстаивать и исповедовать свои чувства. Но давайте вообразим несколько иное положение дел. Вот этот человек собрался с некоторыми другими людьми, и им предложена эта пища. И когда эта пища предлагается, каждый из гостей говорит: «Эта пища прекраснейшая и драгоценнейшая из всех». Но на самом деле человек, о котором мы говорим, с изумлением обнаруживает или полагает, что обнаружил, что гости не едят от этого кушанья, что они позволяют ему проходить нетронутым мимо них, что они держатся других блюд, но, однако, при этом говорят, что это кушанье самое прекрасное и драгоценное из всех, призван ли в таком случае этот человек отстаивать свое убеждение? Здесь нет никого, кто говорил бы противное ему, никого, кто говорил бы что‑то отличное от того, что он говорит. Если он теперь, в этом случае, горячо отстаивает свои чувства, тогда или в его поведении нет смысла (поскольку в случае, когда другие говорят то же самое, бессмысленно исповедовать свое убеждение, совпадающее с тем, в чем убеждены и они, ведь это означает не исповедовать убеждение, но разделять его с ними), или он при этом будет судить других за то, что они думают не то, что говорят. Так и в отношении того, чтобы исповедовать Христа среди людей, которые говорят о себе, что они христиане, если только помнить при этом, что приведенный образ несовершенен как раз тем, что в том, насколько человек вкушает или нет от той пищи, которую он так превозносит, можно явственно убедиться; но в духовном отношении все же лишь сердцеведец может знать, насколько человек думает не то, что говорит. Весьма возможен тот случай, когда христианин с изумлением обнаруживает или же полагает, что обнаруживает, что многие люди, которые все как один говорят, что быть христианином – это высшее благо и что сами они христиане, слишком, как кажется, мало внимания уделяют этому высшему благу; но если он делает из этого повод для того, чтобы исповедовать Христа, то, поступая так, он не исповедует христианство, но: судит других. Слово «исповедовать», как его употребляют Библия и Церковь, предполагает, что есть противодействие, предполагает, что есть кто‑то, кто высказывается против этого. Но здесь не тот случай, здесь человек, напротив, полагает, что он обнаружил, что многие люди противоречат сами себе. Он, таким образом, исповедует Христа не в противоположность тем, кто отрицает Христа, но в противоположность тем, кто также исповедует Христа, то есть он судит других за то, что их исповедание неистинно, то есть не за то, что неистинно то, что они говорят, ведь они говорят как раз истину, но за то, что слово истины ничуть не является истиной в них самих. Призван ли кто‑то так исповедовать Христа, чтобы при этом не признавать другого христианином, другого, кто при этом говорит те же самые слова, – это совсем другой вопрос, в ответ на который нельзя напрямую сослаться на раннее христианство; это совсем другой вопрос, который, наверное, всякого заставил бы всерьез задуматься. Конечно, какой бы ни был дан на него ответ, ответ этот никак не может быть таким, чтобы из него следовало, что такой человек должен быть освобожден от того, чтобы делать все, что в его силах, для того, чтобы помочь другим возрасти в христианстве. Но учить, руководить, подвига́ть другого, с кем ты сущностно един в общем исповедании христианства, – это не значит исповедовать Христа. В те времена, когда христианство боролось с язычеством, отрицавшим Христа, и когда каждый христианин был призван исповедовать Христа перед миром, христианам никогда, конечно, не приходило на ум исповедовать Христа друг перед другом, потому что тот отдельный христианин, который берется исповедовать Христа перед христианами, позволяет себе отрицать, что другие являются христианами. Следует поэтому постоянно помнить, что то, что в ситуации, когда христианство окружено язычеством, означает возвещать христианство, в среде христиан легко становится сектантской надменностью и самомнением.

Между тем из приведенных здесь размышлений, в которых звучит лишь необходимая похвала осторожности, ничуть не следует, что среди так называемого христианского мира невозможен случай, когда человек будет вынужден исповедовать Христа. Однако мы ничего не будем решать здесь на этот счет, но предоставим это серьезной самопроверке каждого в отдельности; мы не станем и специально рассматривать это в нашей беседе – беседе об исповедании Христа. Нет, мы помним о самом возвышенном примере борьбы за свои убеждения и о том, что, глядя на более высокое, мы должны учиться меньшему, должны учиться правильно сражаться в той борьбе за убеждения, которая может быть нам доверена. Ведь даже если человек и не оказывается поставлен в ту трудную ситуацию, когда он должен бороться и исповедовать Христа, то он ведь может и по‑другому быть поставлен перед необходимостью принимать решение и твердо, до последнего отстаивать взгляды, которые отвечают тому, в чем он внутренне убежден, и тесно связаны с его убеждениями. Но и в этом случае верно, что, когда человек из страха пред людьми, из стремления к мирским преимуществам трусливо и подло стыдится обнаружить свои убеждения, это характеризует его самым мерзким и вызывающим презрение образом. Так что полезно быть хорошо подготовленным, вовремя познакомиться с трудностями, чтобы быть решительным в опасностях, но при этом руководствоваться и мыслью о той радости, с которой сопряжена сердечная чистота и свобода. Ах, в наши дни все более распространяется некая поверхностная образованность, и при этом множатся различные взаимные расчеты между человеком и человеком; в наши дни люди, движимые завистью и страхом, все более мелочно сравнивают себя друг с другом, и это распространяется, как зараза; и все эти веяния тем более пагубны, что они грозят задушить в людях сердечную чистоту и свободу. В то время, как идет борьба за то, чтобы свергнуть начальства и власти, люди, кажется, изо всех сил трудятся над тем, чтобы все более и более насаждать самое опасное рабство: мелочный страх перед равными им людьми. Ах, тирана (если, впрочем, таковой существует и если это не является скорее старой басней, которую выводят на свет ради того, чтобы представить героическим подвигом его свержение), его ведь вполне можно свергнуть, по отношению к нему это по меньшей мере возможно, и даже нетрудно этого искать. И страх перед людьми сильными и облеченными властью, вероятно, в наши времена следует рассматривать как хронику прошлого; во всяком случае, есть ведь многие, кто борется в этом отношении с опасностью, – так что опасность, пожалуй, не столь уж велика. Ведь неопытный человек, по всей видимости, наивно заключает так: опасность, против которой борются многие, конечно, должна быть большой, раз борющихся так много; но человек несколько более опытный приходит, вероятно, к более верному заключению: опасность, против которой борются многие, едва ли велика, – раз здесь есть многие, ведь «многих» в последнюю очередь видишь там, где есть большая опасность, с которой нужно бороться. Но этот злой дух, мелочный страх перед равными тебе людьми и тиранией ровни, этот злой дух, который люди сами вызывают и который не живет в каком‑то отдельном человеке и не является каким‑то отдельным человеком, но скрытно бродит, ища свою добычу, и втирается в отношения между человеком и человеком, этот злой дух, который собственно желает устранить отношение всякого отдельно взятого человека к Богу, этот злой дух очень трудно искоренить. Люди почти не сознают в этом рабства, которое они насаждают: они забывают об этом в своем рвении сделать людей свободными, свергнув власти. Люди почти не сознают в этом рабства: ведь разве же это возможно быть рабом по отношению к ровне? Однако верно говорится, что от чего человек несвободен и зависим, того он и раб[135]; но наше свободолюбивое время думает иначе, оно думает, что если человек не зависит от властителя, то он и не раб; если нет никакого властителя, то нет и никакого раба. Люди почти не сознают, что они насаждают рабство, и именно поэтому им так трудно из этого выпутаться. Это рабство состоит как раз не в том, что один желает угнетать многих других (этому люди уделяют достаточно внимания), но в том, что отдельно взятые люди, когда они забывают об отношении к Богу, начинают взаимно бояться друг друга; в том, что отдельно взятый человек боится нескольких или многих, каждый из которых опять же боится людей, так что они из страха перед людьми, забывая Бога, держатся вместе и составляют толпу, отказывающуюся от благородства вечности, признающей каждого единственным.

В этом отношении, равно как и во многих других отношениях, человек может подвергнуться в мире испытанию, может оказаться в ситуации, когда он будет вынужден и должен отстаивать свои убеждения; но он никогда не будет оставлен без руководства, если только он ищет его и ищет там, где следует, – и где тогда, если не в Священном Писании. Так, мы читаем в Деяниях апостолов, что синедрион запретил апостолам проповедовать Христа. Однако апостолы не позволили себе устрашиться этим, но убоялись Бога больше, чем людей и снова стали проповедовать Христа. После этого синедрион схватил их и предал бы их смерти, если бы Гамалиил не отсоветовал членам синедриона этого делать. Но все же апостолы были биты и только потом отпущены. И после того, как они были биты, читаем мы в Деяниях апостолов 5, 41,

 

«они… пошли из синедриона, радуясь, что за имя Господа Иисуса удостоились принять бесчестие».

 

Постоянно памятуя об этом слове, мы будем размышлять о той радости, которая существует для всякого, кто страдает за убеждения, радости в том,

 

что человек с чистым сердцем и свободный способен, страдая, лишить мир власти над собой и что он силен превратить бесчестье в честь, поражение в победу.

 

Если мы вообразим себе юношу, который воспитан в познании истины, то мы ведь не можем ни в коей мере отрицать, что он знает истинное, и, однако, ему придется, как пришлось другим до него, когда он станет старше, узнать и нечто совсем иное, тогда как он знает ведь пока еще только истинное. Юноша знает, конечно, истинное, но он не знает и не имеет опыта тех действительных отношений, всех тех реальных обстоятельств, в которых истина должна выйти на свет. Редко бывает так, что в понимании этого человеку с самого раннего детства помогают темные предчувствия; как правило, юноше, – и это мило, – свойственна доверчивость, которая, впрочем, порой опять же становится для юноши погибельной. Юноша с его жаждой учения крайне охотно и с большим желанием усваивает истину в том виде, как она ему сообщается; его неопытное, но прекрасное воображение рисует тогда ему образ, – который он называет миром, – в котором то, что он изучил, развертывается перед ним, как на сцене. Как думает неиспорченный юноша, одно к другому так точно подходит: истина, как он ее изучил, в ее чистейшем облике, и мир, эта сцена воображения, которую он сам создает. Таким, вероятно, является отношение между истиной и миром, думает юноша и доверчиво вступает в мир действительности.

Но что он видит? Мы не будем останавливаться здесь на всем том несовершенстве и посредственности, и непостоянстве, и мелочности, которые он видит в этом окружающем его теперь мире; мы не будем останавливаться на тех печальных открытиях, которые юноша делает о себе самом, обнаруживая, что он вовсе не тот, кем он воображал себя, и на том, как он учится понимать, ах, и, быть может, слишком пространно толковать это слово Писания: «что он и сам обложен немощью»[136] (Евр. 5, 2), – мы поспешим перейти к более сильным сценам. А именно мир может двояким образом обнаружить обратное тому, во что верит неиспорченный юноша. И в том и в другом случае юноша видит это не без страха, и даже если в одном из этих случаев его вдохновляет божественное величие того, что он видит, все же, когда он бросает на это первый взгляд, он содрогается, ведь то, что он видит, лишь при богобоязненном рассмотрении выглядит столь вдохновляюще.

Юноша воспитан в познании истинного и доброго, научен любить добро ради истины и избегать даже тени зла. Но вот мир показывает ему противоположное этому. Это противоположное можно назвать дерзкой бессовестностью; это люди, которые обращают понятия и, как говорит апостол, «вменяют себе в честь свой позор» [137], «хвалятся своим бесчестьем». Видя это, юноша, конечно, ужасается: они не просто творят зло, но они даже не скрывают этого; они не просто не скрывают этого, но они творят это явно; они устремляются к свету, а ведь обычно люди полагают, что зло избегает света; они поднимают свои глаза, и это признак, по которому их можно узнать, а ведь обычно люди полагают, что человек со злой совестью опускает глаза вниз; они не просто творят это явно, но хвалятся этим и «одобряют делающих это»[138].

Но мир может и другим образом показать противоположное тому, во что верил неиспорченный юноша; это другая противоположность, которая, пожалуй, в высшей степени вдохновляет, несмотря на то, что это столь ужасное зрелище, что юношу бросает в дрожь, ведь это не согласуется с его прекрасными ожиданиями. Оказывается, что добродетели приходится страдать в мире ради истины, что мир оказывается недостоин добродетели, что справедливый не получает никакой награды и ему даже платят издевательствами и преследованием, что путаница в конце концов становится так велика, что людям кажется, будто они делают приятное Богу, преследуя свидетеля истины, – и вот, добродетели приходится вменять себе издевательство в честь, приходится в противоположном смысле, с вечной непреложностью истины, вменять себе в честь свой позор. Такое редко, пожалуй, приходит юноше на ум, юноша редко способен вообразить себе нечто подобное; чаще всего, что естественно, юноше свойственна милая доверчивость, но она ни о чем таком не подозревает.

И вот если это случается, если все переворачивается страшнее, чем при землетрясении, и все понятия оказываются смешаны, так что истину ненавидят и ее свидетелей преследуют, что тогда? Приходится ли тогда свидетелю истины терпеть поражение в глазах этого мира? Да. Но значит ли это, что все потеряно? Нет, напротив. Мы ведь убеждены, – и потому здесь не нужно доказательств, ведь иначе может быть только в случае, если это вовсе не свидетель истины, – мы уверены в том, что всякий свидетель истины вплоть до последнего мгновения сохраняет юношеские воспоминания о том, чего он ждал юношей, и в том, что он поэтому перед Богом проверил самого себя и положение дел – проверил, не его ли здесь ошибка, не было ли возможно произойти тому, чего он ожидал в юности и чего, быть может, он более всего желал на благо мира: чтобы истина торжествовала победу и добро получило свою награду в мире. И вот когда он убеждается в том, что не по его вине это не так, и когда он твердо понимает, что отныне ему придется нести ответ, если он откажется действовать, тогда сердечная чистота и свобода обретают сверхъестественную силу, тогда он обращает имеющееся положение дел в его противоположность, обращает бесчестье в честь и почитает честь свою тщетою, «хвалится поношением и своими узами»[139] и славит Бога за то, что «посчастливилось ему так пострадать». Превращение это совершается благодаря сердечной чистоте и свободе; и оно тоже противоположно тому, что ожидал увидеть в мире неиспорченный юноша. Увы тому, кто, дерзко и вздорно нападая, вносит в мирные отношения ужасный беспорядок, все переворачивая; но увы и тому, у кого, когда становится необходимым, не достает душевной чистоты и свободы для того, чтобы перевернуть и обратить в противоположность положение дел, которое само извращено и перевернуто. Увы ему; хотя и тяжело быть гонимым и преследуемым в мире, но еще тяжелее вечно отвечать за то, что ты не действовал, и в вечности терпеть позор, потому что ты не обрел с Божией помощью сердечной чистоты и свободы, чтобы обратить позор и бесчестье в мире себе в честь.

Так, обращая бесчестье себе в честь, действовали апостолы, но они делали это, пребывая в страдании. Давайте сразу подчеркнем здесь то, о чем мы должны будем напоминать себе вновь и вновь: они делали это, пребывая в страдании; ведь в противном случае наша беседа была бы по сути дерзкой ложью, и если бы кто‑то тогда последовал ее увещаниям, он впал бы в результате в опасное заблуждение. – После того, как апостолы были биты, «они… пошли… радуясь, что за имя Господа Иисуса удостоились принять бесчестие».

Мир знает немало внушающих страх речей, обличающих человеческие грехи и заблуждения (достаточно только вспомнить древних пророков и судей), о, но даже самая строгая обличительная речь не столь страшна, как эта апостольская сердечная чистота и свобода. Ведь даже в самой строгой обличительной речи содержится все же признание общности с обличаемыми людьми; эта речь столь строга как раз для того, чтобы дать им возможность стать лучше; обличая, она входит в их положение. Но быть приведенным к крайности, когда остается одно только средство: благодарить Бога и радоваться тому, что сподобился принять бесчестие, – это, по сравнению даже с самой строгой обличающей проповедью, значит говорить языками. Кто способен без содрогания думать об этом; ведь если эта речь – не речь сумасшедшего, которая не подчиняется никаким правилам, тогда это или величайшая бессовестность и дерзость, или чудо сердечной чистоты и свободы. Если нужно изобразить самое гиблое и погрязшее во лжи время, можно ли изобразить его истиннее, но также и страшнее, чем сказав: это время было столь гиблым и погрязшим во лжи, что добродетельный был принужден вести себя на грани дерзости, был принужден хвалиться поношением и бесчестьем! Но, с другой стороны, если желать самым внушающим доверие образом выразить, что добро всегда побеждает, что может выразить это достовернее, чем то, что человек с чистым сердцем и свободный способен, страдая, лишить мир власти над собой и что он силен превратить бесчестье в честь, поражение в победу! Ведь, говоря об этом, мы говорим не о том, что добродетельный человек некогда выйдет победителем в ином мире или что некогда в этом мире дело его одержит победу; нет, он побеждает еще при жизни; терпя страдания, он побеждает в реальной своей жизни; он выходит победителем в день страдания. Если все кругом ополчаются на него, если весь мир восстает на него, он сильнее этого; даже и силе языка он неподвластен, он словно прорывает язык, он свободно с Божией помощью движется к тому, чтобы обратить бесчестье в честь, поражение в победу. Но так же, как страшно видеть лунатика, который, конечно, с неимоверной уверенностью и легкостью идет над бездной, но непостижимо, как он это делает, – так и не без содрогания видишь апостола, который тоже с уверенностью и легкостью на высоте безумия с Божией помощью чистосердечно и свободно говорит языками.

Когда апостол Павел говорит: «Для меня очень мало значит, как судят обо мне люди»[140], то это, конечно, сильное и со властью сказанное слово, которое поистине не стоит легкомысленно повторять, ведь здесь сперва нужно принять в рассмотрение людской суд; но все же слова эти ближе к обычной человеческой мере. Но благодарить Бога за то, что ты был бит, хвалиться тем, что сподобился принять бесчестье, – об этом и думать страшно, и ведь при этом людской суд почитается за нечто, что значит меньше малого, меньше, чем ничто. Это так для нас страшно, что мы без фальши, в которой есть только желание уклониться от опасности, с непритворной честностью решаемся сказать: мы благодарим Бога за то, что мы не подвергаемся такому испытанию, не поставлены перед решением, когда мы были бы призваны подобным образом явить чистосердечие и свободу. Ведь по отношению к апостолам речь идет не о нытье по пустякам, не о том, что здесь, как и в любое другое время, есть какие‑то отдельные испорченные и бессовестные люди, но в то же время есть и многие, с кем они желают одного, с кем они говорят на одном языке. Нет, апостолы стояли одни перед миром, который был против них; не просто какие‑то скверные люди, нет, целый мир стоял против апостолов. И по отношению к этому миру они могли судить, что быть битыми – это честь, что бесчестьем можно хвалиться. Итак, апостолы стояли одни; они предстояли лишь Одному и, как добавляет апостол Павел, «все прочее почитали за сор»[141]. Ах, эти слова так часто можно слышать, их так часто повторяют вслед за апостолом, что в конце концов благодаря этому постоянному повторению возникает иллюзия, будто они подходят к нашей обычной повседневной жизни, тогда как они удалены от нее, как небо от земли; да и многие ли в состоянии понять звучащий в этом высказывании победоносный переворот, который совершают сердечная чистота и свобода. Если человек всего лишь чем‑то на самом деле настолько воодушевлен, что готов чем‑то жертвовать ради дела, то уже здесь не долго до того, чтобы на него смотрели как на наивного человека, жалели его как ограниченного и убогого. И это при том, что он просто воодушевлен своим делом, что он настолько любит это дело, что ради него готов терпеть потери в другом: в мирских благах, деньгах, почете. Но как далеко это еще, однако, от расположения апостола! Воодушевленный человек все же рассматривает обладание земными благами как нечто желанное, даже если он и готов оставить их и нести потери, – апостол же почитает земные блага за сор. Если кто‑то настолько воодушевлен, что он вменяет все земные блага в ничто, да, мир будет склонен смотреть на такого человека как на безумного. И все же это воодушевление отстоит еще от расположения апостола; ведь апостол не просто вменяет земные блага в ничто, но даже почитает их за сор, за нечто мешающее. И так же, как обычно человек ищет имущества, чести, почета, так ищет апостол избежать этих благ; ведь мы единодушны с апостолом в том, что всячески желаем избежать того, что нам мешает как сор, – и в то же время мы настолько, насколько это возможно, не единодушны с ним, ведь мы почитаем за сор прямо противоположное тому, что почитает за сор апостол.

Но все же это радостно, несказанно радостно, что сердечная чистота и свобода имеют такую силу побеждать, что они, как было сказано, способны вопреки обычному языку и всем людям устанавливать понятия, – давайте не забывать об этом, – следуя божественной логике, так что то, что мы малодушно и наивно называем потерей, – это для побеждающей сердечной чистоты и свободы приобретение; то, что мир строптиво называет позором, – это честь; то, что мир ребячески называет поражением, – это победа; так что язык, на котором говорит друг с другом в согласии весь человеческий род, является искаженным и вывернутым наизнанку, и есть лишь один‑единственный человек, который правильно говорит на человеческом языке, – тот, кого весь человеческий род, как один, отторгает от себя.

Но раз уж мы в связи с указанным словом из Деяний апостолов, постоянно обращаясь к нему, открыли эту радость, состоящую в том, что сердечная чистота и свобода имеют такую силу, то давайте попытаемся понять и апостолов, и то, как апостолы понимали в этом самих себя. Ведь, конечно, о таком слове и о таком чудодеянии веры, совершаемом в сердечной чистоте и свободе, не следует молчать. Об этом нужно говорить, и говорить чистосердечно и прямо, несмотря на всю эту трусливую мирскую мудрость, желающую научить людей расчетам и отговоркам; ведь всякий, кто осмеливается возвещать мирскую мудрость, должен почувствовать свою вечную ответственность перед Богом. Об этом нужно говорить по возможности так, чтобы всякий, кто дерзко возжелает последовать апостолам, содрогнулся бы, но и так, чтобы всем нам, не дерзающим желать подобного, страшное слово об этом напомнило о том, как христианству пришлось бороться в мире, чтобы мы, если нам поистине будут отпущены более мягкие условия, могли со смиренной благодарностью возносить хвалу Богу, но в то же время по достоинству чтить апостолов, чтить их, честно и без утайки признавая, что это почетно пред Богом – быть пожалованным такими страданиями, но также без утайки и честно признавая, что почет этот таков, что плоть и кровь охотнее всего желали бы, чтобы он их миновал. Ведь это лживая болтовня, когда, заигрывая, говорят о том, какой это почет – быть апостолом, прямо как будто это, подобно деньгам или способностям, было бы чем‑то таким, что всякий желал бы иметь, – тогда как это, напротив, таинство страданий, и, несомненно, почти что каждый охотно отказался бы от такого почета, ведь ради него требуется, – как это и было, – совершенно всерьез стать тем, чем был апостол: «сором для мира, позорищем для мира»[142]. Как раз поэтому мы говорим, – и этому учит пример апостолов, – что человек с чистым сердцем и свободный способен, пребывая в страдании, явить нечто чудесное; пожелай он, развив деятельность, явить это чудесное, он окажется бессилен это сделать. Но апостолы как раз, помимо прочего, постоянно пребывали в страдании; они не просто порой испытывали страдания, ведь их может испытать и тот, кто развивает деятельность, но для кого результат, который приносит вся его деятельность, оказывается слишком мал и кто вынужден идти на уступки; они не проповедовали восстания против начальствующих, напротив, они признавали их власть, но, пребывая в страдании, повиновались Богу больше, нежели людям; они не требовали избавить их от тех или иных наказаний, они не брюзжали из‑за того, что их наказывали, но и терпя наказания, продолжали возвещать Христа; они не желали кого‑либо к чему‑то насильно принудить, но победоносно покоряли людей как раз тем, что сами покорно предавали себя на страдания. Если у человека нет такого расположения, тогда не может быть явлено и чудо торжества сердечной чистоты и свободы, ведь это чудо состоит как раз в том, что то, что для всех кажется поражением и гибелью, для апостола является победой. Тот, в ком горение духа сердечной чистоты и свободы не столь сильно, тот будет действовать, тот будет держаться правды и понуждать людей признать эту правду, но в нем не будет ни сил, ни желания нести в страдании безумие мученичества, при котором тот, в ком действенно таинство веры, с Божией помощью вменяет в победу то, что весь мир называет поражением и гибелью, – то, чему подвергает его мир как гибели; когда тот, в ком действенно таинство веры, с Божией помощью вменяет в честь то, что весь мир называет бесчестьем, – то, чему подвергает его мир как бесчестью.

Итак, апостолы «пошли из синедриона, радуясь, что за имя Господа Иисуса удостоились принять бесчестие». Так апостолы, сердцем доверчиво внемля Богу, были внутренне тверды; ведь в этом слове Писания нет никакого притворства, в нем нет попытки, – как порой пытаются люди, – за внешней холодностью скрыть жар озлобления, пылающий в страдании. Нет, ни в одном высказывании ни одного апостола мы не видим никакого враждебного отношения к людям; апостолы настолько примирены с Богом и с мыслью о том, что их служение – жертвенное, для них так важно их отношение к Богу, что у них и в мыслях не было выяснять отношения с людьми безотносительно к отношению к Богу. Они на самом деле боролись не с людьми; и их на самом деле беспокоило не то, что сделают с ними люди, а если это и беспокоило их, то только как повод искать углубления отношений с Богом, которые для них, в этом мире совершенно пропащих, единственно и составляли их жизнь. Павел не осуждает царя Агриппу[143], он не нападает на него, обращаясь к нему, он не ранит его ни единым словом, напротив, он щадит его и обращается к нему кротко и мирно, говоря: «молил бы я Бога, чтобы… не только ты, но и все, слушающие меня сегодня, сделались такими, как я, кроме этих уз»[144]. Апостол терпит страдания, он не борется с людьми; и это не потому, что он напыщенно и гордо почитает себя выше их нападок, о, никак нет, но потому, что для него единственно важно то, как он поступает по отношению к Богу. Это с неизменной надежностью позволяет ему отрывать свое внимание от своих страданий и в то же время поднимает его неимоверно высоко. Когда весь мир, как один, восстает на апостола, мир не в силах вступить с ним в борьбу на равных условиях, ведь у апостола неизменно есть нечто третье, что для него важнее всего, что является всем для него: отношение к Богу. Смотри, быть казненным, по‑человечески рассуждая, невинно, и все же умереть с шуткой на устах – это гордая победа, для язычества это триумф; и это также самое высокое, что может быть в отношении между человеком и человеком, но, стоит заметить, когда Бог не принимается во внимание, когда вся жизнь и ее высочайшее проявление все же по сути своей лишь игра, потому что играют в нее без Бога, ведь с Богом жизнь – это нечто серьезное. Апостол, напротив, не принимает во внимание все прочее, оставляет все прочее, не внемлет ему, но внемлет одному только Богу; и потому раздается это смиренное слово мученика: «Я благодарю Бога за то, что мне посчастливилось быть удостоенным распятия». Это слово говорится не как насмешка над людьми, нет, ведь этот смиренный мученик предстоит не людям и не выясняет отношения с ними, вся их злоба и невежество не побуждают его дать им отпор, он не жаждет победить этих людей, он не желает показать им, что здесь он на самом деле сильнейший, о нет, он предстоит Богу, не без страха и трепета, даже в это последнее мгновение страшась, верно ли он исполнил возложенное на него деяние, но в то же время с доверием и преданностью смиренно благодаря за то, что он был удостоен этой позорной смерти. Смотри, неистовая толпа сходится вокруг мученика; она убеждена, что дело решается между нею и им, она издевается над ним вплоть до последнего мгновения и ожидает при этом услышать или жалобный крик, или гордое слово страдальца. От глаз толпы скрыто, что здесь присутствует Кто‑то еще, но, однако, это так, мученик видит только Бога и говорит то


Поделиться с друзьями:

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...

История развития пистолетов-пулеметов: Предпосылкой для возникновения пистолетов-пулеметов послужила давняя тенденция тяготения винтовок...

Состав сооружений: решетки и песколовки: Решетки – это первое устройство в схеме очистных сооружений. Они представляют...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.036 с.