VI. Радость в том, что даже если временное страдание предельно тяжко, все же вечное блаженство перевешивает его — КиберПедия 

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...

VI. Радость в том, что даже если временное страдание предельно тяжко, все же вечное блаженство перевешивает его

2021-06-30 27
VI. Радость в том, что даже если временное страдание предельно тяжко, все же вечное блаженство перевешивает его 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Когда человек желает положить чему‑то начало – чему‑то, что он намерен сделать или же претерпеть, – он прежде садится и вычисляет, сумеет ли он, действуя, выстроить башню[129], и сколь высокую; есть ли у него силы на то, чтобы, страдая, заложить фундамент, и сколь глубокий. Итак, он предварительно рассчитывает силы, взвешивает их, соотнося свои силы с задачей. О взвешивании здесь говорится в переносном смысле, но говорится очень выразительно, и это слово имеет то преимущество, которое всегда имеет слово, употребляемое в переносном смысле, – слово, которое от самых что ни на есть будничных вещей, словно через некую потайную дверь или словно по мановению волшебной палочки, возводит к высочайшим предметам, так что говорится о чем‑то самом простом, но в то же время речь идет о самом высоком. К слову «взвесить» по значению близко слово «уравновесить» – уравновесить чаши весов или уравновесить то, что лежит на чашах весов. Что же значит уравновесить? Это значит привести две величины в отношение равенства, или сделать, чтобы они относились друг к другу как равные. Это имеет место с чашами весов. То есть чаши весов имеют совершенно равный вес, и если одна из них весит больше, на другую просто докладывают вес, так чтобы ни одна, ни другая сторона не имела никакого преимущества. Именно это мы ценим в весах, и когда это так, говорим, что они хороши и точны. Ничего другого мы здесь не можем сказать о весах, ведь вообще, стоит заметить, нет никакого искусства в том, чтобы так мерить вес; искусство начинается как раз, когда одна или другая сторона имеет преимущество, и тогда все дело в том, чтобы уравновесить свой язык, все дело, – да, давайте употребим простое выражение, которое, впрочем, так выразительно, – в том, чтобы держать язык за зубами.

Да, чаши весов должны быть уравновешены, но человек взвешивает; он тем самым делает нечто большее, нежели уравновешивание в том смысле, в каком уравновешивают чаши весов, он взвешивает, и это выше, чем просто уравновешивать: он стоит над уравновешиванием, он выбирает. Поэтому можно по праву сказать, что это слово: взвешивать, если только удерживают его смысл, в конечном счете указывает на существенное в природе человека, на ее состав и на то, что составляет ее преимущество. Ведь для взвешивания должны иметься две величины, и потому взвешивающий человек просто для того, чтобы быть способным взвешивать, должен в своем составе иметь две величины. И это действительно так, человек составлен из временного и вечного. Временное и вечное – это в духовном смысле величины, вес которых должен быть соизмерен. Но для того, чтобы взвешивать, человек, опять же, сам должен быть чем‑то третьим или должен обладать чем‑то третьим по отношению к этим двум величинам. Это третье – выбор: человек соизмеряет вес, он взвешивает, он выбирает. Только никогда не может здесь случиться того, что, напротив, может случиться с весами – что вес окажется равным, что две величины будут весить одинаково. Нет, слава Богу, этого никогда не может случиться, ведь при верном понимании ясно, что вечное заведомо имеет несомненный перевес, и тот, кто не желает этого понимать, тот, собственно, не сумеет и взвесить.

Так взвешивает человек, прежде чем положить чему‑то начало, так взвешивает он, когда только‑только вступает в жизнь. У него еще нет богатого опыта, он толком еще не знает временное; у него лишь в воображении есть образ временного и вечного, и он выбирает между ними. О, мы осмелимся, пожалуй, определенно сказать о каждом человеке, что с ним это было вначале: ему так было ясно, что вечное имеет перевес, и, более того, не просто было ясно, но трогало его глубоко, до самой глубины сердца, – и потому так часто этот первый выбор юного человека не обходился без сердечных слез.

Этим, однако, оказывается сделано далеко не все, ведь так же, как человеку мало пользы от безразличного знания о том, как соотносятся друг с другом временное и вечное, так мало ему пользы и от этого первого выбора, если этот выбор не повторяется вновь и вновь, – ах, и, возможно, его приходится повторять при весьма изменившихся обстоятельствах. Юноша повзрослел, жизнь отягощает его, и он (давайте же поторопимся оставить более легкое, чтобы подольше задержаться на том, о чем должно говориться в этих беседах – Евангелии страданий) – он теперь страдает. И теперь он должен, – даже если он не теряет времени и не тратит сил на то, чтобы беспрестанно взвешивать, – всерьез снова соизмерить и взвесить. Он знает, сколь тяжко временное: перевешивает ли теперь его вечное? Так спрашивает он сам себя, но он спрашивает и других; даже если он не теряет времени и не тратит сил на то, чтобы болтать то с одним, то с другим, он, однако, всерьез ищет совета того, кто был испытан. И, слава Богу, такой советчик, такой свидетель в итоге находится, если и не среди живущих, то среди тех, кто уже умер, – и в первую очередь в книгах Св. Писания. Так, быть может, страдающий находит у апостола Павла это слово:

 

Ибо кратковременное легкое страдание наше производит в безмерном преизбытке вечную славу. (2 Кор. 4, 17)

 

Это слово мы хотим сделать теперь предметом назидательной беседы и подумать о том, какая для страдающего радость в том, что

 

даже если временное страдание предельно тяжко, все же вечное блаженство перевешивает его.

 

Но прежде, чем мы ближе рассмотрим слово апостола, мы сперва должны сделать одно замечание, которое, конечно, покажется излишним, поскольку то, что в нем говорится, совершенно само собой разумеется, но которое, пожалуй, все же стоит привести, размышляя о том, что на опыте можно узнать о человеческой жизни. Совершенно само собой разумеется, что для того, чтобы эта беседа имела смысл, для того, чтобы человек мог убедиться в том, что, даже если временное страдание предельно тяжко, все же вечное блаженство перевешивает его, он должен соизмерять то и другое, он должен на самом деле бдительно следить за тем, чтобы вечное как некий противовес всегда принималось всерьез в рассмотрение. Да, конечно же, это самоочевидно, и если бы к тому же всякий человек непреложно поступал бы так, тогда всякий непременно был бы убежден в том, что вечное блаженство имеет перевес; ведь стоит только мысли о вечном быть взятой всерьез в рассмотрение, как сразу обнаруживается, что вечное имеет перевес. О, но как, наверное, редко человек правильно взвешивает подобным образом. И тем не менее в мире вновь и вновь, изо дня в день, с утра и до вечера идет речь о том, чтобы все взвешивать и взвешивать, но все дело, однако, в том, что тот, кто не рассматривает вечное в качестве одной из взвешиваемых величин, тот взвешивает ничто, тот даже не может взвешивать. Ведь взвешивать одно временное и другое временное, опуская вечное, – это не значит взвешивать, это значит обманываться, это значит терять время и упускать блаженство, обманываясь детскими шалостями жизни. Здесь снова обнаруживается, сколь многое заключено в этом простом слове: взвешивать. Основной смысл человеческого взвешивания – взвешивать между временным и вечным; во всем прочем человеческом взвешивании должен присутствовать этот основной смысл; в противном случае взвешивание, несмотря на всю многозаботливость и напускную важность, будет беспочвенным и ни о чем не говорящим.

Но разве, в самом деле, люди живут так, чтобы всегда всерьез принимать в рассмотрение мысль о вечном? Куда ни глянь, везде спешка, спешная работа ради житейских нужд и спешное их обсуждение – везде спешка, в которой, по‑видимому, совершенно позабыто то, в чем на самом деле есть нужда. Но если ты уделишь внимание этим спешащим людям, ты услышишь, что они постоянно говорят все о взвешивании и о взвешивании, хотя они и совершенно забыли основной смысл взвешивания. И того, кто более удачлив, того, кому более благоприятствуют обстоятельства, того тем легче убеждает и пленяет временное, так что ему кажется, что у него все благополучно, что он ни в чем больше не нуждается; или же, если ему все же кажется, что у него не все благополучно, он, однако, столь пленен временным, что ему вовсе не приходит на ум искать причину этого там, где следует. Но если ты уделишь ему внимание, ты, опять же, услышишь, как он постоянно говорит все о взвешивании да о взвешивании, несмотря на то что ты легко убедишься в том, сколь напрочь он забыл основной смысл этого слова. Ах, так живут, наверное, многие; они даже называют себя христианами, хотя то, что решающим образом заложено в основу всего христианства, следует как раз взвешивать в том смысле, который является основным. Многие, наверное, так живут, обманутые временным. Позвольте мне пролить свет на это отношение с помощью одного простого образа. Если состоятельный человек темной, но звездной ночью с удобством едет в своем экипаже, зажегши фонари, да, тогда он уверенно едет, он не боится никакой трудности, он едет при свете, и вокруг него не темно; но именно потому, что он зажег фонари, что вблизи него сильный источник света, он совершенно не видит звезд: его фонари затмевают звезды, которые бедный крестьянин, едущий без фонарей, прекрасно может видеть темной, но звездной ночью. Так живут обманувшиеся временным: или они, озабоченные житейскими нуждами, слишком спешат получить то, на что имеют виды, или же они, будучи состоятельны и благоденствуя, словно зажгли фонари, вокруг и вблизи которых все так надежно, так светло, так удобно, – но недостает вида, вида, вида на звезды.

Однако хотя такие люди и сами обмануты, у них все же нет намеренного стремления обмануть других, слепо руководя ими или ослепляя, – ведь ослепляющий фонарный свет временного всегда столь же опасен, сколь и слепое руководство в темноте. А между тем есть и такие, которые, дерзко обманывая самих себя, дерзко желают научить людей тому же. Они желают совершенно упразднить эту мысль о вечности и вечном блаженстве, они желают научить людей с помощью всевозможных хитроумных изобретений, несущих удобство, получить столько удовольствия, сколько возможно получить во временном благодаря этим изобретениям, – так, чтобы человек стал уже вовсе не способен видеть вечное. Или, если они и не желают совсем упразднить мысль о вечности и вечном блаженстве, они все же желают так обесценить ее, чтобы не осталось никакой вечной разницы (да, может ли быть бо́льшая потеря смысла) между временным и вечным. Какое различие может тогда устоять? Но, пожалуй, неоспоримо то, что так же, как человек и животное различаются наличием и отсутствием человеческого, так и между временным и вечным должно существовать вечное различие; ведь разве их различие не в том, что они по‑разному длятся; разве может вечное во всей вечности отличаться от временного чем‑то иным, нежели тем, что оно вечно? Таких лжеучителей нельзя, пожалуй, назвать фарисеями; но что, собственно, хуже: фарисей, который точно указывает верный путь, но сам на деле не идет им, фарисей, по слову которого я, таким образом, смело могу поступать, предоставляя при этом Богу то, что никак не является моим делом: судить лицемера, – или так называемый искренний руководитель, который на самом деле идет тем же путем, который он восхваляет другим, но, надо заметить, искажает путь и сам идет превозносимым им – путем заблуждения?

И теперь страдающий; если он не уделяет внимания тому, чтобы всерьез принять в рассмотрение эту мысль о вечности и вечном блаженстве, если он, измеряя тяжесть страдания, измеряет ее не на предмет блаженства; разве тогда удивительно, что это временное страдание получает перевес, разве удивительно, что он находит его тяжким, ужасно тяжким, – ах, когда вечность однажды взвесит его, она, вероятно, найдет его слишком легким; ведь чем более тяжек в этом смысле оказывается человек, тем он ближе к тому, чтобы вечность нашла его слишком легким. Или если страдающий все же один‑единственный раз возьмет эту мысль о вечности словно бы в свою руку и прикинет ее вес, – но найдет, что вес ее невелик, разве удивительно, что временное страдание будет весить больше! И если тогда страдающий мгновением позже снова отбросит – и отбросит с равнодушием – эту мысль о вечном, разве тогда удивительно, что он найдет страдание еще более тяжким, тяжким до отчаяния, – ведь тогда не просто страдание будет его тяготить, но он сам будет делать страдание тяжелее дерзкой мыслью, будто он, должно быть, оставлен Богом, – потому что он сам отделался от вечного! Ах, разве удивительно, если такой страдающий в конце концов в отчаянии станет искать последнего выхода, желая покончить с этой мукой, – положив начало тому, что встретит его в вечности!

После этих печальных размышлений давайте теперь перейдем к прочитанному слову апостола и поразмыслим над ним; все же Павел был, вероятно, человеком, который знал толк в том, чтобы соизмерять и взвешивать; в самом деле: не было лести в устах Христа[130], а значит, и апостол не взвешивал лукаво.

 

«Кратковременное легкое страдание наше производит в безмерном преизбытке вечную славу». Итак, страдание производит в безмерном преизбытке вечную славу. Но если страдание в любое мгновение, а значит, и тогда, когда временное страдание предельно тяжко, производит в таком преизбытке славу, тогда ведь блаженство перевешивает его. Ведь то, посредством чего производится нечто иное, средство, с помощью которого это нечто приобретается, является, очевидно, чем‑то менее значительным, а цель – чем‑то более высоким. Это столь простая, столь обыкновенная и все же столь глубокая мысль: считать самым прискорбным, самым отвратительным смешением понятий, когда человек переворачивает отношение и обращает цель, – то, что само по себе является целью, – в средство, например, обращает истину в средство, которое служило бы корыстолюбию, или честолюбию, или прочим скверным страстям. Нравственная философия, которая занимается тем, что в себе и для себя является целью, учит, что средство стоит ниже, чем цель. Да, даже когда целью является что‑то земное, и другое земное является средством: все же в таком соотношении средство менее значительно, чем цель, даже если в другом смысле цель и средство одинаково незначительны, поскольку и то, и другое – земное. Так, когда некто приобретает за деньги какое‑либо из земных благ, он рассматривает деньги как нечто менее значительное, чем то благо, которое он приобретает на них; тогда как, быть может, в другое время он принимает деньги за цель, а нечто другое земное за средство – за то менее значительное, посредством чего он добывает деньги.

Но безмерный преизбыток вечной славы – это никакое не земное благо; эта цель не может лишь по случаю быть более высокой, а средство к ее достижению менее значимым; отношение здесь не может меняться так, что это благо в какой‑то раз будет целью, а в другой какой‑то раз – средством, с помощью которого будет приобретаться другое благо. Эта цель бесконечно более высокая, цель в себе и для себя. Так что, если страдающий приобретает это благо, то перевес – совершенно очевидно и непосредственно – на стороне блаженства, даже если страдание предельно тяжко. Это благо столь несопоставимо выше того, чтобы быть средством, что даже в самое тяжелое мгновение страдания сознание того, что страдание производит в безмерном преизбытке вечную славу, дает блаженству перевес. Тот, кто не желает этого понимать и не желает в это верить, тот сам виновен в этом, ведь он сам в самое тяжкое мгновение страданий позволяет угаснуть этому сознанию – сознанию той славы, которую производит его страдание.

Ведь когда временное страдание ужаснее всего тяготит человека? Разве не тогда, когда ему кажется, что оно не имеет никакого смысла, что оно ничего не производит и не помогает обрести; разве не тогда, когда страдание, как выражается нетерпеливый, бессмысленно и бесцельно? Жалуется ли тот, кто желает состязаться на ристалище, жалуется ли он, даже если подготовка стоит ему весьма многих усилий, жалуется ли он, даже если она сопряжена с весьма сильными страданием и болью? И почему он не жалуется? Потому что он, решаясь все же на риск, понимает или мнит, будто понимает, что страдание помогает ему завоевать награду победителя; как раз когда страдание наиболее сильно и болезненно, он подбадривает себя мыслью о награде и о том, что это страдание как раз послужит тому, что он завоюет ее. Каких только страданий не вынесет человек, когда он понимает, что через это он обретает себе пропитание или честь, богатство, ответную любовь и все прочее, что можно было бы назвать в этом ряду! Но дело в том, что здесь достаточно одного относящегося ко временному рассудка, или же человек мнит, будто здесь достаточно только его; человек понимает или мнит, будто он понимает, что страдание помогает ему обрести вожделенное, – ах, такое вожделенное, которое безмерно, бесконечно менее значительно, чем безмерный преизбыток вечной славы. Если же, напротив, страдание так охватывает человека, что его рассудок больше не желает иметь никакого дела со всем этим страданием, потому что рассудок не в силах постичь, что это страдание могло бы дать; если страдающий ничего не в силах понять из этой темной речи – ни причины страдания, ни того, зачем оно нужно, ни того, почему оно постигло именно его, а не других, ни того, для чего оно могло бы быть ему полезно, – и вот он, чувствуя в бессилии, что он не в силах сбросить с себя страдание, строптиво отбрасывает веру, не желает верить, что страдание помогает ему нечто обрести; да, тогда блаженство, конечно, не может иметь перевес, раз оно совершенно оставлено за бортом.

Если же страдающий, напротив, удерживает то, что рассудок, конечно, не в силах постичь, но чего, напротив, твердо держится вера, – что страдание производит в преизбытке вечную славу, тогда блаженство перевешивает, тогда страдающий не просто переносит страдание, но понимает, что блаженство имеет перевес. Когда рассудком постигают, что страдание помогает обрести нечто, это делает страдание временно выносимым; но вера вопреки рассудку – вера в то, что страдание, которое кажется совершенно злой и ненужной трудностью, производит в преизбытке вечную славу, делает страдание вечно выносимым. Тогда как страдающий редко находит тесноту, в которую он поставлен, выносимой, но беспокоится и страшится того, не станет ли она в следующее мгновение невыносимой: здесь для всякого страдающего открыт доступ к другому роду надежности, нежели та обманчивая надежность, которая основывается на человеческих возможностях, – доступ, состоящий как раз в том, чтобы пожелать поверить, что самое тяжкое страдание производит в безмерном преизбытке вечную славу.

Таким образом, даже когда временное страдание предельно тяжко, все же блаженство перевешивает его. Мы не станем здесь рассуждать о том, каким образом страдание, по слову апостола, производит славу: это не относится к предмету нашей беседы; мы только заметим, что апостол никоим образом не мог иметь в виду, будто, страдая, можно заслужить славу, – ведь будь это так, было бы постижимым то, что страдание производит блаженство, и было бы постижимо блаженство, покуда было бы ясно, что оно заслуженно, но только в этом случае речь шла бы отнюдь не о вечном блаженстве, ведь в вечное блаженство можно только верить, и именно поэтому его никак нельзя заслужить. Однако мы не станем дальше продолжать эти рассуждения, но снова скажем о том, что непреложно: страдание производит в безмерном преизбытке вечную славу, – значит, блаженство перевешивает его.

 

«Кратковременное легкое страдание наше производит…» Но если страдание кратковременно и легко, тогда совершенно ясно, что блаженство перевешивает его, так что нет нужды говорить об этом больше ни слова, ведь кратковременное легкое страдание, которое при этом производит в преизбытке вечную славу, можно даже и не класть на весы, – да, скорее следует сказать, что оно ничего не весит в сравнении с этим огромным весом вечной славы. С этим, пожалуй, согласится даже самый нетерпеливый страдающий, – одновременно полагая, что это ничего не доказывает и меньше всего относится к его страданию: ведь его страдание, оно отнюдь не кратковременное и легкое, оно, напротив, неописуемо тяжкое и долгое. А раз так, наша беседа в самом деле оказывается в весьма затруднительном положении. И все же нет, и в этом случае тоже определенным образом применимо слово апостола о страдании, которое кратковременно и легко. Я уже пытался в другом месте рассуждать о том, что, пожалуй, всем известно: о том, с каким дерзновением об апостоле Павле поистине можно сказать, что он был до предела искушен почти во всех человеческих страданиях. Здесь я должен быть краток и не знаю ничего более важного из того, что можно сказать об этом, чем то, что Павел не был изнеженным человеком. Нетерпеливый не должен позволять себе обманываться внешностью слов и думать, будто слова апостола – это слова баловня судьбы, который говорит о малой толике недолгих страданий. Это апостольское слово тем самым должно читаться не в таком, прямом, но в обратном порядке: «веруя, я ожидаю в таком безмерном преизбытке вечной славы, для меня вечное блаженство – такое благо, что я по сравнению с ним называю тридцать лет, проведенные во всевозможных страданиях, страданием кратковременным и легким». Смотри, вот каково слово апостола; ведь можно слышать много безвкусных похвал вечному блаженству, которые, прибегая к пышным выражениям и томным описаниям, ломают комедию, стремясь представить его ощутимо. Апостол далек от подобного рода вещей; он понимает, что лучшая похвала вечному блаженству – это то, что оно – такое благо, что, говоря о нем, он называет свои столь немалые страдания кратковременными и легкими.

Итак, именно в сравнении с вечным блаженством тридцать лет страданий – это страдание кратковременное и легкое. Но сравнивать – это ведь тоже значит соизмерять. Только при сравнении две величины соизмеряются не так, что они держатся на отдалении друг от друга; напротив, они оказываются поставлены настолько близко друг к другу, что присутствие блаженства изменяет то, как оценивается страдание. Поскольку мысль о блаженстве присутствует в настоящем, постольку присутствует и блаженство: поэтому апостол так говорит о страдании. Но ведь это совершенно обычное дело. Разве в присутствии короля не говорят совершенно иначе, даже когда речь идет о том же самом! О неприятностях, по поводу которых у себя в гостиной люди ворчали бы и изливали свое раздражение, в присутствии короля говорят: Ваше Величество, это пустяк. В присутствии любимой говорят иначе, даже когда речь идет о том же самом. О том, что в повседневной обстановке привело бы человека в расстройство, об этом в присутствии любимой говорят: дорогая, это мелочи. И такое изменение своей речи и прежде всего своего расположения мы называем верноподданнической почтительностью к Его Королевскому Величеству, мы называем радованием любви по отношению к любимой, мы называем это возвышенным по отношению к высшему, а по отношению к менее высокому называем любезностью. Любезность состоит прежде всего в том, чтобы уделять внимание тому, что здесь некто присутствует, и тому, кто этот некто, кто присутствует здесь. Но что касается вечного блаженства, когда оно присутствует в мысли о нем, увы, как часто при этом страдающий, – чтобы не сказать жестче, – достаточно груб для того, чтобы не уделять этому внимания, чтобы допускать, будто оно не присутствует, – тогда как в мысли оно ведь всегда способно присутствовать.

Но тем самым блаженство имеет перевес. Страдающий, который старается говорить на небесном придворном языке, понимает, что оно имеет перевес. Лю‑тер в одном месте говорит, что верующий должен носить придворное платье креста; но разве он не должен тогда навыкнуть и навыкать в умении от самого сердца изъясняться на этом небесном придворном языке. Ведь, как сказано, велеречиво изливать слова о великолепии блаженства – это дурное пустословие; но как бы сомкнуть уста, избегая прямо говорить о блаженстве, и таким образом говорить о тесноте своей жизни, чтобы было ясно, что речь идет о блаженстве, – это значит говорить на придворном языке.

Но это может быть сказано только от самого сердца, ведь этот небесный придворный язык не предполагает никакой лжи, – а ведь обычно, и по праву, говорят о лести и лжи придворного языка; он не предполагает никакой манеры речи, как обычный придворный язык, о нет, здесь все дело только в образе мысли. И потому верно каждое слово, которое говорит апостол. Это наше страдание кратковременно и легко; ведь разве семьдесят лет – это вечность, разве семьдесят лет – это как раз не краткое время в сравнении с вечностью! И может ли это страдание не быть легким, если в то же время мы храним ожидание преизбытка славы, – даже если оно и легко лишь постольку, поскольку этот преизбыток делает его легким! Разве страдание не легко, – ведь что весит самое тяжелое страдание в сравнении с вечной славой! Ведь спрашивается не о том, сколько весит самое тяжелое страдание, но о том, сколько оно весит по сравнению с вечной славой.

Итак, блаженство имеет перевес, и здесь нужна лишь верность этой мысли о вечном блаженстве, чтобы понимать, что оно имеет перевес, чтобы на всякое время и во всяком страдании говорить неизменно об этом вечно неизменяемом. Если же об этом вдруг начинают выражаться иначе, корень этого изменения лежит не в блаженстве, но в страдающем. Смотри, тот, кто желает служить какому‑то делу, только покуда оно служит его целям, тот выражается об этом крайне изменчиво; и тот, кто желает любить девушку, только покуда это служит его целям, тот переменчиво об этом выражается. Такой двоедушный человек один раз фальшиво говорит, что он имеет честь служить этому делу, а в другой раз он вероломно не желает бесчестить себя участием в нем; он один раз льстиво говорит, что имеет честь быть любимым, а в другой раз бессовестно отрекается – этого бесчестья. Но тот, кто со смиренным вдохновением служит делу, которое он любит, тот понимает, что оно неизменно остается все тем же самым делом, которому он имеет честь служить; он не просто не оставляет этого дела, он не просто все терпит ради него, нет, он понимает, что имеет честь страдать за это самое дело. Он не забывает никогда того, что вдохновение дает ему понять: что с этим делом он связан отношением чести – отношением, для которого безразлично то, побеждает он или страдает; это отношение остается неизменным и тогда, когда он, служа этому делу, имеет честь одерживать победы, и тогда, когда он имеет честь страдать за него! Или разве достойный верный придворный не следует в эмиграцию вместе со свергнутым императором и, когда Его Императорское Величество одето в бедный наряд, не говорит ему с той же верностью и почтением, как некогда в залах дворца: Ваше Величество, – ведь он не раболепствовал, он не по пурпуру узнавал императора и потому с достоинством может признать его и в лохмотьях.

Так и с этим благом – с вечным блаженством. Верность проявляется в том, что об этом думают и говорят одно и то же, тогда как все изменяется, – в том, что во дни временного благополучия не будут льстиво говорить в высоких тонах об этом благе, а в день страдания вероломно по отношению к вечности и предательски по отношению к самому себе изменять свою речь. Ах, ведь здесь есть различие: император будет огорчен, если придворный изменит свое обращение с ним; но никто не станет воображать, будто вечное блаженство страдает, когда человек, поступая вероломно по отношению к нему, становится своим собственным предателем. Итак, если жизнь человека не слишком сопряжена с неприятностями, ну да, тогда можно сказать лишь одно о небесном блаженстве; но если он искушен во всевозможных страданиях, то опять же можно сказать лишь одно, ведь это благо пребывает неизменным и не изменяется при страдании, но напротив, изменяется страдание, из предельно тяжелого становясь кратковременным и легким.

 

Разве это не значит иметь перевес, да, разве это не значит иметь такой перевес, что страдание даже невозможно взвесить на одних весах с вечной славой, и потому здесь нет нужды даже брать вечное блаженство в преизбытке, но малейшая доля его навеки и с преизбытком перевешивает страдание! И об этом тоже говорится в слове апостола. Наше страдание, то есть временное страдание, которое кратковременно и легко, производит вечную славу, но тогда ведь вечность не просто имеет перевес, но отношение между ними таково, что эти две величины невозможно взвесить на одних весах. Давайте поймем друг друга. Говорят ведь, – что стало привычным присловьем, – что фунт золота и фунт пера весят одинаково; и это по‑своему верно, однако люди добавляют, что в другом и более важном смысле эти две величины не могут быть взвешены на одних весах, – и почему? – потому что весы неспособны показать, что одно – это фунт золота, а другое – фунт пера, то есть потому, что золото имеет особое достоинство, которое делает бессмысленным прямое взвешивание золота и пера на одних весах. Так и с теми двумя величинами, о которых идет здесь речь. Различие здесь не между блаженством и страданием, но между вечным блаженством и временным страданием, а они друг с другом несоизмеримы; и то, что они несоизмеримы, обнаруживается явственнее всего из того, что в отношении между временным счастьем и вечным блаженством присутствует та же несоизмеримость, так что временное счастье следует считать за ничто в сравнении с вечным блаженством – точно так же, как и временное страдание. Временное страдание и вечное блаженство не просто разнятся по своей сущности, как золото и перо, но бесконечно разнятся по своей сущности; малейшая доля вечного блаженства весит бесконечно больше, чем самое долгое земное страдание.

О, какой неописуемый преизбыток радости! Ведь если только страдающий пожелает уразуметь это, пожелает поверить в это, пожелает понять, что даже если временное страдание предельно тяжко, все же блаженство перевешивает его; если только страдающий все же пожелает верно измерить вес, тогда он не просто не сгинет под тяжестью страдания, но, более того, скорее изнеможет под перевешивающим его блаженством, тогда он в предчувствии этого блаженства словно бы разбивает весы и говорит: здесь не может быть и речи о том, чтобы сравнивать вес. Но сколь редко найдешь такого страдающего, сколь совершенно иначе обстоят дела в мире! Мы говорим это не для того, чтобы нарушить ту радость, которая является предметом нашей беседы, мы ведь говорим это как раз для того, чтобы, если возможно, нарушить то печальное состояние, в котором, что важно, пребывают многие люди. Разве не живут столь многие в бездумном согласии с тем, что блаженство имеет перевес, в бездумном согласии с тем, что вечное блаженство – величина, несродная временному. И вот, позволяя этой мысли быть в наличии, быть в наличии во всей своей ценности, они заняты отнюдь не ей – столь несродным временной цели их жизни оказывается вечное блаженство; они живут, вяло помышляя, будто все мы в целом достаточно блаженны, столь несродным им стало блаженство. О каком тогда изменении свидетельствует то, что некогда было: что тяжелейшие страдания на протяжении всей жизни казались достойными считаться ничем в сравнении с вечным блаженством; что некогда тот, кто не просто мужественно шел навстречу всем временным опасностям, но столь мужественно, что он почти никогда не желал и признавать их опасностями, – что он со страхом и трепетом соделывал свое спасение! И чем только люди не жертвовали при таком изменении! Ведь что делало римлян столь мужественными в бою – что, если не то, что они научились бояться того, что хуже, чем смерть! Но что давало верующему в опасностях земной жизни совершенно иное мужество, чем то, какое было у какого бы то ни было римлянина, – что, если не то, что он знал бо́льшую опасность, но также вечное блаженство! И какая бо́льшая в человеческом роде вина, какая, если не то, что люди не ценят вечного блаженства! Избегут ли люди наказания; ведь разве не говорит Писание: «как мы избежим (наказания), вознерадев о толиком блаженстве[131]» (Евр. 2, 3)!

Однако мы в этой беседе вовсе не намерены никого судить, мы желаем лишь, чтобы люди стали по‑другому судить о жизни; мы желаем лишь возвестить Евангелие страданий, которое говорящий, разумеется, не сам придумал, и он, разумеется, не думает ничего получить за то, что он возвещает это, – к тому же радость, которую он возвещает, слишком для этого велика. Можно, наверное, иметь доход с того, чтобы возвещать ту или иную временную истину; но вечная истина и радость блаженства – это слишком великая радость для того, чтобы делать ее предметом жалкой торговли. Если человек, постоянно жертвуя собой, в тяжелейших страданиях продолжает неизменно возвещать эту радость, он ведь не имеет с этого никакого дохода, ведь радость как раз состоит в том, что, даже когда временное страдание предельно тяжко, блаженство все же перевешивает его. Временная истина может мириться с тем, чтобы быть в постоянном взаиморасчете с теми, кто возвещает ее; но вечное блаженство имеет карт‑бланш, которая делает немыслимым всякий взаиморасчет, ведь, даже когда страдание предельно тяжко, все же блаженство перевешивает его.

 


Поделиться с друзьями:

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...

Опора деревянной одностоечной и способы укрепление угловых опор: Опоры ВЛ - конструкции, предназначен­ные для поддерживания проводов на необходимой высоте над землей, водой...

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.029 с.