Из Корнелла в Калтех с заездом в Бразилию — КиберПедия 

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...

Из Корнелла в Калтех с заездом в Бразилию

2021-01-29 85
Из Корнелла в Калтех с заездом в Бразилию 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Солидный профессор

 

Мне кажется, я не смог бы прожить без преподавательской работы. Причина тут в том, что мне просто необходимо какое‑то занятие и, когда у меня иссякают идеи или я не получаю никаких результатов, я, будучи преподавателем, все же могу сказать себе: «По крайней мере, я живу нормальной жизнью; по крайней мере, что‑то делаю, вношу некий вклад» – чисто психологическая причина.

Я видел в 1940‑х в Принстоне, что происходило с людьми незаурядного ума, работавшими в Институте перспективных исследований, специально отобранными обладателями фантастических умственных способностей, получившими возможность просто сидеть по своим кабинетам в прекрасном, стоящем посреди леса здании, не имея ни студентов, ни каких‑либо обязанностей вообще. Теперь эти бедолаги, предоставленные самим себе, могли всего лишь сидеть и думать – отлично, правда? Вот только никакие идеи им в голову почему‑то не приходили: возможностей сделать что‑либо у них имелось предостаточно, а идей не было. Думаю, как раз в такой ситуации нарастает чувство вины, наступает депрессия, и тебя одолевает тревога от того, что нет идей. И все напрасно. Нет идей, и все тут.

А не происходит ничего потому, что у тебя нет реальной работы, никто не ставит перед тобой никаких задач – с экспериментаторами‑то ты не контактируешь. Тебе не приходится обдумывать ответы на вопросы студентов. Собственно, у тебя нет ничего!

Бывают времена, когда мыслительный процесс идет как надо, когда все само встает по местам и ты полон превосходных идей. И преподавательская работа воспринимается как помеха, наипротивнейшая морока на свете. А потом наступают другие времена, куда более долгие, и в голову не приходит ничего. Ни идей у тебя нет, ни дела какого‑то – это же с ума можно сойти! Ты даже не можешь сказать: «Я веду занятия со студентами».

Преподавая, ты имеешь возможность обдумывать всякие элементарные, очень хорошо тебе известные вещи. Это и занятно, и приятно. От того, что ты обдумаешь их еще раз, вреда никакого не будет. Не существует ли лучшего способа их изложения? Или связанных с ними новых проблем? А сам ты не можешь ли придумать в связи с ними чего‑то нового? Размышлять о вещах элементарных легко; не надумаешь ничего – нового, не беда, твоим студентам сгодится и то, что ты думал об этих вещах прежде. А если все‑таки надумаешь – получаешь удовольствие от того, что сумел взглянуть на старое по‑новому.

Да и вопросы, которые задают студенты, часто оказываются толчком к проведению новых исследований. Вопросы эти нередко бывают очень глубокими, касаются вещей, которые я в свое время обдумывал, но, так сказать, отступался от них, откладывал на потом. И снова поразмыслить над ними, посмотреть, не удастся ли продвинуться дальше теперь, весьма и весьма полезно. Студенты могут и не видеть проблему, которую мне хочется решить, или тонкостей, которые я хочу осмыслить, однако они напоминают мне о ней, задавая вопросы, которые попадают в ближайшую ее окрестность, а самому напоминать себе об этих вещах не так‑то легко.

В общем, я обнаружил, что преподавание и студенты не позволяют жизни стоять на месте, поэтому я никогда не соглашусь на должность, сопряженную с созданными для меня кем‑то превосходными условиями, которые позволили бы мне не возиться с преподаванием. Никогда.

Хотя однажды мне такую должность предложили.

Во время войны, когда я еще был в Лос‑Аламосе, Ганс Бете раздобыл для меня работу в Корнеллском университете – 3700 долларов в год. Я получил предложение и из еще одного места, там платили больше, но я любил Бете и решил отправиться в Корнелл, махнув рукой на деньги. Однако Бете всегда заботился о моем благополучии: узнав, что другие предлагают мне больше, добился от Корнелла – еще до того, как я приступил там к работе, – повышения ставки до 4000 долларов.

Из Корнелла мне сообщили, что я должен буду читать курс по математическим методам физики, и назвали день, в который мне надлежит там появиться, кажется, это было 6 ноября, – я еще удивился, что начинать придется так поздно. Я поехал поездом из Лос‑Аламоса в Итаку и большую часть пути провел за составлением окончательных отчетов по Манхэттенскому проекту. И сейчас еще помню, что над моим курсом я начал работать уже ночью, между Буффало и Итакой.

Следует понимать, насколько напряженной была обстановка в Лос‑Аламосе. Все делалось с предельной скоростью, каждый трудился не покладая рук и заканчивал в самую последнюю минуту. Так что работа над моим курсом в поезде за день‑два до первой лекции представлялась мне вполне естественной.

Курс математических методов в физике подходил мне идеально. Собственно, этим я и занимался во время войны – применением математики при решении физических задач. Я знал, какие методы действительно полезны, какие – нет. Опыта у меня к тому времени накопилось предостаточно, как‑никак я четыре года пропахал в поте лица, постоянно прибегая к математическим трюкам. Так что я расставил в определенном порядке различные разделы математики и способы работы с ними. Те бумаги хранятся у меня и поныне – заметки, сделанные мной в вагоне.

В Итаке я сошел с поезда, неся, по обыкновению, мой тяжелый чемодан на плече. Какой‑то человек окликнул меня:

– Такси не желаете, сэр?

Брать такси я всегда избегал: человеком я был молодым, стесненным в средствах и потому предпочитал передвигаться на своих двоих. А тут подумал: «Как‑никак, я профессор – и должен держаться солидно». В итоге я снял чемодан с плеча, взял его в руку и ответил:

– Да.

– Куда поедем?

– В отель.

– В какой?

– В любой из отелей Итаки.

– А номер вы забронировали?

– Нет.

– Получить номер – дело не простое.

– Значит, покатаемся от отеля к отелю, я буду заходить в них, а вы – ждать меня снаружи.

Заглядываю я в отель «Итака»: мест нет. Едем оттуда в «Тревэллерс» – тоже ни одного свободного номера. Я говорю таксисту:

– Не стоит вам разъезжать со мной по всему городу, да и мне это обойдется в кучу денег, я лучше ваши отели пешком обойду.

Оставляю я чемодан в «Тревэллерс» и начинаю бродить по городу в поисках жилья. Сами видите, насколько я, новый профессор университета, оказался подготовленным к жизни.

По ходу дела я познакомился с человеком, который, подобно мне, искал свободный номер. Вскоре выяснилось, что ночлега в Итаке не найти. В конце концов мы забрели на какой‑то холм и не сразу, но сообразили, что оказались вблизи университетского кампуса.

И тут мы увидели некое подобие общежития – окно открыто, за ним различаются двухъярусные кровати. Был уже поздний вечер, и мы решили поинтересоваться, нельзя ли нам здесь переночевать. Дверь дома была не заперта, однако внутри его не обнаружилось ни единой живой души. Мы поднялись в одну из комнат, и мой новый знакомый сказал:

– Ладно, давайте здесь и поспим.

Мне эта идея не понравилась. Показалась чем‑то вроде воровства. Кто‑то же заправил эти постели; люди вернутся к себе домой, обнаружат нас на своих кроватях – и выйдет скандал.

Покидаем мы этот дом, идем дальше и видим огромную груду сухих листьев, которые сгребли с лужаек при домах – осень же. Я говорю:

– Ха! Мы можем зарыться в листья да в них и поспать!

Я попробовал, как оно там, – в общем, довольно мягко. От целого дня ходьбы я устал, меня бы это место более чем устроило. Вот только на неприятности нарываться не хотелось. В Лос‑Аламосе надо мной посмеивались (когда я играл на барабанах и прочее) по поводу того, какой из меня в Корнелле выйдет «профессор». Мне говорили, что у меня репутация человека, способного с ходу совершить любую глупость, вот я и решил вести себя несколько солиднее. Пришлось, хоть и без особой охоты, отказаться от мысли заночевать в груде листьев.

Мы прошли немного дальше и наткнулись на большое здание, явно какое‑то важное учреждение кампуса. Вошли внутрь – в вестибюле стоят две кушетки. Мой спутник сказал: «Все, я сплю здесь!» – и повалился на одну из них.

Да, но я‑то не хотел нарываться на неприятности и потому, отыскав в подвале какого‑то уборщика, спросил, можно ли мне переночевать на кушетке, и он ответил: «Конечно».

Наутро я проснулся, быстренько нашел заведение, в котором можно было позавтракать, а из него опрометью понесся по кампусу, чтобы выяснить, когда начинаются мои первые занятия. Прибегаю на физический факультет:

– Когда у меня занятия? Я не опоздал?

А в ответ:

– Да вы не волнуйтесь. Занятия начнутся только через восемь дней.

Меня это просто потрясло! И я выпалил:

– Так зачем же мне велели приехать неделей раньше?

– Ну, мы думали, что вам захочется осмотреться здесь, подыскать жилье, обосноваться, а там уж и к занятиям приступать.

Да, я вернулся в цивилизованный мир, а что он собой представляет, понятия не имел!

Профессор Гиббс направил меня в Студенческий союз, чтобы мне там приискали жилье. Не маленький такой дом, и повсюду снуют студенты. Я подхожу к большому столу, на котором стоит табличка «РАССЕЛЕНИЕ», и говорю:

– Я человек здесь новый, ищу комнату.

Сидящий за столом парень отвечает:

– Дружок, с жильем в Итаке туго. На самом деле туго до того, что, хочешь верь, хочешь не верь, прошлой ночью вот в этом вестибюле спал на кушетке самый настоящий профессор!

Я озираюсь по сторонам – и точно, вестибюль именно тот, – снова поворачиваюсь к этому парню и говорю:

– Ну так я этот профессор и есть, и профессор не желает снова ложиться на вашу кушетку!

Первые дни, проведенные мной в Корнелле в качестве нового профессора, были интересными, а порой и забавными. Через пару дней после моего появления там в мой кабинет заглянул профессор Гиббс и сообщил, что обычно мы новых студентов под конец семестра не принимаем, однако в особых случаях, когда заявление о приеме подает человек очень и очень достойный, его берут. Гиббс вручил мне такое заявление и попросил его просмотреть. Возвращается он назад.

– Ну, и что вы о нем думаете?

– Думаю, он просто блеск, и нам следует его принять. И думаю, что нам повезет, если он будет у нас учиться.

– Ну да, а фотографию его вы видели?

Да при чем тут, черт побери, его фотография? – восклицаю я.

– Решительно ни при чем, сэр! Рад был слышать ваши слова. Мне просто хотелось понять, что за человек наш новый профессор.

Гиббсу понравилось, что я набросился на него, не сказав себе: «Он глава факультета, я тут человек новый, надо следить за тем, что я говорю». Я просто не умел думать с такой скоростью; начальная реакция была у меня мгновенной, и я выпаливал первое, что взбредет в голову.

Потом в моем кабинете появился еще один господин. Он желал побеседовать со мной о философии. Что он мне говорил, я толком не помню, но хорошо помню, как он пригласил меня вступить в некий профессорский клуб. Клуб оказался антисемитским, члены его считали, что нацисты были не так уж и плохи. Господин этот все норовил растолковать мне, как много евреев занимается у нас тем да этим – какую‑то чушь в этом роде. Я дождался, когда он закончит, и сказал: «Знаете, вы сильно ошиблись адресом – я вырос в еврейской семье». Он удалился, и с этого дня я начал терять уважение к некоторым профессорам гуманитарных факультетов Корнеллского университета, да и других факультетов тоже.

После смерти жены мне пришлось начинать жизнь заново, нужно было знакомиться с девушками. А в те дни в Корнелле часто устраивали танцы, на которых люди знакомились друг с другом, в особенности первокурсники с теми, кто уже успел поучиться в этом университете.

Помню первые такие танцы, на которые я попал. Не танцевал я уже года три‑четыре – в Лос‑Аламосе было не до того, я и на людях‑то не бывал. Ну и пошел я на эти танцы, старался танцевать как можно лучше, и вроде бы у меня неплохо получалось. Ведь когда танцуешь с девушкой и у вас завязывается разговор, ты сразу чувствуешь, насколько ей это нравится.

Потанцевал я с девушкой, поговорил с ней немного, она задала пару вопросов обо мне, я – о ней. Но когда мне захотелось потанцевать с ней еще раз, ее пришлось искать.

– Не хотите еще потанцевать?

– Нет, простите, я собираюсь подышать свежим воздухом.

Или:

– Мне нужно в дамскую комнату сходить.

И такими отговорками меня угостили две или три девушки подряд! В чем дело? Может, я плохо танцую? Или впечатление произвожу неприятное?

Я пригласил на танец другую девушку, и снова пошли обычные вопросы:

– Вы студент или аспирант?

(Тогда многие студенты выглядели взрослыми, поскольку успели послужить в армии.)

– Нет, я профессор.

– Вот как? Профессор чего?

– Теоретической физики.

– Вы, надо полагать, и над атомной бомбой работали?

– Да, я провел войну в Лос‑Аламосе.

На что она вдруг выпалила:

– Врун несчастный! – и пошла прочь.

А я испытал огромное облегчение. Все объяснилось. Я говорил этим девушкам незатейливую, дурацкую правду и никак не мог понять, что их отталкивает. А теперь стало совершенно очевидным, что девушки, одна за другой, начинали сторониться меня, потому что я вел себя вежливо и непринужденно, отвечал на их вопросы – все шло очень мило, а потом – хлоп! – полный разлад. А я ничего не понимал, пока эта последняя девушка не назвала меня – на мое счастье – несчастным вруном.

Что ж, я стал уклоняться от ответов на любые вопросы, и это возымело эффект полностью противоположный:

– Вы первокурсник?

– Да нет.

– Аспирант?

– Нет.

– Так кто же вы?

– Мне не хочется говорить.

– Но почему же?

– Да вот не хочется… – И девушки продолжали разговаривать со мной как ни в чем не бывало!

Кончилось тем, что я пригласил к себе сразу двух девушек, и одна из них начала убеждать меня в том, что, хоть я и первокурсник, стыдиться тут вовсе нечего, в университете масса ребят моих лет, которые только начинают учиться, это вполне нормально. Они были второкурсницами и отнеслись ко мне по‑матерински, обе. Девушки очень старались избавить меня от комплексов, однако я не хотел, чтобы все запуталось окончательно, не хотел водить их за нос и в конце концов признался, что я профессор. Они ужасно рассердились, что я их обманул. В общем, мне, молодому профессору Корнелла, иногда приходилось несладко.

Так или иначе, я начал читать курс математических методов физики и подумывал также о том, чтобы взять еще один – скажем, электричества и магнетизма. Ну и исследовательской работой мне тоже хотелось заняться. Перед войной, когда я готовился к защите диссертации, у меня появилось немало идей – я разработал новый метод квантовой механики, интегралы по траекториям, да было и еще немало того, что мне хотелось сделать.

В Корнелле, готовя свой курс, я часто ходил в библиотеку – читал там «Тысячу и одну ночь» да строил глазки проходившим мимо девушкам. А вот когда пришло время приступить к исследованиям, я просто не смог заставить себя взяться за них. Я ощущал усталость, мне было неинтересно, – я не мог приступить к работе, и все! И это тянулось, как мне тогда показалось, несколько лет, хотя, оглядываясь назад и прикидывая, когда и что происходило, я понимаю: далеко не так долго. Вероятно, сейчас этот срок не показался бы мне таким уж длительным, но тогда я воспринимал его как очень долгий. Я попросту не мог приступить к работе над какой‑либо задачей – помню, я написал пару фраз, посвященных какой‑то проблеме из физики гамма‑излучения, а дальше – ни в какую. И у меня сложилось убеждение, что из‑за войны и всего остального (смерти жены) я попросту перегорел – как лампочка.

Теперь я понимаю то мое состояние намного лучше. Прежде всего человеку молодому невдомек, как много времени отнимает подготовка хорошего курса лекций, особенно если занимаешься этим впервые, не говоря уж о чтении самих лекций, составлении экзаменационных задач и проверке их разумности. Курс у меня получился хороший, каждая лекция была основательно продумана. Он потребовал огромных усилий, а я этого не сознавал! Ну и сидел, «перегоревший», читая «Тысячу и одну ночь» и мрачно размышляя о своей участи.

В это время я получал предложения и из других мест – от университетов, от промышленных корпораций, – и должности мне предлагали с более высоким окладом. Но всякий раз, получив очередное предложение, я впадал во все большее уныние. Я говорил себе: «Ну вот, мне предлагают замечательную работу, но ведь никто не знает, что я перегорел! Разумеется, я не могу принять это предложение. Они думают, что я чего‑то добьюсь, а я ничего добиться не способен! У меня нет идей…»

И наконец, почта принесла мне приглашение от Института передовых исследований: Эйнштейн… фон Нейман… Вейль… столько великих ученых! Это они писали мне, приглашая занять пост профессора там, у них! И не просто профессора. Им откуда‑то стало известным мое отношение к Институту передовых исследований, мое мнение о том, что он слишком теоретичен, что в нем мало настоящей деятельной работы, необходимости напрягать силы. Вот они и писали: «Мы сознаем, что Вы питаете значительный интерес к экспериментам и преподаванию, и потому достигли договоренности о создании профессуры особого типа, если таковая Вас устроит: половину времени Вы будете работать как профессор Принстонского университета, половину – как профессор института».

Институт передовых исследований! Особое исключение! Пост лучший, чем у самого Эйнштейна! Предложение идеальное, совершенное – и нелепое!

Да, воистину нелепое. Другие предложения тоже вгоняли меня в тоску – в какой‑то мере. Присылавшие их люди ожидали от меня неких свершений. Но это было попросту смехотворно, неслыханно смехотворно, для меня даже стать достойным их ожиданий было делом невозможным. Другие предложения были просто ошибочными, это – абсурдным! В то утро я брился и, ухмыляясь, размышлял о нем.

А потом вдруг сказал себе: «Знаешь, их представление о тебе попросту фантастично, ты совершенно его недостоин. Но ведь ты и не обязан быть достойным его!»

Блестящая была мысль: ты вовсе не обязан стоять на уровне представлений других людей о том, чего ты способен достичь. Я не обязан быть таким, каким они хотят меня видеть. Это их ошибка, а вовсе не мой недостаток.

Разве я виноват в том, что Институт передовых исследований полагает, будто я столь хорош? Быть таким попросту невозможно. Ясно же, они ошибаются, – и как только я сообразил, что они могли оказаться не правы, я понял также: это верно и в отношении других мест, включая мой университет. Я таков, каков есть, если они считают, будто я необычайно хорош, и предлагают мне исходя из этого какие‑то деньги, что ж, это их беда.

И по какому‑то чудесному совпадению в тот же день мне позвонил Боб Уилсон, возглавлявший в Корнелле лабораторию, и попросил зайти к нему – возможно, он слышал, как я разговаривал с кем‑то на эту тему, или просто хорошо меня понимал. Когда я пришел к нему, он сказал: «Фейнман, вы прекрасно преподаете и отлично работаете, мы очень вами довольны. Мы могли ожидать от вас чего‑то еще, однако это вопрос удачи – нашей. Беря на работу профессора, мы идем на риск. Если все складывается удачно – очень хорошо. Если нет – ничего не поделаешь. Но вам волноваться из‑за того, что вы делаете и чего не делаете, вовсе не следует». На самом деле он сформулировал все это гораздо лучше, чем я сейчас, и слова его освободили меня от чувства вины.

А затем мне пришло в голову вот что: ныне физика внушает мне легкое отвращение, но ведь было же время, когда я наслаждался ею? А почему я ею наслаждался? Да потому, что она была для меня игрой. Я делал то, что мне нравилось, и мне было важно не значение моих занятий для развития ядерной физики, а то, насколько интересны и веселы сами мои игры. Еще учась в университете, я однажды заметил, что струя текущей из крана воды сужается, и мне стало интересно – смогу ли я выяснить, чем это сужение определяется. Задача оказалась довольно простой. Я вовсе не обязан был ее решать, никакого значения для будущего науки она не имела, да и кто‑то другой наверняка уже решил ее. Однако мне это было не важно: я выдумывал разные разности и играл с ними, развлекаясь.

Так я усвоил новую для меня позицию. Ладно, я перегорел и никогда ничего не достигну, однако у меня хорошее место в университете, мне нравится преподавать, и точно так же, как я получаю удовольствие, читая «Тысячу и одну ночь», я могу играть, когда мне захочется, с физикой, ничуть не заботясь о том, имеют мои игры какое‑либо важное значение или не имеют.

Неделю спустя я сидел в кафетерии, и кто‑то, дурачась, подбросил вверх тарелку. Пока тарелка взлетала, я заметил, что она покачивается, а украшающая ее эмблема Корнелла описывает круги. И для меня было совершенно очевидным, что вращение происходит быстрее качания.

Делать мне было нечего, и я занялся выяснением особенностей движения вращающейся тарелки. И обнаружил, что, когда угол ее наклона невелик, скорость вращения эмблемы вдвое превышает скорость качания тарелки – два к одному. Такое простое решение довольно сложного уравнения! И я подумал: «А нет ли возможности получить это решение сразу, прямо из рассмотрения действующих на тарелку сил и динамики движения – почему, собственно, получается два к одному?»

Не помню уж как, но в конечном счете я разработал описание движения массивных частиц и выяснил, каким образом баланс всех ускорений приводит к этому самому «два к одному».

Зато помню, как пришел к Гансу Бете и сказал:

– Послушайте, Ганс! Я обнаружил кое‑что интересное. Тарелка вращается вот так, а причина, по которой вот это отношение составляет два к одному, состоит в том, что… – и рассказал ему об ускорениях.

Он говорит:

– Действительно интересно, Фейнман, но чем оно важно? Почему вы занялись этой задачей?

– Ха! – отвечаю я. – Да ничем оно не важно. А занялся я ею просто забавы ради.

Реакция Бете нисколько меня не охладила; я уже решил получать от физики удовольствие и делать то, что мне нравится.

Я продолжил работу над уравнениями качаний. А затем задумался о том, как электрон в теории относительности начинает движение по своей орбите. Затем об уравнении Дирака в классической электродинамике. Затем об электродинамике квантовой. Я и опомниться не успел (все происходило очень быстро), как уже «играл» – на самом‑то деле работал над ними – все с теми же старыми проблемами, которые мне так нравились и которые я забросил, когда отправился в Лос‑Аламос: проблемами, легшими в основу моей диссертации, старомодными и чудесными.

Особых усилий они не требовали. Играть с ними было легко. Это как бутылку хорошим штопором откупоривать: все происходит плавно и без усилий. Я даже попытался воспротивиться этой легкости. Значения то, чем я занимался, не имело решительно никакого – значение оно обрело потом. Мои диаграммы – да и вообще все то, за что я получил Нобелевскую премию, – выросли как раз из того баловства с покачивающейся тарелкой.

 

Вопросы есть?

 

Во время работы в Корнелле меня попросили читать курс лекций – по одной в неделю – в Буффало, в лаборатории аэронавтики. У Корнелла имелась договоренность, в силу которой кто‑то из сотрудников университета должен был вечерами читать в этой лаборатории лекции по физике. Собственно, их кто‑то уже и читал, однако на него поступали жалобы, и физический факультет обратился ко мне. Я был молодым профессором, ответить отказом мне было не просто, и я дал согласие.

Добираться до Буффало приходилось самолетом маленькой авиакомпании – у нее, собственно, всего один и был. Она именовалась «Робинсон эрлайнз» (впоследствии «Могавк эрлайнз»), и, помню, когда я впервые полетел в Буффало, сам мистер Робинсон самолетом и управлял. Он сбил с крыльев лед, и мы поднялись в воздух.

В общем и целом, летать каждый четверг вечерами в Буффало мне не так уж и нравилось. Однако университет оплачивал мои расходы, выдавая в придачу еще 35 долларов. Дитя Депрессии, я надумал эти 35 долларов – приличная по тем временам сумма – откладывать.

Но тут мне пришла в голову следующая мысль: назначение этих 35 долларов состоит в том, чтобы сделать полеты в Буффало более привлекательными, а достигнуть этого можно только одним путем – потратив их до цента. И я решил, что всякий раз, отправляясь в Буффало, буду тратить 35 долларов на развлечения – вдруг это сделает путешествия туда более стоящим препровождением времени.

Особым опытом жизни в широком мире я не обладал. И, не зная, с чего начать, попросил таксиста, с которым ехал из аэропорта, рассказать, где тут у них в Буффало можно повеселиться. Он с охотой пошел мне навстречу, – я до сих пор помню, как его звали: Маркузо, такси номер 169. Впоследствии, прилетая в четверг вечером в аэропорт Буффало, я неизменно спрашивал, свободен ли Маркузо.

Направляясь на самую первую лекцию, я спросил у Маркузо:

– Есть у вас тут интересный бар, в котором происходят всякие занятные вещи? – Я полагал, что занятные вещи должны происходить именно в барах.

– Попробуйте «Алиби‑Рум», – ответил он. – Веселое местечко, там кого только не встретишь. Я вас подброшу туда после лекции.

И после лекции Маркузо повез меня в «Алиби‑Рум». Дорогой я говорю:

– Знаете, я собираюсь чего‑нибудь выпить. Как называется хорошее виски?

– Попросите «Блэк‑энд‑Уайт», вода отдельно, – посоветовал он.

Бар «Алиби‑Рум» оказался элегантным заведением, очень людным и оживленным. Женщины в мехах, посетители – само благодушие, и все время звонят телефоны.

Я подошел к стойке, заказал «Блэк‑энд‑Уайт», вода отдельно. Весьма дружелюбный бармен мигом усадил рядом со мной красивую женщину и представил нас друг дружке. Я купил ей выпивку. Место это мне понравилось, и я решил на следующей неделе заглянуть туда снова.

Каждый четверг я прилетал вечером в Буффало, ехал в такси номер 169 на лекцию, а с нее в «Алиби‑Рум». Входил в бар, заказывал «Блэк‑энд‑Уайт», вода отдельно. И спустя несколько недель стоило мне только появиться в баре, как на стойке возникало ожидавшее меня «Блэк‑энд‑Уайт», вода отдельно.

– Как обычно, сэр, – приветствовал меня бармен.

Я залпом проглатывал стопочку, показывая, какой я крутой малый, – ну прямо как в кино, – а затем, переждав секунд двадцать, отправлял следом воду. Впрочем, спустя недолгое время я стал обходиться и без воды.

Бармен неизменно заботился о том, чтобы пустое место рядом со мной как можно скорее занимала красивая женщина, – поначалу у нас с ней все шло распрекрасно, однако ближе к закрытию бара все эти женщины куда‑то исчезали. Я думал, причина тут в том, что я к тому времени основательно пьянел.

Однажды после закрытия «Алиби‑Рум» женщина, которую я в ту ночь угощал выпивкой, предложила мне пойти с ней еще в одно место, где будет куча ее знакомых. Заведение это располагалось на втором этаже дома, по виду которого никак нельзя было сказать, что в нем находится бар. Всем барам Буффало полагалось закрываться в два часа ночи, и их посетители стекались, чтобы продолжить, в этот большой зал на втором этаже – незаконный, разумеется.

Я все пытался придумать, как бы мне посидеть в баре, не напиваясь, просто наблюдая за тем, что в нем происходит. И наконец в одну из ночей мне попался на глаза человек, завсегдатай бара, который, подойдя к стойке, попросил всего лишь стакан молока. Все в баре знали, в чем его беда: у несчастного была язва. Этот случай и навел меня на мысль.

В следующий раз прихожу я в «Алиби‑Рум», и бармен спрашивает:

– Как обычно, сэр?

– Нет, – с разочарованным видом отвечаю я. – Кока. Простая кока.

Вокруг меня собираются, выражая сочувствие, другие завсегдатаи.

– Да, я вот три недели назад тоже попробовал завязать, – говорит один.

– Это трудное дело, Дик. По‑настоящему трудное, – говорит другой.

Все они прониклись ко мне большим уважением. Как же, человек «завязал» – и все‑таки у него хватило храбрости заявиться в бар со всеми его «соблазнами» и просто‑напросто потребовать коки, – а все потому, что он друзей захотел повидать. И ведь я продержался так целый месяц. Крутой парень, и вправду крутой.

Но как‑то раз захожу я в мужскую уборную, а там торчит у писсуара какой‑то тип, пьяный в стельку. И вдруг он ни с того ни с сего говорит мне гнусным таким голосом:

– Не нравится мне твоя рожа. Врезать тебе, что ли?

Я аж позеленел от страха. Но ответил голосом не менее гнусным:

– Уйди с дороги, пока я прямо сквозь тебя не помочился!

Он сказал что‑то еще, и я понял: дело идет к драке. А я никогда не дрался. Не знал, как это делается, и боялся, что он меня изувечит. Только одно я и придумал: отошел от стены, сообразив, что если он меня стукнет, так я еще и спину зашибу.

И тут я получил удар в глаз – не так уж оказалось и больно, – а в следующий миг и сам стукнул сукина сына, автоматически. Замечательное открытие: думать не надо, «механизм» сам знает, что делать.

– Ладно. Один – один, – говорю. – Хочешь продолжить?

Он отступил на шаг, повернулся и ушел. Будь он таким же болваном, как я, мы с ним поубивали бы друг друга.

Я подошел к умывальнику: руки дрожат, десны в крови – это самое слабое мое место, десны, – глаз болит.

Немного придя в себя, я вернулся в бар, с воинственным видом подошел к стойке и сказал:

– «Блэк‑энд‑Уайт», вода отдельно, – решил, что виски успокоит мои нервы.

Мне оно было невдомек, однако тип, с которым я подрался в уборной, сидел на другом конце бара, разговаривая с тремя парнями. Вскоре эти трое – крупные, крепкие мужики – подошли ко мне, обступили. Вид у них был грозный, один из них сказал:

– Ты зачем это нашего дружка побил, а?

Я был настолько глуп, что не понял – меня берут на испуг, я знал только одно: кто прав, а кто виноват. И, резко повернувшись к ним, выпалил:

– Вы разберитесь сначала, кто первый начал, а потом уж лезьте на рожон.

Парни удивились – они пугают, а мне не страшно, – и пошли восвояси.

Спустя какое‑то время один из них вернулся и сказал:

– Ты прав. Керли – он такой. Вечно лезет в драку, а после просит нас разобраться.

– Еще бы я был не прав, черт подери! – ответил я, и этот парень присел рядом со мной.

Потом подошел Керли с двумя другими, они уселись через два табурета от меня – с другого бока. Керли произнес какие‑то слова насчет того, что глаз мой выглядит не лучшим образом, я ответил, что и его тоже не так чтобы хорош.

Говорил я по‑прежнему задиристо, поскольку считал, что именно так и должен вести себя в баре настоящий мужчина.

Обстановка все накалялась, посетители бара с испугом ожидали того, что неминуемо должно было случиться. Бармен говорит:

– Здесь драться не положено, парни! Угомонитесь!

Керли шипит:

– Не волнуйся, мы его на улице достанем, когда он выйдет.

И тут появляется настоящий гений. В каждой сфере жизни имеются свои первоклассные специалисты. Этот подходит ко мне и говорит:

– Здорово, Дэн! Я и не знал, что ты в городе! Рад тебя видеть!

А потом обращается к Керли:

– Привет, Пол! Познакомься с моим другом Дэном, вот он. Думаю, вы, ребята, сойдетесь. Может, пожмете друг другу руки?

Пожимаем мы друг другу руки. Керли говорит:

– Э‑э, рад знакомству.

А гений наклоняется ко мне и шепчет:

– А теперь мотай отсюда, и побыстрее!

– Но они же сказали, что…

– Мотай, тебе говорят!

Я взял пальто, выскочил на улицу. И пошел, держась поближе к стенам домов, – на случай, если они бросятся искать меня. Однако из бара никто не вышел, и я благополучно добрался до моего отеля. Лекция, которую я прочитал в тот вечер, была последней, поэтому больше я в «Алиби‑Рум» не появлялся, – по крайней мере, в следующие несколько лет.

(Лет десять спустя я заглянул туда, там все изменилось. От былой изысканности и уюта ничего не осталось, бар стал грязноватым, да и сидели в нем личности явно сомнительные. Я поговорил с барменом, уже другим, рассказал ему о прежних временах. «Ну да! – сказал он. – Тут обычно ошивались букмекеры со своими девочками». Только тогда я и понял, почему посетители выглядели такими обходительными и элегантными и почему в баре все время звонили телефоны.)

На следующее утро, встав и взглянув в зеркало, я сделал новое открытие: оказывается, синяку под глазом для окончательного вызревания требуется несколько часов. Когда я вернулся в Итаку, то зашел к декану, мне нужно было передать ему кое‑какие материалы. У него сидел профессор философии, который, увидев синяк под моим глазом, воскликнул:

– Ух ты, мистер Фейнман! Только не говорите мне, что налетели на дверной косяк.

– Вовсе нет, – ответил я. – Всего лишь подрался в уборной бара – в Буффало.

– Ха‑ха‑ха, – расхохотался он.

Оставалась еще одна проблема – мне предстояло прочесть лекцию студентам. В аудиторию я вошел с опущенной головой, уставясь в мои заметки. А когда пришло время начать, поднял голову и произнес слова, которые произносил перед каждой лекцией, – только на этот раз тон мой был намного резче:

– Вопросы есть?

 

Давайте сюда мой доллар!

 

Из Корнелла я часто ездил домой, в Фар‑Рокавей. Как‑то раз, когда я был там, зазвонил телефон – МЕЖДУГОРОДНЫЙ ЗВОНОК, аж из самой Калифорнии. В те дни междугородный звонок означал, что сейчас произойдет нечто очень важное – тем более звонок из такого чудесного места, как Калифорния, находящаяся в миллионе миль от моего дома.

Человек на другом конце линии спрашивает:

– Это профессор Фейнман из Корнеллского университета?

– Совершенно верно.

– С вами говорит мистер Такой‑то из самолетостроительной компании «Такая‑то и такая‑то».

Речь шла об одной из крупнейших калифорнийских компаний, к сожалению, теперь уж не помню о какой. А он продолжает:

– Мы намереваемся создать лабораторию для разработки самолетов с ракетными двигателями на ядерном топливе. Ее ежегодный бюджет составит столько‑то миллионов.

И называет солидную сумму.

Я говорю:

– Минуточку, сэр, я не понимаю, зачем вы мне‑то об этом рассказываете.

– Вы просто послушайте, – отвечает он. – И я вам все объясню. Только позвольте мне сделать это, как я считаю нужным.

И рассказывает дальше – сколько людей будет работать в лаборатории, столько‑то на таком уровне, столько‑то докторов на другом…

– Извините, сэр, – говорю я, – но, по‑моему, вы позвонили не тому человеку.

– Я говорю с Ричардом Фейнманом, Ричардом Ф. Фейнманом?

– Да, но вы…

Будьте добры, позвольте мне закончить, сэр, тогда мы и обсудим этот вопрос.

– Хорошо! – Я закрываю глаза и выслушиваю всю его галиматью, все подробности большого проекта, так и не понимая, зачем он вываливает на меня эти сведения.

А он, добравшись до конца, говорит:

– Я рассказываю вам о наших планах, потому что мы хотели бы узнать, не согласитесь ли вы возглавить эту лабораторию.

– Вы уверены, что разговариваете с тем, с кем хотели поговорить? – говорю я. – Я профессор теоретической физики. Не инженер‑ракетчик, не инженер‑самолетостроитель, ничего подобного.

– Мы уверены, что нам нужны именно вы.

– Хорошо, а каким образом вам стало известно мое имя? Почему вы решили позвонить именно мне?

– Сэр, ваше имя значится на патенте самолета с ракетным двигателем на ядерном топливе.

– О, – говорю я, сразу сообразив, что это за патент (сейчас я вам эту историю расскажу), а затем: – Простите, но я предпочел бы остаться профессором Корнеллского университета.

Дело в том, что во время войны государственным патентным бюро заведовал в Лос‑Аламосе один очень милый дядька, капитан Смит. Он разослал всем нам уведомление, в котором говорилось примерно следующее:

«Патентное бюро будет радо запатентовать от имени правительства Соединенных Штатов, на которое вы в настоящее время работаете, любую возникшую у вас идею. Вы, может быть, думаете, что имеющиеся у вас идеи относительно ядерной энергии и ее при<


Поделиться с друзьями:

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.014 с.