Из послесловия к «Убогому чуду» — КиберПедия 

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...

Таксономические единицы (категории) растений: Каждая система классификации состоит из определённых соподчиненных друг другу...

Из послесловия к «Убогому чуду»

2021-01-29 71
Из послесловия к «Убогому чуду» 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

(…)

У любителей одномерных оценок может теперь возникнуть соблазн считать все мои книги текстами наркомана. Жаль. На самом деле я из тех, кто пьет только воду. Ничего спиртного. Никаких возбуждающих средств. Годами – ни капли кофе, чая или табака. Лишь изредка – вино, и то понемногу. Всю жизнь я разрешаю себе что бы то ни было лишь понемногу. Позволю – и откажусь. И главное здесь – отказаться. Усталость – вот мой наркотик, если хотите знать.

Забыл кое‑что. Двадцать пять или больше лет назад я семь или восемь раз пробовал эфир,{129} один раз – лауданум и дважды – ужасающие спиртные напитки.

 

Дополнение (1968–1971)

 

I

 

Я попробовал мескалин в том возрасте, когда у меня уже накопилось множество способов защиты, так что я не слишком волновался в ожидании встречи с ним.

Результаты меня изумили. Распространяясь во мне, без малейшего ко мне интереса, он вышвыривает меня из привычной ниши, ставит с ног на голову. Со свистом теряю свой возраст, вообще любой возраст. Нежданная и более чем ощутимая потеря. Все перетряхивается сумасшедшим образом. Все или – почти все, потому что в то же время во мне уже успела поселиться какая‑то новая непохожая пристальность – она наблюдает, раздумывает, как бы со стороны, но все же это бесспорно я, глядящий на себя извне, я неизменный, обитающий по соседству со мной же – истязаемым, раздерганным, прерывистым.

И все‑таки чудовищный водоворот встрясок у меня в голове, составленный из вылетающих пулеметными очередями «да‑нет», «нет‑да», остается вполне реальным, молниеносным, яростным, иррациональным. Мыслящие частицы проносятся и возвращаются неузнаваемыми. Ассоциации все причудливее. И до невероятности стремительно возникают планы, которые где‑то у меня хранились, а я об этом не знал, – вдруг обнаруживаю бесконечное множество четких разрозненных удивительных путей, по которым мог бы двинуться поезд моей жизни, и тут же его перенаправляют, и так – каждую секунду. Одновременно я попадаю в лавину цветных картинок, внезапно дико замельтешивших у меня в голове безо всякой логики, – из‑за этого и под действием других мелких, но болезненных встрясок, о которых умолчу, – я начинаю потихоньку расставаться с мечтательностью, одни обрывки остались и от моей тяги к беспечности и врожденной апатии, которая теперь уже никогда не восстановится полностью.

Странное дело! Я стал деятельным. Внимательным к тому, что творится вокруг, я принимаю реальность такой, как она есть, не пытаясь изменить или вообразить ее иной, более для себя интересной.

Дни, годы уйдут на то, чтобы выявить и попытаться понять то, что я испытываю, то, что мною движет.

Первый текст об этом – всего лишь первое столкновение, впереди другие стадии, осознание чего‑то совершенно иного.

 

Все события, происходившие в моей жизни до этого момента, даже самые серьезные и трагические, не изменяли моего «я»: оно всегда оставалось на одном и том же уровне.

А на этот раз – нет. То, что происходит со мной сейчас, происходит на другом уровне, но тем не менее попадает прямо в цель, как ни странно.

В юности и даже позже я пребывал в убеждении, что до конца жизни со мной уже не произойдет ничего нового.

И вот – новое произошло. Событие, бесспорно превосходящее все, что было мне известно до того, грандиозное во всех отношениях, и все же – мне по плечу: оно сжимается в размерах, чтобы стать мне по росту.

С самого начала все или почти все перехлестывает через край – в сверхчеловеческое, к превращению, перевоплощению, порой чувствуешь себя близким к божественности (божественность – это ведь один из способов видеть мир), порой приближаешься к дьявольщине, временами – к безумию.

Сверхъестественного, о котором я так мечтал, теперь я получил сколько угодно и в самых разных видах.

Оптические явления – лишь часть новоявленной взбудораженной вселенной, в которую я попал, с которой мне теперь нужно справляться, и лучше бы сразу – по‑умному, а она уже подступает со всех сторон, проникает внутрь.

Тому, что все вокруг стало выглядеть иначе, а особенно – видениям, можно порадоваться. Можно часами упиваться ими или их изучать. Следовать по пути от образа к мысли. Наблюдать разлад, ошибочные перескоки мысли, сбои мыслительного аппарата, приведенного в беспорядок, изучать иллюзии человека – обладателя этого хрупкого аппарата. Вычленять внезапные яростные толчки к сумасшествию,[54] к бессмысленным смертельно опасным поступкам. Можно уловить, как устроена вселенная безумия, почувствовать ее структуру.

«Проявитель ментального»[55] проявляет все закоулки, недоразумения, свойственные разуму, делает наконец возможным не только догадываться о них, но и видеть их воочию.

Приближаешься к границам. Один раз – к какой‑то одной границе, затем – к следующей, потом – все к новым и к новым.

Мескалин доставляет вас туда безо всяких усилий и переводит за границу. Преодоленное расстояние – в подарок. Легкость этого скачка потрясает.

Вас, может быть, уже заносило в эти края, уже хотелось узнать, что делается поблизости к ним и за гранью, а тут вы разом оказываетесь прямо в точке назначения. В точности – за гранью доступного для вас прежде.

Уже ощутив, этому не сразу придаешь значение, оставляешь на потом, не берешь в расчет, а может – и вовсе не замечаешь.[56]

Дело в том, что в той части сознания, где раньше шла работа, теперь – мертвая тишина.

Тишина, а ведь только что там царило такое оживление.

Псевдородина больше не отвечает. Зона особого внимания переместилась вовне.

Приходит особое ощущение общности, многих общностей, чувствуешь, что и сам представляешь собой объединение, и в то же время являешься частью другого целого.[57]

Приобщение к бесконечному. Всё взаимосвязано, всё и все, взаимообмен, единение.

Единение, докуда хватает глаз.

Объединяются в том числе и безумные идеи, безумно привлекательные, до смешного прилипчивые идеи, обещающие грандиозную всеохватность.

Радость общности вопреки всему, несмотря ни на какие препятствия, и чем больше препятствий (чем дальше единение выходит за границы реальности и здравого смысла), тем привлекательнее идея и сильней искушение.[58]

Эта утопия, радость утопического единения за гранью истинного и ложного увлекает совершенно по‑новому, будоражит и торжествует.

 

Углубляется ощущение пространства. А самым насыщенным ощущаешь пространство, в котором ничего не содержится.

Это чувство общности достигает такого размаха, что так называемый «реальный» мир приходит потом как одна из вариаций единого мира.[59]

(…)

 

III

 

Почему многие молодые люди, увлеченные психоделиками, почувствовали такой интерес к Индии?

Не зная и не стремясь изучить ее язык, не имея внятного представления о ее религиях и не занимаясь ими, эти беглецы с Запада почувствовали себя там дома, в гармонии с окружающим, их отрешенность там не казалась чужеродной.

Индуизм – чуть ли не единственная крупная религия, в которой наркотическим веществам отводится важное место. (Еще и теперь, если вы предложите жрецу или служителю в храме гашиш, он сочтет это подношение естественным и куда более ценным, чем пища, обходиться без которой считается нормальным.)

Сома[60] с ее способностью обращать людей в богов описана в Ведах.{130}

Сотни религиозных предписаний, окружающих эту тему, могут привести в замешательство. Индуистские ритуалы вообще сложны и изобилуют деталями.

Словесные формулы, подготовительные обряды, приглашение священников, выбор места, строительство хижины, подготовка телег для перевозки, освящение дорожной колеи, углубление под столб, укладка веток, переноска огня, ритуальные прикосновения, «освобождение голоса», приготовление сладостей, подготовка посуды, установка воды для омовений, освящение, окропление… и множество других ритуалов занимают важное место между утренней и вечерней выжимками.

Из всей бесконечной церемонии, ход которой описан в деталях, меньше всего внимания уделено самому опьянению. Но в молитвах говорится о нем и о связанных с ним опасностях: «Не устрашай меня, – заклинают его, – не тронь сердца моего своими искрами». Говорится и о просветлении, которое приходит вслед за опьянением. «Мы выпили сому, – гласит последняя фраза, – мы стали бессмертными.[61] Мы видели свет, мы обрели богов».

Как правило, молодой человек попадает в Индию неподготовленным, имея за плечами лишь опыт измененных внутренних состояний, полученный благодаря галлюциногенам, и в тамошней атмосфере или в выбранной наугад священной книге он обнаруживает что‑то смутно близкое. Так он получает толчок, испытывает подъем, обретает способ ощущать вокруг себя бесконечность, которая с ним говорит и многое ему открывает, являясь напрямую, без посредников. Индус стремится увидеть божественное во всем, независимо от того, употребляет он наркотики или нет, и это отношение странным образом напоминает западному юноше нечто уже знакомое, только здесь оно вошло в реальную жизнь и даже почти общепринято.

В Упанишадах и Пуранах, в великих эпосах, например в Махабхарате, как только текст выходит за рамки исторических событий – то же стремление к неосуществимому и так же священное переступает границы, отведенные ему в жизни.

И не один лишь пантеизм[62] (который нельзя свести к многобожию, даже если допустить любое многообразие богов) берет начало от этого порыва, безграничного стремления все обожествлять. Есть и еще нечто, к чему можно подступиться в отдельных редких состояниях… это – ощущение Духа во всем.

Чувство не‑раздвоенности, так или иначе знакомое каждому, кто экспериментировал с психоделиками, снова и снова обнаруживается во многих индийских книгах, не только в их поэтике, но и в героике – в таких гимнах, как Упанишады, не‑раздвоенность с восторженным воодушевлением торжествует над раздвоенностью, стирает различия и неоднородность.

Гимн для этого самая подходящая форма, рядом с которой христианские литании с их боязнью противоречий, такой близкой нам всем, – выглядят неказисто.

Гимны во имя возбуждения, исступления, гимны, призванные победить, преодолеть и отринуть противостояние.

В великих литературных памятниках индуизма можно обнаружить не только стремление к слиянию, к объединению, но и еще одно довольно сильное стремление, которое может показаться абсурдным, – стремление представить схожими самые отдаленные, разнородные вещи. Это тоже напоминает человеку, испытавшему действие наркотиков, что‑то знакомое – владевшее им желание связать самое далекое – с самым близким, самое чуждое – с самым родным, объединить их в одно целое, в единую общность – или в весьма неожиданные пары.

Мания объединения проявляется еще и в натянутых сближениях, в которых теряется логика, смысл и чувство меры, – они подошли бы скорее теологам, а не поэтам.

В Упанишадах, например, проявляется безумная, необузданная страсть к аналогиям.

Параллели, настолько выходящие из ряда вон, что становится неловко, выстраивание запредельной системы сближений, нагроможденные сравнения – все это воспринимаешь как пытку.

Если это – казуистика, игра, то такая игра, в которой почва уходит из‑под ног, теряются привычные ориентиры.

Странная выходит встреча.

 

И не могла ли эта страсть к преувеличениям, этот запал максимализма, это сумасшедшее многословие сыграть свою роль в создании индусских космогоний, которые завораживают своими циклами из 311 040 миллиардов человеческих лет и поглощением мира Брахмой.{131} У западного человека такая непомерность вызывает ощутимый дискомфорт.

Немаловажно, что хотя этот набор преувеличений сначала считали бессмыслицей или порождением дьявола, потом – поэзией, потом – бредом, и неизменно – чем‑то иррациональным, тем не менее из всех вариантов сотворения мира, придуманных людьми (на смену мелочной смехотворной иудео‑вавилонской космогонии) индуистская легенда по своим масштабам наиболее соответствует представлениям современной науки о космосе – его необъятных пространствах, звездном времени, скоплениях галактик. Индийский взгляд не потребует расширения, в отличие от многих других. Что дало повод одной индусской знаменитости сказать: «Индуизм – одна из самых подходящих на Земле религий для восприятия как нынешним сознанием, так и сознанием потомков».

 

У этой религии есть и много других свойств, которые ее выделяют и открывают для обновления (с тех пор, как она отказалась от большинства своих богов, ставших не нужными). Что это за свойства?

Во‑первых, это религия прометеевская.[63] Она исходит из победы человека над тайными силами. И не только при помощи йоги.

Здесь в большинстве священных книг встречаешь человека, равного богам, аскета, искателя скрытых человеческих возможностей.

В этом и состоит индийский ответ наркотикам.

Если наркотики открывают путь, помогают различить нечто, то они – всего лишь один из этапов. Хотя бы и будоражащий, даже сверхъестественный.

Наркотики – переориентация сознания. Первый этап изменений.

Следующий этап – аскетизм.

То, что далось как подарок, без усилий или даже в результате ухода от них, нужно обрести заново, приложить усилия и, отказавшись от легкости и простоты, встать на путь трансцендентального.

 

IV

 

Почему я прекратил принимать мескалин?

 

На него нельзя положиться. Нельзя управлять ситуацией по своему усмотрению.

Тогда, может быть, другие, менее сильные средства? Но они и менее интересны.

С годами мне удалось куда‑то продвинуться. Я знал, я теперь ближе к важным состояниям, к тем, что того стоят, могу лучше совладать с ними (и с собой), но не наверняка, без гарантии, так, от случая к случаю… всполохами.

За невообразимо прекрасными состояниями, за вроде бы окончательными, необратимыми переменами внезапно открывалось невидимое до поры, но присутствовавшее незримо, самое скверное, нежеланное, а то и вовсе – хаос, странности, нелепицы, которые ты уже считал пройденным этапом.

Первые трудно удержать, вернуться к ним, зато вторые никак не отвадить, не изжить.

 

Может быть, принимать их (эти средства) один‑два раза каждые года четыре, чтобы узнать, какие произошли изменения, было бы и неплохо.

Но я отказываюсь и от этого.

Скажем так: я не слишком подхожу для такой зависимости.[64]

 

Приложение

 

Поэт всегда любит впервые, ему даровано чудо увидеть дерево в первый раз.

Восхищенный поэт путает свою жизнь с жизнью дерева и теряется в пространствах.

 

 

 

Будущее поэзии{132}

(пер. О. Кустовой)

 

С начала этого конгресса здесь прозвучало множество советов писателям: им бы стоило обратить свой взгляд к социальным проблемам, подумать о последствиях произнесенного ими слова, осознать свою ответственность, не говоря уже о прочих призывах, которые обычно слышишь на проповеди.

Однако такой взгляд на человека и художника в нем, как на единое целое, где художник и человек отвечают друг за друга или художник подчиняется человеку, – такой взгляд уместен, если речь идет о журналисте или эссеисте, к писателю он уже не очень применим и уж совсем не годится для поэта.

Поэт не обязан быть безупречным человеком и готовить по своему вкусу совершенные кулинарные чудеса для всего человеческого рода.

Поэт не раздумывает над тем, как приготовить эти яства, внимательно и строго следя за процессом, чтобы затем предложить их для всеобщего блага.

Поэт не пускается в подобные предприятия, да и пожелай он этого, результаты будут ничтожными. Хорошая поэзия не часто занимается благотворительностью, да и на политических собраниях она редкая гостья. Если человек стал пылким коммунистом, то из этого не следует, что обращение затронет поэта, самую его поэтическую сущность. Пример: Поль Элюар – ярый марксист, но стихи его, насколько вам известно, сотканы из снов и на редкость изощренны. Аналогичный пример: поэт фашист, чьи пламенные, неистовые речи посвящены почти исключительно величию его страны{133} и чьи стихи, однако, рождаясь в классической и безмятежной духовной атмосфере, остаются прекрасными и не затронутыми политикой. Третий пример: Луи Арагон, когда‑то разочарованный буржуа и большой поэт, стал активным коммунистом, как никто преданным делу партии, и посредственным поэтом, чьи боевые стихи потеряли всякое поэтическое достоинство.

Впрочем, все эти примеры не столь важны, названным поэтам нетрудно противопоставить других, о чьей талантливости можно, вероятно, поспорить. Само явление, о котором я говорю, уже давно всех поражает, и в первую очередь самих поэтов.

Нет, поэт не может сделать достоянием поэзии то, что захочет. Ни воля, ни желание тут вообще ни при чем. Поэт не хозяин самому себе.

Точно так же едва ли в наших силах сделать явь сном, а день – ночью.

Недостаточно насмотреться на лошадей днем, чтобы они наверняка приснились тебе ночью, недостаточно упрямо захотеть увидеть их во сне, чтобы так и случилось. Нет проверенного средства, чтобы вызвать появление во сне кого бы то ни было. Здесь мало захотеть или знать, как это можно сделать.

В точности так же обстоит дело с поэтическим вдохновением.

Та политическая или социальная проблема, которая волнует и интересует человека в его обыденном существовании, загадочным образом, если можно так выразиться, теряет, оказавшись в зоне поэтического, весь свой накал, всю свою жизнеспособность, чувственное наполнение, всякое человеческое значение. Эта проблема не для этой зоны, жизненные соки перестают питать ее, или, правильнее, эти глубины – не для нее.

В поэзии важнее почувствовать, как дрожит капля воды, падающая на землю, и рассказать об этом, чем выработать наилучшую программу социальной взаимопомощи.

Эта капля воды окажет на читателя большее духовное воздействие, чем наиблагороднейшие призывы к высоким сердечным порывам, и сделает его человечнее, чем все человеколюбивые строфы.

Это и есть ПОЭТИЧЕСКОЕ ПРЕОБРАЖЕНИЕ.

Поэт показывает свой гуманизм лишь одному ему ведомым способом, который зачастую и негуманен (негуманность его внешняя и преходящая). Но даже будучи антисоциальным, асоциальным, поэт может быть социальным.

Чтобы не вступать в споры о поэтах, имена которых у всех на слуху, я предпочту привести в пример художника, работающего в жанре далеко не столь чистом, как Поэзия, художника, вызывающего единодушную симпатию, – Чарли Чаплина. Он создал образ бродяги Шарло, человека явно аморального. Шарло ставит подножки полицейским, если они встречаются у него на пути, награждает их тумаками, он издевается над любой властью, не работает, а если и начинает, то у него все валится из рук, он надувает хозяина, не испытывает никакого уважения к чужим женам, он даже может украсть при случае, он – социальное ничтожество, и вместе с тем, по воздействию этого образа, по тому, скольких людей этот Шарло смог примирить с жизнью, его можно назвать одним из благодетелей нашего времени.

Ни в своем творчестве, ни в жизни Бодлер, Лотреамон, Рембо не предстают персонажами, которых педагог мог бы поставить в пример, почему же для нас их имена значат столь много и сами они в каком‑то смысле являются нашими благодетелями?

Конечно уж не из‑за их взглядов на мораль, а из‑за того, что они выразили новое сознание, новые жизненные устремления.

Поэтому не с проповедниками добра и зла нужно их сравнивать, а с тем первым человеком, который изобрел огонь. Было это добром или злом? Не знаю. Это стало новой точкой отсчета для человечества. Череда новых точек отсчета создает цивилизацию. К этому‑то и стремится поэт, к новому пути, к победе над инерцией – своей собственной, инерцией времени, над вечным оцепенением реакционеров.

Поэзия не столько разновидность обучения или даже колдовства, обольщения, сколько одна из заклинательных форм мышления. Благодаря своей компенсаторной функции поэзия вырывает человека из удушливой атмосферы, позволяя ему свободно вздохнуть. Измученной душе поэзия возвращает мир. Поэтому поэзия социальна, но механизм ее социальности сложнее, чем это представляют себе, и не столь очевиден.

Кажется, ненароком я ответил на вопрос: «Куда идет поэзия?» Цель – делать необитаемое обитаемым и душное воздушным.

Если говорить о грядущей поэзии конкретнее, то это поиски секрета поэтического состояния, самой поэтической субстанции.

Уходя от классического стиха, от строфы, от концевой рифмы и рифмы внутренней, даже от ритма, отказываясь от всего, она ищет зону поэтического внутри человека, ищет ту область, которая некогда, возможно, была областью легенд и частью территории религии. (Только частью. Мой друг, поэт Жюль Сюпервьель, только что высказал аналогичную мысль.)

Возросшая уверенность, проистекающая от уверенности, которую вселяет наука в общем, и, в частности, из‑за прогресса в психопатологии, психоанализе, этнографии, возможно, даже в парапсихологии и неооккультизме, все более и более обстоятельные знания о связи мозга и разума, мозга и желез секреции, мозга и крови, разума и нервов, все более и более совершенное и подтвержденное опытами изучение речевых расстройств, синестезии, образов, подсознания и сознания может подтолкнуть любопытство поэта к желанию потрогать все это изнутри, привить вкус ко все более и более рискованным вторжениям в области вторичных состояний, опасных для него самого.

С другой стороны, изменения в частной и общественной жизни, которые становятся все более и более быстрыми из‑за развития техники и вторжения науки в самое что ни на есть человеческое, могут заставить поэта параллельно с этим создать новое видение.

Таково, на мой взгляд, ближайшее будущее Поэзии.

Но какой‑нибудь поэт (и он уже, возможно, родился) перевернет, конечно, эту новую поэзию. И это будет прекрасно.

Потому что настоящая Поэзия противостоит Поэзии, противостоит Поэзии предыдущего времени, не из ненависти, конечно, хотя она временами и принимает наивно такую форму, но потому, что она призвана служить двойной цели, состоящей, во‑первых, в том, чтобы нести огонь, новые жизненные устремления, новое осмысление времени, а во‑вторых, вырвать человека из привычной, скучной, ставшей удушливой атмосферы.

Роль поэта и заключается в том, чтобы первым почувствовать эту атмосферу, найти то окно, что надо распахнуть, а точнее – вскрыть абсцесс в подсознательном.

Возможно, поэтому и говорится: «Поэт – это великий целитель», таков, впрочем, и комик. Поэтому‑то и проявляет себя вторая тенденция в поэзии, которую я назвал заклинательной. Поэт изгоняет морок предыдущего времени, его литературы, и, частично, морок времени настоящего.

Обе эти тенденции, впрочем, сплетаются в единый порыв к будущему.

В начале пути поэт одинок, он один отправляется исследовать новое. Его подлинная социальная миссия заявит о себе позже, когда человечество, даже против своей воли, примет поэта в свое лоно.

Происходит это столь естественно, что иногда задним числом, и по простодушию, начинают думать, будто он‑то и задал тон предшествующей эпохе.

Таким образом, всегда будет современным тот поэт, которому хватило мужества не стать таковым слишком рано.

 

Поиски в современной поэзии{134}

(пер. О. Кустовой)

 

Начиная сегодня эту лекцию, посвященную поэзии, я не уверен, имеет ли моя речь право на существование. Поэзия не жалует публичных речей, в которых столько же эрудиции, авторитетности материала, сколько и педантизма, и просто пустых слов, – нет в них только поэзии.

Говорить о поэзии есть нечто прямо противоположное ей по духу. Вот в чем затруднение. Но было высказано любезное предположение, что раз уж я пишу стихи, то мне есть что сказать на сей счет. Я, таким образом, должен был приняться за работу – ну вот, для вас и для меня настало время встречи.

Если в поэзии за тридцать лет произошли большие изменения, то во взглядах на нее – еще большие. Одни считают, что к поэзии можно найти подход, другие, что к ней теперь почти и не подступиться.

Поэзия больше не искусство писать стихи, она стала разновидностью священного и превратилась в некую религию. Я не преувеличиваю. В наше время любое движение склоняется к религии, а, например, коммунизм и фашизм просто готовят нам новую религиозную войну. Причина, возможно, заключается в этой силе, которая некогда побуждала человека веровать в освещенные религией ценности, а теперь увлекает его к чисто человеческим ценностям, политическим, социальным, индивидуальным, которые не дают ему чувства религиозной экзальтации одновременно с чувством личного удовлетворения. Впрочем, эти речи не обязательно речи действа. Один тот факт, что человечество в течение тысяч лет кому‑нибудь да молилось – если действительно функция создаст орган, – сделал практически невозможным делом потерю религиозности, без ощущения сильного внутреннего беспокойства и резкого обострения желаний. Человек начинает воссоздавать божественное, всеми возможными средствами.

В результате всяких общественных изменений современная поэзия стала претендовать на место религии. Андре Бретон, человек наиболее последовательно выражающий подобные убеждения (новое предисловие к «Манифесту сюрреализма»),{135} противопоставляет – это его собственные слова – противопоставляет по всем статьям божественной благодати лучи благодати поэтической, то есть сюрреалистической.{136}

Нынче в критике поэзии стали звучать ноты, которые никогда ранее не были для нее характерны. Откройте наугад один из тех поэтических журналов, что рождаются во Франции каждые полгода: несмотря на свои невеликие размеры, он просто пышет яростью, самодовольством, раздражением. Если забыть, о чем говорится, а следить лишь за интонацией, то вполне можно представить себе, что речь идет о деятельности некой религиозной секты. О поэзии высказываются как о священнодействии, о человеке, пишущем стихи, как о священнике. В журналах этих разглагольствуют лишь о миссии поэта, состоящей в духовном возрождении и искуплении, и вещают в них ex cathedra.

«Язык был дан человеку для сюрреалистического использования», – заявляет один критик,{137} другие же говорят о магическом, «вертигралистском»,{138} или Бог знает о чем еще. Цель их – обратить в свою веру.

В одном таком журнальчике, рассыпающемся на отдельные листки и названном «Корреспонденция»,{139} содержатся, главным образом, советы тому или другому поэту и предложения поменять свою жизнь, понять ее смысл или противоречия и внести в нее звучание настоящей поэзии.{140} Издатели журнала в это верили. К 1928 году журнал взбудоражил немало поэтов.

Приблизительно в это же время глава сюрреалистов вступает в коммунистическую партию и на вопрос, что он считает нужным сделать для улучшения положения рабочего класса, предлагает целый план вечерних лекций для рабочих, чтобы причастить их языку и сюрреалистической поэзии. Вот она, вера…

Но это еще не все. Журнал «Гран жё», созданный лет пять‑шесть назад, собрал вокруг себя довольно много молодых людей: Ролана де Реневиля, Рене Домаля, Жильбер‑Леконта, Монни де Булли{141} и еще полдюжины человек, связанных между собой тайным символом веры, настоящим посвящением, они образовали некое масонское братство, организацию с полумагическими‑полупоэтическими целями. По своей атмосфере то скромное помещение, где собиралась эта группа, напоминало ризницу. Журнал выносил приговоры и предавал анафеме без права на апелляцию (группа нападала тогда как на «новых» поэтов, в частности на сюрреалистов, так и на «древних»).

Незачем и говорить, что для этой группы хорошие стихи сами по себе не имели значения, а их представления о поэзии далеко опередили общепринятые. Однако о ком бы из критиков современной поэзии ни шла сегодня речь, все они говорят о поэзии с такой серьезностью, которая и в сравнение не идет с тем, как принято было о ней говорить раньше. Они верят, что поэзия хранит такие же тайны, как наука и философия, и что она не развлечение, не область литературы, не дом прозы, «стоящий напротив».

Конечно, рядом с поэзией, обращенной к глубинам, существуют и стихи прямо противоположной направленности, я говорю о стихотворной акробатике или же просто о мастерской версификации. Этот второй способ воспринимать поэзию будет существовать всегда, и спрос на такую поэзию тоже требует удовлетворения. Наука не уничтожает религию, религия не отменяет магию, а магия – иллюзионистов. Последний пример особенно типичен для почти скандального сосуществования двух форм в поэзии, близких, если судить по внешнему виду и уважению публики, но очень далеких друг от друга по своему происхождению. Иллюзионист, который благодаря игре зеркал создает у публики впечатление, что он разрезал пополам женщину, и гипнотизер, который действительно погружает подопытного в каталепсию и принимается читать его мысли, оба эти экспериментатора так же отличаются друг от друга, как физик, работающий в лаборатории, от уличного шарлатана. Иллюзионист и гипнотизер появляются на одной и той же сцене, в одном и том же театре, с интервалом в несколько дней, а иногда и часов, и публика равно рукоплещет им, правда, надеюсь, – разная.

 

Так что же такое поэзия? Мы этого не знаем. Судя по определениям, границы предмета четко очерчены, мы же в этом совсем не уверены. И хотя через наши руки, если можно так выразиться, прошло не меньше стихотворений, чем в лучшие литературные эпохи, с каждым днем мы все меньше понимаем, что такое поэзия, она становится для нас прежде всего методом исследования. В этом смысле наше поведение, наши действия сопоставимы с методами многих наук, которые обращаются с миром и вещами, электричеством, нервной системой и наследственностью, болезнями, внутренней секрецией, скорее с ловкостью, чем со знанием дела.

Удивительно, что определение суперрационализма, данное Башляром,{142} применимо к любому современному поэтическому опыту: «Это движение мысли, рвущей с вековым способом мышления, – мысль, отказавшаяся от редукции, ставшая полностью индуктивной и экстенсивной, предмет которой, вместо того чтобы определять самоё себя, лишь воссоздает себя до бесконечности. Мысль эта остается свободной от любой связи, которую ранее принимали за единственно существующую и окончательную. Мысль влюблена в свое собственное движение».

На мгновение отвлечемся от столь наивного определения поэзии. Она разлита в природе, ее находят в человеческом и в чуждом человеку, в красоте и в уродстве, в домах и строительных лесах, в руинах, в стариках и юношах, в кораблях и в их останках после кораблекрушения, в парусниках, – то есть всюду, и иногда, – в стихах. Не стоит и пояснять, что с ней происходит то же самое, что с разными цветами радуги, которых, по известному замечанию, в реальности не существует: «маки красны только у нас в мозгу». И только у нас в мозгу руины поэтичны.

И так как поэзия предстает перед нами в распыленном виде, скажем, в состоянии эманации, то совсем недавно мы видели много попыток, предпринятых с серьезностью настоящих ученых и в согласии с новыми веяниями, собрать рассеянное и спрятанное в руинах. Поэты старались воспеть сердцевины поэзии на непогрешимых и почти научных путях.

В прежние времена поэты также занимались поисками, но их интересовали такие малоценные и внешние элементы стиха, как рифма; история поэзии – это чаще всего лишь рассказ о попытках профессионалов, именуемых поэтами, с помощью разных комбинаций добраться до поэзии, которой они не заслуживали. Великая поэзия всегда является достоянием тех, кто искал большего, чем поэзия и, тех, кто укротил человеческую натуру или же возобладал над ней, – ученых и мистиков.

Однако пока посмотрим, какими были поиски в области поэзии в последнее время и как по‑разному они велись. Решив более не упорствовать в совершенствовании поэтической техники, поэты оставили классический стих, строфу, концевую рифму, внутреннюю рифму, ритм и обратились к наиболее дряблой поэтической форме – к стихотворению в прозе. И хотя речь шла лишь о внешних изменениях, выявились и изменения точки зрения.

Поэты пришли к выводу, что воля играет роковую роль в поэзии, что, например, в XVII–XVIII веках самые поэтические фрагменты можно найти отнюдь не в стихах. Утверждая, что воля в поэзии губительна, поскольку она – средоточие консерватизма, ограничений и антипоэтичности, поэты решили ее упразднить вместе с критическим вниманием и композиционными усилиями; а после того, как всякая проверка разумом будет изгнана из писания стихов, мы прямиком попадем в поэтическое царство, куда нас прежде не пускали заботы о социальном и формальном в поэзии. (Данное рассуждение не исключает и существование иного толкования происшедшего.)

Этот опыт автоматического письма (которое на самом деле псевдоавтоматическое, потому что пишущий все же находится в сознании) представляет собой Колумбово яйцо сюрреализма. Достаточно начать писать быстрее, так, чтобы перо не поспевало за мыслью и не могло организовать ее, избегая, насколько это возможно, делать паузы или же уменьшать скорость письма, и вам неизбежно придется обращаться к чудесам бессознательного, которое, вполне возможно, представляет собой обиталище поэзии. «Пусть вам принесут, чем писать, – заявляет учитель сюрреализма,{143} – устройтесь в таком месте, где не будете испытывать неудобства, и ваша мысль сможет сосредоточиться на самой себе. Погрузитесь, насколько можете, в самое пассивное состояние, или же – в наиболее восприимчивое. Начинайте быстро писать, не выбирая при этом темы, достаточно быстро, чтобы не останавливаться и не впасть в искушение перечитать написанное. Первая фраза придет сама собой, поскольку известно, что в каждую секунду в нашем сознании присутствует некая чуждая ему фраза, которая только и ждет, как бы выйти наружу. Когда речь заходит о следующей фразе, то высказаться по этому поводу достаточно сложно, в ее рождении бесспорно принимает участие как наше сознание, так и бессознательное, если только допустить, что написание первой строки может повлечь за собой хоть минимальное понимание. Впрочем, это не ваша забота… Пишите сколько хотите. Доверьтесь неисчерпаемости шепотов».

 

Этот опыт автоматического письма, опробованный на ком угодно – поэте, машинистке, светской даме, медицинской сестре, служащем, творит чудеса. Многие решили, что вот она, поэзия. Опыт настолько вдохновил Бретона, что он даже стал говорить о «коммунизме в области гениальности».{144} Это – его собственные слова. Достаточно лишь прибегнуть к разработанному методу. Бретон решил, что дверь в поэзию широко распахнута перед всеми, и не в переносном смысле. Он поверил в это, а вместе с ним и многие другие. Результатом этой веры стали тысячи страниц сюрреалистической писанины. Я видел в резиденции сюрреалистов на улице Гренель кипы подобных опытов, которые не умещались в ящиках (а это было в самом начале их деятельности). Поскольку я попросил разрешения опубликовать некоторые из этих произведений, передо мной водрузили на стол десятки килограммов этих рукописей и предложили: «Публикуйте что хотите» ведь они нисколько не сомневались, что все – восхитительно. Все и было восхитительно, но поэзии там было всего ничего, да и та задыхалась между этими страницами и нескончаемой скукой. Теперь эти тексты нечитаемы. В автоматическом письме не было поэзии, но оно представляло собой удивительную возможность легко установить отношения с подсознательным, получить доступ к огромной территории, на которой можно было играть как захочется, не соблюдая правил, не испытывая стыда, не страдая от ограниченности и даже от отсутствия мысли. Все были захвачены экзальтацией, ликованием человека, открывшего <


Поделиться с друзьями:

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...

Адаптации растений и животных к жизни в горах: Большое значение для жизни организмов в горах имеют степень расчленения, крутизна и экспозиционные различия склонов...

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.085 с.