О чем не передумаешь зимней ночью — КиберПедия 

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

О чем не передумаешь зимней ночью

2020-11-19 62
О чем не передумаешь зимней ночью 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Из письма от 8.II.59 г.:

«…Вас интересует „мой комиссар“, Ларя — как звала его я в лучшие минуты.

Да, это был второй человек в моей жизни (кроме отца), которого я любила. Он был как бы двойником — того, первого, Вернувшись из Японии, тот тоже был моим советчиком, ментором, — правда, разъяснял он мне жизненные явления с других позиций. Это он мне дал сочинение Ренана „Жизнь Иисуса“, подаренное ему в плену епископом Николаем.

…А второго звали Илларион Моисеевич Нестерко, комиссар бедноты хутора Новопетровки Сумской (тогда Полтавкой) губернии Глинской волости. Его отец был умный старик и хорошо относился ко мне. Ларя знал, кто я, так как пришлось уничтожать письма отца и многие фотографии.

Вообще же мой приезд в деревню не мог остаться незамеченным: ведь я была „дама“, приехала из столицы, выглядела в тех местах „белой вороной“…

Отец Лариона был хорошо знаком с народной медициной, попросту говоря, был знахарем, лечил даже из других деревень, но украдкой, чтобы не узнал сын-комиссар. А Ларина жена была довольно интересной внешности, трудолюбивая, спокойная, ровного характера, остроумная. У них были дети: сын, лет 9–8, и дочь, лет 12–13. В той местности меня поражали длинные густые ресницы.

…Вы пишете, что мои сугубо личные воспоминания помогли Вам многое понять, а я боялась, что становлюсь скучной.

Может показаться неправдоподобным, что я не постаралась воспользоваться вниманием такого высокопоставленного поклонника, каким был советник голландского посольства Уден Дейк. „Упустила карьеру“?! Не скрою, мне льстило его внимание, особенно если вспомнить, что это было в пору после разрыва с женихом и я знала, что (.ему обо всем сообщат. Что же мне помешало остановить свой выбор на этом голландце? Отчасти — угроза отъезда за границу, надолго, если не навсегда, а другое было вот что: я чувствовала к этому человеку непонятное отвращение, даже когда он сидел рядом, а если он брал за руку, например, в танце, мне хотелось выдернуть ее и вытереть. А ведь „жениха“ поцеловать предстояло — это было выше моих сил!

Вам смешно? Такая я была чудачка…

…О многом передумает старый человек, когда ему не спится в жарко натопленной комнате.

Вот — вспомнилось.

До назначения в Петроград отец был наказным атаманом уральских казаков. Оттуда привозили ко двору рыбу и икру. Послал отец и мне балык, но я, признаться, его не любила. Придя поздно вечером с дежурства в лазарете, я застала на кухне казака с посылкой, поговорила с ним, но он сказал, что торопится к поезду, и я не стала его задерживать. И только теперь, сейчас вот, я вспомнила этот случай и испытала чувство стыда и раскаяния. Как я могла не пригласить его в комнаты, не угостить чаем хотя бы?..

…Вас интересует, за что отец был переведен в Выборг. Из-за Гвардейского экономического общества, одним из основателей которого он был. Шло отчетное собрание. Что-то неладно было с денежной отчетностью. В перерыве начались разговоры:

— Кто? Что? Каким образом?

А отец возьми и буркни:

— А вы у Вольдемара спросите.

Имелся в виду великий князь Владимир Александрович.

…Когда отец был начальником „павлонов“, у него была верховая лошадь — собственная, кроме пары выездных казенных. Как природный казак, он страстно любил лошадей, знал в них толк и в седле сидел крепко и в 50 лет, хотя больше бывал в аудиториях, чем в строю. Как-то где-то надо было батальонам выступать в строю, и почему-то батальонный командир попросил у отца его верховую. Отец не отказывает, но смеется:

— Я-то готов, согласен, а вот она согласится ли?

— Кто?

— Лошадь.

Молодого батальонного задело замечание отца. Как это так, он, строевик, не справится с лошадью.

— Берите, — говорит отец, — но на меня не пеняйте, я предупредил вас: моя лошадь знает только хозяина.

Что же вы думаете? Тот потом с ужасом рассказывал, как он намучился: почуяв чужого, лошадь все время норовила стащить его за ногу с седла!

Когда же отцу надо было ехать наказным атаманом, потребовались большие расходы: пришлось купить пару выездных лошадей, экипажи и везти все это за тысячи километров… А чего стоил провоз!

…У отца хранилась фамильная шашка, пожалованная его прадеду Екатериной за Семилетнюю войну, так называемое „золотое оружие“, на клинке которого, иззубренном в боях, была выгравирована дарственная надпись. Я жалею, что сын уничтожил эту шашку, — вполне можно было обойтись без этого. В начале тридцатых годов, после смерти тетки, я отдала оставшиеся после нее документы и два фамильных портрета в музей в г. Череповце. Портреты — мать и отец моего деда — она в бальном наряде, он в мундире начала XIX века. Портреты поясные, были признаны работой Боровиковского. Я их видела в 1952 году в антикварном отделе музея. Указано: „портреты неизвестных“, потому что я их не назвала.

…Сестра моей бабушки была замужем за писателем Гребенкой, но больше я ничего не знаю. У отца, после разгрома, я раскопала две-три книги украинских писателей, напечатанные на украинском языке русским шрифтом, уже пожелтевшие; мачеха мне их не дала, а потом выбросила. Я успела только стащить (из-за маленького формата) „Энеиду“ Котляревского, датированную, кажется, 1830 годом, переплела ее, но в эвакуацию у меня ее украли».

 

СКАТЕРКА

 

Из письма от 15.II.59 г.:

 

 

«Алексей Иванович, дорогой!

Вы меня очень балуете, от чего я давным-давно отвыкла. Спасибо большое и Вам, и Элико Семеновне!..

…Вы спрашиваете, где я работала? Вообще-то необходимости работать у меня не было. Пока длился бракоразводный процесс, — а он тянулся больше года, — я продолжала получать из полка свои 110 рублей — жалованье, которое выплачивали семьям офицеров, ушедших на фронт (хотя в это время муж на фронте уже не был). Потом я получила довольно большую сумму по суду. Кроме того, отец давал мне ежемесячно 60 рублей. На жизнь мне вполне хватало, у меня была кухарка и няня для детей. И все-таки в 1916 году я поступила (с помощью отца) на работу и работала — уже и после революции — военным цензором. Жила в Павловске, а работала в Царском Селе. Со мной вместе работала моя крестная сестра, Наташа Белая, и две жены офицеров. Жалованье было 90 рублей. Работали в плохо отапливаемом и сыром помещении, зимой вода в кране замерзала, ноги кутали в какие-то коврики — ведь о валенках в то время мы и понятия не имели. Там я, вероятно, и подхватила начало ревматизма.

Работа была напряженная, но нельзя сказать, чтобы очень интересная. Скучно было читать однообразные солдатские письма с бесконечным перечислением поклонов: еще кланяюсь тому-то и тому-то… Изредка, если попадалось географическое название или что-нибудь касающееся военных действий, зачеркивали черными чернилами.

Письма интеллигенции к нам не попадали, думаю, что их читал кто-нибудь другой.

Только перед убийством Распутина и сразу после убийства нам с Наташей Белой пришлось следить за перепиской какой-то княжны, настроенной критически по отношению к режиму. Нам было дано распоряжение не пропускать не только ее писем и письма к ней, но даже всякое упоминание о ней в других письмах. Нас это сильно интриговало. Княжна эта нам с Наташей чем-то нравилась, и мы, сговорившись, пропустили несколько ее писем, поставив на конвертах штамп: „Проверено военной цензурой“.

В первые дни революции помещение почты и телеграфа было занято вооруженными солдатами, но мы продолжали работать — ведь военная цензура после февральской революции отменена не была.

…Да, Вы правы, „Астория“ в то время была одной из самых фешенебельных гостиниц. Когда он приехал с Урала, ему не смогли сразу отвести квартиру, и он занимал несколько больших комнат в гостинице. Позже он получил квартиру на углу Литейного и набережной — напротив Михайловского артиллерийского училища, где он когда-то преподавал…

…У меня есть один план — оставить Вам память о себе, вскоре узнаете, это будет для Элико Семеновны».

 

Недели через две жена получила ценной бандеролью из Россоши старинную вязаную салфетку — работы молодой Наташи Хабаловой. Мы были тронуты, сердечно поблагодарили. Это кружевная салфетка, погрубевшая и посеревшая от времени и от частых стирок, где-то хранится у нас. Изредка она извлекается на свет божий, напоминая своим цветом, своей жесткостью, своей причудливостью и старомодностью — ту, которая от чистого сердца нам ее посылала.

 

ОБЕД У ДОНОНА

(Отрывок из ненаписанного романа)

 

…Работая на почте, да еще в том таинственном помещении, на дверях которого стояли строгие черные буквы: «Вход посторонним воспрещен», не представляло большого труда соединиться по телефону с Петроградом. Но, дозвонившись до командующего округом, пришлось бесконечно долго ждать, пока он сам подошел к аппарату и взял трубку:

— Да, я слушаю.

— Папа! Это — Тата.

— Слушаю тебя, дочка.

— Здравствуй!

— Здравствуй. Рад слышать твой голос. Как у тебя? Все в порядке?

— Папа, я соскучилась. Мы не увидимся?

— Ох, Таточка. Ты не представляешь… Я с утра до глубокой ночи не бываю дома.

Ей надо было сказать: «А я и не хочу к тебе домой». Но она сказала только:

— Может быть, где-нибудь?

У нее голос упал, а у него, как ей показалось, сразу повеселел.

— Где-нибудь? Гм… Пообедаем? Ты где? Откуда звонишь?

— Я — из Царского. Из конторы.

— К двум часам сумеешь?

— Куда?

— Ну, куда бы ты хотела?

— А мне все равно. Выбирай ты. Ты — кавалер.

— Мне ближе всего — к Донону.

— Хорошо.

— Так что — ровно в два часа жду. Не опаздывай.

Не переодевшись, не заезжая домой, она помчалась на вокзал, успела на павловский поезд, в Петрограде, не торгуясь, взяла первого попавшегося извозчика и подкатила к подъезду ресторана без двадцати минут два.

Некоторое время она прогуливалась у подъезда, день был морозный, под ногами поскрипывало. Тата быстро замерзла и решила ждать в помещении. Дорогу ей загородил бородатый, похожий на Александра III, швейцар:

— Простите, барышня, есть такое приказание: нельзя!

— Что нельзя?

— Сестрицам милосердным, если в форме, в рестораны ходить не разрешается.

Она улыбнулась, отошла. Такое с ней бывало уже не один раз. Опять стала бегать взад и вперед по тротуару, радуясь похрустыванью снега под ногами и предстоящему свиданию с отцом.

Он подкатил на своем «Альфонсе Тринадцатом» ровно в 14.00.

— Давно?

— Да нет. Только что.

Он поцеловал ей руку, она его — в щеку.

«Александр III», распахнув зеркальную дверь, вытаращил глаза, вытянулся во фрунт, вскинул руку к козырьку своей раззолоченной фуражки:

— Здравия желаю, ваше высокопревосходительство!

А когда генерал, отдав лакеям шинель, подошел, с гребешком к зеркалу, швейцар осторожно приблизился к Тате и хриплым шепотом сказал:

— Что ж вы, сударыня? Сказали бы… Некрасиво получилось. Уж простите меня.

— Ничего, голубчик, — сказала Тата с улыбкой.

В зале ослепительно сверкало в зеркалах электричество. Зеркала были повсюду, даже на потолке.

Тате лестно было идти под руку с моложавым отцом-генералом, да еще с таким генералом, она чувствовала на себе взгляды, видела себя со стороны.

А навстречу им, сияя сдержанной улыбкой и белоснежной твердой манишкой, быстро и вместе с тем чинно шел высокий, пожилой, по-актерски бритый метрдотель.

— Разрешите вас приветствовать, ваше превосходительство! Прошу вот сюда…

Он указал рукой на небольшую лоджию в дальнем углу зала.

Следом за ним, почтительно, как-то по-китайски, кланяясь, возникли два официанта-татарина. Один из них, как бы выполняя какой-то ритуал, передал метрдотелю толстую, в черном кожаном переплете карту кушаний, тот раскрыл ее и с поклоном положил на стол перед Татой.

— Нет, нет, папа, пожалуйста, ты сам, — сказала Тата, передвигая карточку отцу.

Тот вынул платок и протирал запотевшие стекла пенсне.

Бритоголовые официанты исчезли. Показывая, что ему хорошо известны склонности и привычки высокого гостя, метрдотель убрал со стола пепельницу.

— Пить будем кавказское? — сказал он с чуть заметной фамильярностью старого доброго слуги.

— Да. Мукузань. И рюмку водки. Только я попрошу быстро.

Заказав кушанья, Сергей Семенович достал и положил слева от себя часы.

— В моем распоряжении ровно сорок две минуты, — сказал он Тате.

— Боже мой! — ужаснулась она и посмотрела на отца жалостными глазами. — Папа, милый, но как же ты похудел!

— Похудеешь, матушка моя, — сказал он сердито и даже свирепо, проведя большим и указательным пальцами по щекам сверху вниз, как бы изобразив большой восклицательный знак, острие которого пришлось на кончик бородки.

— Очень много дел?

— Много??! — Он даже зафыркал. — Ты знаешь, что уже дней пять, если не всю неделю, я сплю — ну, три, четыре, самое большее пять часов в сутки.

— Такая напряженная обстановка?

Он показал два сжатых кулака:

— Вот!

— А мне казалось…

— Что тебе казалось?

— Я думала, что перед четырнадцатым, перед открытием Думы, действительно обстановка была накаленная. А сейчас как будто все тихо.

— Вот именно «как будто»! Тишина обманчивая. Вулкан может в любую минуту заговорить.

Пока бритоголовые татары под наблюдением метра готовили стол к обеду, расставляли посуду, вино и закуску, генерал переменил тему разговора.

— А ты опять цветешь. Тебе, знаешь, очень к лицу это сестринское.

Она усмехнулась, покраснела, машинально повернулась к зеркалу. Да, в самом деле, эта строгая монашеская косынка ей больше идет, чем выхухолевая шапочка или шляпа с двойным эспри. Никаких чубиков и завивки, волос не видно. Голубовато-серое простое платье и белый передник с красным крестом на груди.

Официанты улетучились.

Сергей Семенович выпил водку, закусил балыком. Сунул уголок крахмальной салфетки за воротник мундира.

— Не спросил: как дети? Как Юрочка? Хоть, ты знаешь, и некогда скучать, а я — сильно соскучился.

Она опять вспыхнула.

— А он еще больше скучает. Он любит тебя. Приезжай как-нибудь, папа!

Ему следовало сказать: «Привези их к нам…»

Но теперь пришла очередь покраснеть ему:

— Где уж тут, голубушка, приедешь. Дай бог в апреле, на именины его… Если только…

— Что «если»?

— Апрель не за горами, а — дожить надо.

Подали уху. Он ел торопливо, даже с жадностью.

— Папа, ты проголодался! Бедный, ты, наверно, мало ешь?

— С шести утра не было росинки маковой.

— Неужели, действительно, так занят?

Он доел уху, посолил с кончика ножа корочку хлеба, съел и корочку.

— Никто не представляет себе, сколько обязанностей легло на мои плечи. Сегодня, вот только что, была депутация пекарей… Требуют муки. А в городе запасов ее на десять-двенадцать дней. И подвоза почти нет. Опять начались забастовки. Сегодня с утра в городе бастует что-то без малого пятьдесят фабрик и заводов. Когда я собирался сюда ехать, звонил Протопопов, умоляет написать воззвание к рабочим: мол, хлеб есть, мол, его достаточно. Но ведь это — ложь. Это на неделю, не больше, оттяжка. А потом?

Генерал подождал, пока официанты, разложив по тарелкам жаркое, удалились на приличное расстояние, и, оглянувшись, сказал:

— Голод — это не фраза, это реальность. А ведь, как известно, голодный желудок — главный диктатор всякой революции.

— Боже, какие страшные слова!..

— Милая, никто у нас просто понятия не имеет, что происходит и к чему клонится дело.

— Папа, дорогой, но почему же ты согласился? Ты не пробовал отказаться, отклонить как-нибудь это назначение?

— Одной тебе на ухо скажу: пробовал! «Ваше величество, увольте, — говорю. — Не по мне эта шапка».

— А он?

— А он говорит: «Раз вы, Сергей Семенович, сейчас в окопах — из окопов во время войны не уходят». А я ведь солдат, Наташа. Я обязан повиноваться.

 

РЕВОЛЮЦИЯ

 

Из показаний генерала С. С. Хабалова, данных им на допросе в Чрезвычайной следственной комиссии 22 марта 1917 года:

«Председатель. Будьте добры дать объяснения в полном объеме.

Хабалов. Возникшие с 23 февраля в городе волнения имели своим первоначальным источником недостаток хлеба. Эти волнения выразились в скопищах на улицах, и первоначально, в первый день, за исключением одного эпизода, где были красные флаги с революционными надписями — это было по Нарвскому тракту при пересечении с Балтийской железной дорогой, — за исключением этого эпизода носили характер скоплений на улице толпы, которая кричала: „Хлеба!!!“ Впоследствии этот характер уже видоизменился: появилось большое количество флагов с надписями: „Долой самодержавие!“, „Долой войну!“ и аналогичными в этом стиле… А в самый последний день, 25 февраля — и это был третий день, — со стороны толпы были уже отдельные случаи нападения на войска. Видели бросание на Невском ручной гранаты, затем петарды были брошены вслед жандармскому взводу… Была, наконец, стрельба из револьверов в разных местах, в том числе у часовни Гостиного двора.

…Я усиленно не желал прибегать к ответной стрельбе: очень хотелось обойтись без стрельбы. Должен сказать, что в первые дни, 23-го и 24-го числа, толпа свирепо расправлялась с полицейскими, которые разгоняли: один полицейский Василеостровской части Шалфеев был избит вдребезги (у него переломаны были руки), затем еще несколько человек, — так что всего было двадцать восемь пострадавших. Но на войска нападений не было: даже были случаи, когда толпа на Невском встречала казаков криками „ура“… А 25-го произошло нижеследующее: толпа на Невском была гораздо больше, чем в предыдущие дни, и с утра, как я докладывал, появились красные флаги с революционными надписями. На Знаменской площади местный пристав Крылов, поднявший руку, чтобы отнять флаг и арестовать флагоносца, был убит… Утром того же дня произошел другой инцидент. Нужно сказать, что по расписанию, о котором я выше докладывал, на все заводы были назначены войсковые части, где — рота, где — полурота, для предупреждения возможных беспорядков… На Трубочном заводе, на Васильевском острове, — это казенный завод артиллерийского ведомства, — рабочие с утра стали выходить бастовать. Причем, как мне сообщили, делалось это недружно: одни мастерские бастовали, другие не желали бастовать. Подпоручик Иосса (за фамилию я не ручаюсь, но кажется так), командовавший ротой Финляндского полка, занимавшей этот завод, вывел ее вооруженную. Тогда к нему подскочил один из рабочих и стал угрожать кулаком перед его носом и осыпать ругательствами. Тот выхватил револьвер, и уложил его на месте… Это произвело такой эффект, что толпа моментально разбежалась и беспорядки кончились. Этот инцидент со стрельбой и убийством рабочего произошел помимо распоряжения начальства, а просто потому, что, когда револьвер заряжен, подобный случай всегда может быть. Затем, к вечеру уже… Я боюсь напутать: да, к вечеру, часам, должно быть, к восьми, произошел еще случай на Невском проспекте. Учебная команда 9-го запасного кавалерийского полка, которая целый день разгоняла толпу на Невском и рассеивала ее в конном строю без употребления оружия, возвращаясь после такой атаки, подверглась нападению со стороны толпы у Гостиного двора, у часовни. Из толпы, стоявшей у часовни, было дано несколько револьверных выстрелов, причем одним из них был ранен в голову рядовой. Тогда начальник команды остановил ее, спешил и открыл огонь по толпе…

…Весь этот день я пробыл в квартире градоначальника, потому что тут же находились и начальник охраны и распоряжавшийся войсками подполковник Павленков. И туда являлось очень много народу, там была порядочная суматоха и теснота, потому что все спешили туда — кто охраны просить, кто за сведениями. Опять-таки прошу прощения, если говорю не совсем последовательно. Трудно изложить все это объективно…

Председатель. Продолжайте, пожалуйста.

Хабалов. Затем, около девяти часов, я получил телеграмму за подписью его императорского величества: „Повелеваю завтра же прекратить в столице беспорядки, недопустимые в тяжелое время войны с Германией и Австрией. Николай“.

Председатель. Где находится теперь эта телеграмма, генерал?

Хабалов. Не могу вам сказать, потому что я передал ее начальнику штаба… Может быть, он и вернул мне ее, но я не помню… Я доложу вам дальше. Эта телеграмма… как бы вам сказать? — если быть совсем откровенным и правдивым, она меня хватила обухом… Как — завтра же?! Сказано: „завтра же прекратить“… государь повелевает прекратить во что бы то ни стало… Что я буду делать? Как мне прекратить? Когда говорили: „Хлеба дать“ — дали хлеба, и кончено. Но когда на флагах надпись: „Долой самодержавие!“ — какой же тут хлеб успокоит! Но что же делать? Царь велел: стрелять надо. Я был убит, положительно убит! Потому что я не видел, чтобы это последнее средство, которое я пущу в ход, привело бы непременно к желательному результату».

 

ГЕНЕРАЛ ХАБАЛОВ

 

Но что такое, собственно, генерал Хабалов? До сих пор мы слышали о нем только от Наталии Сергеевны. Но ведь она — дочь, она кровь и плоть его, она любит отца, чтит его память, говорит больше о его прямоте, неподкупности, честности, хотя при случае не скрывает и тех черт, которые привили ее отцу военная гимназия, артиллерийское училище, академия: некоторой сухости, армейской прямолинейности, того, что называется солдафонством.

Посмотрим же со стороны на этого человека. Был ли он в полной мере бурбоном, солдафоном? Нет, не был, конечно. Он любил музыку, театр, знал толк в живописи (у него хранились подлинники рисунков Павла Федотова и рукописи федотовских же стихотворных подписей к ним), нежно и глубоко любил русскую, новгородскую природу, места, где появился на свет и провел раннее детство.

А прямоту и принципиальность, о которых пишет Наталия Сергеевна, можно обнаружить почти на каждой странице стенографически записанных показаний Хабалова (которых у меня под рукой лежит сейчас больше пятидесяти машинописных листов). Однако, чтобы лучше почувствовать эту прямоту и благородство, не мешает перечитать и остальные показания, данные Чрезвычайной следственной комиссии бывшими министрами, генералами и другими деятелями царского режима. Нет, не все, но большинство из них ведут себя самым гнусным образом: юлят, лицемерят, подлаживаются к тому тону, который задает председатель комиссии. Многие хнычут, жалуются на болезни, на трудности тюремного быта. Несколько лучше ведут себя военные, но и из них далеко не все. Например, военный министр генерал Беляев на допросе разрыдался, умолял освободить его из-под стражи.

Беляев плачет: — Извините, я так взволнован… так взволнован… Послушайте, — меня нужно освободить из крепости! Я вас покорнейше прошу! Я даю вам честное слово… хотите, я подписку дам, что я ни с кем не буду разговаривать по телефону.

Ненавистный народу министр внутренних дел Протопопов, колоритнейшая, какая-то достоевско-гоголевская фигура, сам признает, что в своих показаниях он «пытался увильнуть»… При этом он не задумываясь топит всех, кто подвернется под руку, в том числе и Хабалова. И тоже ссылается на скверное здоровье:

— Я, должно быть, не совсем здоров, у меня невралгия и продолбление черепа. У меня истерия… полная истерия. Я слышу звуки… слышу какие-то голоса…

А князь Голицын, недавний председатель совета министров, желая подольститься к комиссии, говорит о своей последней встрече с этим Протопоповым:

— Я с ним даже не простился…

Хабалов никого не топит, ни от кого не открещивается, не отрекается, ни на кого не сваливает вину, ни о ком не отзывается дурно. Говорит он не очень гладко, без той витиеватой затейливости, с какой изъясняются его соседи по камерам, привыкшие к думской трибуне, к выступлениям в Государственном совете, к всеподданнейшим докладам. Но всему, о чем рассказывает Хабалов, веришь. Именно потому почти все, о чем он говорит, интересно.

Желая опять-таки подладиться к новому начальству, почти все допрашиваемые выражаются так: «бывший царь», «бывший император», «бывшая царица»…

Хабалов во всех случаях именует свергнутого монарха, на верность которому он давал присягу, «государь император» или «его величество».

Это вызывает к нему уважительное и даже почтительное отношение со стороны членов комиссии, которые сами-то говорят «бывший царь» или «бывший носитель верховной власти».

Но — вернемся к допросу.

 

ПРОДОЛЖЕНИЕ ДОПРОСА

 

«Председатель. Благоволите продолжить ваши объяснения.

Хабалов. Нужно сказать, что каждый вечер у меня собирались все начальники участков военной охраны, докладывали, что происходило в течение дня, и затем принималось решение, что делать на завтра… Так и на этот раз. К десяти часам должны были собраться начальники участков, командиры запасных батальонов для получения распоряжений на завтрашний день.

Председатель. Это было 25 февраля?

Хабалов. Совершенно верно. Как раз через час после получения телеграммы от государя они должны были собраться. Когда все собрались, я прочел им телеграмму…..

Председатель. Вы сейчас нам точно передали текст этой телеграммы?..

Хабалов. Я думаю — точно. Позвольте повторить еще раз: „Повелеваю завтра же прекратить беспорядки в столице, недопустимые во время тяжелой войны с Германией и Австрией. Николай“.

Председатель. Скажите, генерал, эта телеграмма была передана по телеграфу или по радиотелеграфу?

Хабалов. По телеграфу. Очевидно, по прямому проводу из Ставки…

Председатель. Вы не знаете, где был приемный аппарат этого прямого провода?

Хабалов. Я думаю, что он был в Главном штабе, потому что ее мне принесли или из Главного штаба, или из Генерального штаба.

Председатель. Значит, это не была радиотелеграмма?

Хабалов. Нет, нет! Она напечатана на Юзе, а на Юзе есть прямые провода…

Председатель. Пожалуйста, продолжайте.

Хабалов. Когда все собрались, я объявил: „Господа! Государь приказал завтра же прекратить беспорядки. Вот последнее средство, оно должно быть применено… Поэтому, если толпа малая, если она не агрессивная, не с флагами, то вам в каждом участке дан кавалерийский отряд, — пользуйтесь кавалерией и разгоняйте толпу. Раз толпа агрессивная, с флагами, то действуйте по уставу, то есть предупреждайте троекратным сигналом, а после троекратного сигнала — открывайте огонь…“ Как доказательство моего состояния нервного сообщу вот что… Это меня нисколько не оправдывает, потому что в моем положении нервы должны быть железные, и терять голову никогда не нужно, — следовательно, это не извинение, а только объяснение… Вечером ко мне обращается городской голова и говорит, что он, наконец, придумал какой-то проект распределения хлеба. Нужно сказать, что утром ко мне заезжал министр внутренних дел Протопопов, он что-то такое сказал: „Там город выдумал какой-то проект заведывания продовольствием, это революционный проект…“ Я сам этого проекта в глаза не видел… Так вот: звонит городской голова и говорит, что выработан проект. А я ему отвечаю: „Вы выдумали какой-то дурацкий незаконный проект, который совершенно не согласен с городовым положением, я не могу на это согласиться“. Он говорит: „Что мне с ним делать?“ — „Делайте что хотите“, — вот мой ответ, показывающий, мне кажется, что у человека, то есть у меня, голова была не в порядке… Затем в этот же вечер меня пригласили на заседание, оно происходило на квартире у председателя совета министров. Там… вначале, помню, что председатель совета министров… что-то говорил… дай бог памяти!.. надо вспомнить. А трудной мысли на этом заседании скользили, бросались с одного предмета на другой… Сначала шел разговор о том, почему арестовали двух рабочих депутатов, которые незадолго перед этим выпустили воззвание с приглашением бастовать…

Председатель. Это было двадцать пятое или двадцать шестое?

Хабалов. Виноват… это было — в ночь на двадцать шестое. Заседание совета министров началось, я думаю, часов в двенадцать ночи.

Председатель. На понедельник или на воскресенье?

Хабалов. На воскресенье… Одним словом, это заседание происходило вечером того дня, когда я получил телеграмму.

Председатель. Расскажите, пожалуйста, вкратце, что же было на этом заседании.

Хабалов. На этом заседании было следующее. Была длинная довольно речь министра земледелия о том, может ли этот современный кабинет поладить с Государственной думой и работать с нею. Он пришел к тому заключению, что работать невозможно. Затем говорил довольно длинную речь министр иностранных дел Покровский, который высказал общее мнение, что с Государственной думой поладить нужно, что без Государственной думы работать нельзя. Потом была речь Кригер-Войновского, смысл которой сводился к тому, что если Государственной думе неугоден этот состав правительства, если она не желает с ним работать, то об этом следует доложить государю и просить заменить нас другим составом.

Председатель. Затем?

Хабалов. Затем довольно длинно докладывал Протопопов… Но так как, в сущности, он докладывал о том, что происходило на улицах, и докладывал, по моему мнению, недостаточно обстоятельно, то я попросил позволения объяснить, что происходило на улицах, и доложил то, что я только что доложил вам, то есть последовательно рассказал о тех событиях, которые были в этот день, а именно: происшествие на Знаменской площади, где был убит пристав, затем происшествия на Невском. Я доложил также о происшествии на Трубочном заводе… И — вот уже не помню — доложил ли я про эту телеграмму или нет? Но я доложил о том, какое распоряжение было мною дано. В конце концов высказались несколько министров — военный, юстиции, земледелия, — что если уж дело так обстоит на улицах, что в войска стреляют, кидают гранаты и так далее, то таким беспорядкам должна быть противопоставлена сила…

Председатель. Генерал, но как же так? Про эту телеграмму вы не помните, доложили ли вы ее? Вам ведь не было смысла не докладывать о ней?

Хабалов. Конечно, не было. Мне был полный смысл доложить. Но доложил ли я или нет — не могу сказать.

Председатель. Но надо полагать, что все-таки доложили?

Хабалов. Думаю, что доложил. Но хоть под присягу меня ведите: сказать точно — не могу, не помню…»

 

ДОНЕСЕНИЕ В СТАВКУ

 

«Председатель. Соблаговолите продолжить ваш рассказ о последовавших событиях.

Хабалов. В воскресенье 26-го числа войска выступили и заняли, по обыкновению, все посты, которые полагались по расписанию. Оказалось, что им пришлось стрелять в толпу в разных местах. Волынцы стреляли в толпу на Знаменской площади и на Суворовском проспекте. Затем Павловский полк стрелял на Невском около Казанского собора. Затем, около четырех часов дня… Но я не могу доложить вам, господа, где и сколько стреляли… Нужно сказать, обстановка здесь была отчаянная!.. Я находился сам в здании градоначальства, и народу тут набилась целая куча… В этот день я уже о раздаче хлеба никаких распоряжений не делал. Около четырех часов мне сообщили, что 4-я рота лейб-гвардии Павловского полка, расквартированная в здании придворно-конюшенного ведомства и которая, как оказалось впоследствии, состояла преимущественно из эвакуированных, а численностью доходила до полутора тысяч человек, — что эта рота выбежала на улицу, стреляя вверх с какими-то криками, и толпится на Конюшенной площади, недалеко от храма Воскресения Христова. Запросив командира батальона по телефону, я получил сведения, что рота эта требует, чтобы увели в казарму остальных и чтобы не смели стрелять. Причем указано было, что сама рота стреляла во взвод конно-полицейской стражи. Это последнее мне показалось неверным. С какой стати будут стрелять по конно-полицейской страже? Потом выяснилось, что эта рота действительно взбунтовалась, требует, чтобы вернулись остальные роты в казармы и чтобы не смели стрелять по народу. Тогда я приказал командиру батальона принять меры к увещеванию, водворить роту в казармы, потребовать, чтобы офицеры ее были непременно на местах, так как, по моим сведениям, полученным по телефону, там было всего два офицера, а их должно быть не два, а много больше…

Я передал начальнику охраны полковнику Павленкову, чтобы он со своей стороны принял меры, чтобы это не разрослось, не разыгралось дальше… Кроме командира батальона и офицеров, приказал полковому священнику, чтобы он уговорил их, устыдил и привел к присяге верности и чтобы рота шла в казармы, а винтовки свои сдала. В конце концов, после увещевания батальонного командира и после увещевания священника, эта рота вернулась в свои казармы и винтовки помаленечку сдала. Но не все винтовки: 21 винтовка исчезла! Следовательно, исчезли, по-видимому, и люди с ними… Меня все время требовал военный министр, чтобы по телефону я ему сообщал, что делается в городе. Я по телефону и сообщал. Когда ему было сообщено вечером об этой роте, он потребовал сию же минуту полевой суд и расстрелять… Признаюсь, я считаю невозможным не то что расстрелять, но даже подвергнуть какому-либо наказанию человека, не опросив его хотя бы упрощенным судом, не осудив его… а тем паче предать смертной казни!.. Поэтому я потребовал прокурора военно-окружного суда Менде с тем, чтобы спросить, как быть с этой ротой, в которой первоначально было 800 человек: что с ними делать? „Несомненно, должно быть дознание, и только после дознания полевой суд“. — „Ну, — я говорю, — это штука! Мыслимое ли дело — допросить 800 человек! Их в неделю не допросишь…“ Я приказал начальнику моего штаба генералу Хлебникову, — а может быть, Чижевскому, — назначить целую следственную комиссию: было назначено пять человек с генералом во главе. А покуда я приказал, чтобы сам полк выдал нам виновных, дабы их арестовать… Первоначально предполагалось арестовать весь батальон и посадить здесь — в Петропавловской крепости, поэтому вечером поздно я вел переговоры с комендантом крепости Николаевым: найдется ли такое помещение, чтобы можно было арестовать такую массу. Когда же оказалось, что в действительности их не 800, а 1500 человек, то это оказалось просто физически невозможным, ибо не найти такого помещения. Ну, тогда я приказал арестовать хотя бы самых главных зачинщиков, приказал их допросить, — их было девятнадцать человек, и их препроводили в крепость.

Председатель. Их полк сам выдал?

Хабалов. Их выдало полковое начальство. Простите, я говорю: полк, но полков здесь, по существу, нет: здесь имеются запасные батальоны. Они по численности так велики, что превышают мирный состав полка в три-четыре раза. Так, в этой роте было 1500 человек, а во всем полку в мирное время 1770 человек. И таким образом, одна эта рота по числу людей почти равнялась полку мирного времени. Я хочу сказать, что те, кто находился в крепости, вовсе не были такие люди, которых завтра расстреляют, а это были люди, подлежащие суду… Затем, расстреляю ли я их или нет, — это вопрос, ибо до сих пор в своей жизни я, слава богу, никого еще не расстрелял; когда случалось, заменял каторжными работами на разные сроки… Но я отвлекся. Я хочу сказать, что вот уже это обстоятельство, это возмущение роты Павловского полка, уже одно оно показало, что дело обстоит неблагополучно. На следующий день войска должны были по тому же расписанию занять те же самые пункты…

Председатель. Простите! Это вы переходите к понедельнику. Но что же, генерал, вы сообщили о результатах в Ставку?

Хабалов. Да, совершенно верно. Спасибо, что напомнили. Конечно, я сообщил в Ставку. Сообщил следующее: „Не могу выполнить повеление вашего величества“ и что беспорядки продолжаются. А я не могу… В штабе округа, если телеграмма потребуется, она должна быть.

Председатель. Прошу вас продолжать.


Поделиться с друзьями:

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...

Типы сооружений для обработки осадков: Септиками называются сооружения, в которых одновременно происходят осветление сточной жидкости...

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.148 с.