Вторая германская экспедиция — КиберПедия 

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Вторая германская экспедиция

2021-01-29 71
Вторая германская экспедиция 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

«Он женил своего сына на дочери Бруттия Презента, и этот брак праздновался как брак частного человека. По этому случаю он вновь дал народу амнистию». Капитолин не говорит нам, почему торжества прошли приватно. Бруттий Презент был сыном знаменитого проконсула, друга Адриана, и сам в первый раз был консулом в 153 году. Так что этот брак был как нельзя более почетным; императорская фамилия внедрялась в среду наидревнейших сенаторов, чья римо-италийская основа на глазах истончалась. Новую императрицу звали Бруттия Криспина; мы знаем ее только в образе хорошенькой девочки-подростка с покалеченного бюста, судьба которого служит образом печальной судьбы, ожидавшей ее саму. Согласно Диону Кассию, «Марк Аврелий устроил эту свадьбу раньше, чем желал, из-за новых военных действий в Скифии (Паннонии), требовавших его присутствия». Все та же озабоченность бесспорностью престолонаследия — теперь она толкнула императора, не уверенного, долго ли он проживет, поторопить взросление Коммода. Он, который, будучи просватан в семнадцать лет, просил еще пять лет на размышление, срочно женит сына в том же возрасте на едва созревшей девочке. Может быть, он, зная о гомосексуализме Коммода, надеялся, что новая Августа приведет его в норму и даст Антонинам нового наследника? Марк Аврелий не мог знать, что не укрепил, а разрушил династию; Луцилле тяжело было терпеть, что Криспина согласно этикету встала выше нее. Началась тайная борьба, повернувшая ход истории.

Вести, встревожившие императора, пришли с дунайского фронта; несмотря на аккламации и триумф в Риме, мир с германцами опять был под угрозой. Паннонским наместникам не удавалось сладить с волнениями квадов и маркоманов, а те, по-видимому, действительно были недовольны условиями договора, который римские войска блюли чересчур строго. Почитав жалобы их послов, которые Дион Кассий передал со всей горечью и весьма правдоподобно, можно понять, почему они взбунтовались: сорок тысяч человек вспомогательных (самых жестоких) войск, расставленные по их территории, мешали обрабатывать поля, перегонять скот, перевозить товары и ездить на ярмарки. Сами солдаты жили на этой земле «и имели все, даже бани». Моравские квады в отчаянии решили переселиться к своим дальним родичам — семнонам, жившим тогда в среднем течении Эльбы. Узнав про их планы, Марк Аврелий распорядился перекрыть дороги на север.

С первого взгляда эта мера выглядит бессмысленной обидой. Злобный враг в отчаянии снимается с места и уходит — зачем же его держать? Дион Кассий говорит о двух причинах: «Император хотел не только завладеть их землей, но и наказать их». Конечно, провинция, оставленная жителями, — добыча небогатая; пустое пространство тотчас привлечет не менее нежелательных пришельцев. Но теперь Марк Аврелий к тому же не мог не знать, что переселение квадов, нарушив равновесие всех племен на севере, повлечет за собой новую цепную реакцию, теперь уже на рейнской границе. «Наказание» мятежников обернулось бы против него же. Так что причины, по которым он решил задержать на месте народ, угнетаемый его войсками, были серьезными (так и Цезарь не дал гельветам переселиться на другой конец Галлии к аквитанцам). Но подобный образ действий нарушал обычное право и привел к не менее серьезным неурядицам, чем те, которых хотели избежать.

Дело в том, что мятеж квадов в очередной раз нашел поддержку у богемских маркоманов и франконских гермундуров. Приходилось готовиться ко второму германскому походу. Поэтому поспешно женили Коммода, с этих пор повсюду сопровождавшего отца, и отправились на войну, исполнив формальности ее объявления. На этот раз Марк Аврелий не хотел, чтобы события застали его врасплох. Он явился в сенат просить одобрения открытию военных действий. На деле он сам располагал этим суверенным правом, но был до того любезен, что заявил даже так: «Все здесь принадлежит сенату и народу. У меня нет ничего своего — даже дом, в котором я живу, ваш». Затем, пишет Дион Кассий, «он, как говорили мне очевидцы, взял священное кизиловое копье из храма Беллоны, метнул его в сторону вражеской страны и отправился в поход». Это был очень древний обряд, который император исполнил как член коллегии фециалов — должностных лиц, ответственных за соблюдение строгого порядка во всех действиях, касавшихся отношений Рима с другими державами. Наряду с салиями и весталками они исполняли сложные обязанности магического протокола, восходящие к незапамятным временам, формы которого по-своему соблюдают и наши дипломаты.

 

Одышка Империи

 

Священная утварь, копья, щиты, выносившиеся из храма и заносившиеся обратно, открывавшиеся или закрывавшиеся храмовые двери были для римлян непременными атрибутами предписанного языка жестов. Принимая решения, они в той же мере слушались суеверий, как и закона, приняв же его, подчинялись только холодной логике и не знающему законов прагматизму. И теперь, метнув копье, Марк Аврелий решительно взял на себя почин второй германской войны в старых традициях римских завоеваний. Мы очень плохо знаем, как она протекала от отъезда двух императоров 3 августа 178 года до возвращения Коммода в октябре 180-го. Хотя колонна Марка Аврелия воздвигнута не ранее 193 года, сцены на ней, видимо, обрываются 175-м. Мы знаем только от Диона Кассия, что поворотным пунктом была большая победа, одержанная Таррутением Патерном над квадами в 179 году в генеральном сражении, продолжавшемся целый день. Префект претория шел к тому, чтобы стать временщиком, но время его оказалось коротко. Зато Помпеян и Пертинакс еще долго оставались влиятельными советниками. Еще пятнадцать лет, до самой своей гибели, они не выпускали из рук приводные ремни влияния на сенат и войско, хотя и очень натянутые. Именно они наряду с Марком Аврелием договаривались о нейтралитете с язигами в Венгрии, в то время как солдаты громили германцев в Австрии, Баварии и Франконии.

Язиги — те самые, что нанесли такой ущерб римской армии, — добились облегчения условий мира, навязанных им два года назад. Им позволили проезд через Дакию, чтобы возобновить связи с родичами-сарматами — несговорчивыми черноморскими роксоланами. Более того, они выставили свое условие: чтобы римляне, заключив мир с квадами, не вступали затем с ними в союз против язигов, как произошло в 175 году. Благоразумно ли было содействовать восстановлению сарматского блока на юге Европы против задунайских германцев? Оборонительная политика, основанная на смене союзников, еще надолго оставит след в истории Центральной Европы. Перебежчикам из язигов и наристов будут давать даже землю, в чем германцам всегда отказывали. Именно германцы были главной мишенью кампании «в варварских землях». Ее случайное прекращение в 180 году скрыло от нас ее конечную цель.

Мы действительно не знаем настоящих целей римлян в этой войне. Сообщения о победе 179 года (Марк Аврелий получил тогда за свое правление десятую императорскую салютацию, Коммод третью) не означали конца операции. «Я не сомневаюсь, — пишет Дион Кассий, — что Марк Аврелий, проживи он дольше, покорил бы всю страну». Капитолин в конце своего труда пишет то же: «Если бы он прожил еще год, то сделал бы эти земли римскими, провинциями», повторяя слова, сказанные по поводу событий 175 года: «Он хотел устроить одну провинцию в Маркомании, а другую в Сарматии, и осуществил бы этот план, если бы Авидий Кассий не поднял мятеж на Востоке». Эти утверждения бурно обсуждаются современными историками. Спорным получается один из ключевых для судеб Европы моментов: возможно ли было в то время осуществить и даже задумать столь амбициозное предприятие? Могла ли оборонительная, а затем контрнаступательная война превратиться в захватническую? Последующие знания о действительных силах Высокой Империи заставляют кое-кого усомниться в этом. Римлянам трудно было бы обратить в провинции земли к северу от Дуная, даже те, которые они оккупировали, — разве что истребить все местное население, жестко сопротивлявшееся чужому владычеству и, вероятно, всякому мирному устройству. Это была самая регулярная, самая тяжелая по последствиям и в то же время самая труднообъяснимая неудача римлян.

 

«Я клонюсь к закату»

 

В первую неделю марта 180 года, когда паннонские легионы готовились вступить в дело, Марк Аврелий почувствовал себя так плохо, что слег в постель. Мы не знаем симптомов этой болезни, но знаем, что прогрессировала она очень быстро. Геродиан говорит о преждевременном одряхлении, наступившем от трудов и забот. Дион Кассий поддерживает утверждение, будто этот кризис не имел ничего общего с хроническими болезнями, о которых он писал прежде (бронхитом и язвой желудка), — императора будто бы отравили злоумышленники. Понятнее, но гораздо более позднего происхождения, чем свидетельства двух современников, рассказ Капитолина: он говорит о чуме и о том, что окружающие боялись заразиться. Эта версия утвердилась в истории и согласуется с другими деталями, которые передает биограф-компилятор. Она не противоречит и двум другим: изношенный (согласно Геродиану) организм конечно же легче подвержен инфекции (Капитолин), а врачи из преданности Коммоду или по собственному почину могли сократить агонию (Дион Кассий).

Сообщение, что император умер в полном сознании и показал великолепную силу духа, соответствует и действительному, и идеализированному облику этого человека, так что можно считать описания его последних часов, особенно рассказ Капитолина, правдоподобными. Отчет того же автора о смерти Антонина, который мы читали выше, написан в другом тоне, но правдоподобна и его скромная величавость. Глубокая старость, несварение желудка, предсмертный бред, пароль «ровность духа» — в чем тут можно усомниться? Что касается Марка Аврелия, то его уход, что вполне естественно, был героическим и тревожным. «Вот что передают об обстоятельствах его смерти. Как только начался недуг, он призвал к себе сына и велел довести войну до конца, чтобы его не обвиняли в предательстве интересов Республики. Коммод ответил, что прежде всего желает избежать заразы. Отец позволил ему делать что угодно, но просил только подождать еще несколько дней, чтобы он уехал одновременно с его уходом. Затем, нетерпеливо желая смерти, он отказался от еды и питья и делал все, чтобы усилить свои страдания. На шестой день он позвал друзей, поговорил с ними, насмехаясь над бренностью всего человеческого и показывая великое презрение к смерти, сказал: „Почему вы плачете обо мне, а не думаете о чуме, которая всем вам угрожает?“ Затем, увидев, что они хотят уйти, он сказал со вздохом: „Если вы уже покидаете меня, я прощаюсь с вами и иду вперед вас“».

Если вспомнить, что эта знаменитая картина принадлежит кисти заведомо слабого художника, можно прийти к мысли, что она навеяна гораздо более глубоким источником, нам неизвестным. Как можно немногословнее описать волнующий момент, когда душа стоит на пороге небытия? Марк Аврелий назначил друзьям свидание — но где? В Космосе, о котором он часто говорит, но не дает никакого понятия — ни физического, ни духовного? Видно, как он медлит на пороге бездны. Ему не терпится умереть, но он со вздохом говорит окружающим: «Если вы уже покидаете меня…» Это свидание — одна из самых неприятных его недомолвок: он отправляет друзей за собой, только чуть попозже. Если бы он был фараоном — конечно, велел бы замуровать их в своей гробнице. Он же, в сущности, говорит им: «Во мне смерть, бегите от меня — только не слишком быстро». О бренности человечества он говорит с жестокой тоской, именуемой безразличием. И, как мы сейчас увидим, император оставил крайне двусмысленное завещание.

Когда его спросили, кому он поручает сына, он ответил: «Вам, если он того достоин, и богам бессмертным». Фраза звучит благородно, но скрывает огорчительную безответственность. Собственно, он просто сбывает Коммода на руки друзьям. «Бессмертные боги» — это все равно что случайность. Так что серьезно полагаться можно было только на Помпеяна, Авфидия Викторина и Пертинакса, но им тоже не удалось избежать беды. Невозможно доказать, но мы можем поверить таким словам Капитолина: «Утверждают, будто он желал смерти с того дня, когда увидел, что сын его будет таков, каким явился впоследствии». И это тяготило его до конца. «В тот же день (после разговора с друзьями) ему стало хуже. Он принял у себя только сына, но и его отпустил, чтобы тот не заразился». Современник — Геродиан — слышал то же самое: «Как только он почувствовал, что конец близок, то занимался только сыном: тому было тогда не более шестнадцати лет, и император боялся, как бы сын, предоставленный самому себе, не забыл добра, которому его учили, и не предался разврату». Дион Кассий, настаивающий, будто императора («как я знаю из верных источников») отравили, говорит еще: «Незадолго до смерти он велел воинам почитать своего сына, чтобы никто не поверил, что сын ускорил его кончину».

Так мы никогда и не узнаем: поторопил ли Марк Аврелий свою смерть сам, прибегли ли врачи, угождая его сыну — то ли преступному, то ли жалевшему отца, — к эвтаназии. Согласно Диону Кассию, он ушел из жизни с фразой в духе Плутарха: «Дежурный трибун спросил у него пароль, и он ответил: „Повернись лицом к восходящему солнцу, ибо сам я клонюсь к закату“». Таким образом, армия должна была узнать о новом главнокомандующем. По Капитолину, император умер не столь помпезно: «Оставшись один (то есть отослав Коммода), он накрылся с головой, как будто желая уснуть, и ночью испустил дух». Это было 17 марта 180 года. Упорная, но восходящая к поздним источникам традиция утверждает, что это произошло в Виндобоне (Вене). Сейчас больше склонны верить Тертуллиану, современнику событий: закат Марка Аврелия случился в Сирмии.

 

Мы не знаем, умер ли он от той самой всеобщей чумы, которая все еще уносила жертвы, или от другой заразной — либо мнимо заразной — болезни. Физические и моральные силы сопротивляться смерти иссякли, но он мог бы и хотел протянуть хотя бы до конца начатой им кампании. Мельтешение друзей, постоянное появление Коммода около его ложа — свидетельство большой растерянности. Согласно Аврелию Виктору, сын жестко ответил отцу, заклинавшему продолжить войну до победного конца: «Чтобы закончить дело, надо иметь силы. Мертвый ничего не закончит», — давая тем понять, что прежде всего ему надо бежать от заразы и вернуться в Рим.

Впрочем, Геродиан утверждает, что императора при смерти беспокоили не столько качества наследника, сколько риск положения при неразрешенной германской проблеме. Речь на смертном ложе, которую историк вложил в его уста, апокрифична, но если смотреть на нее как на выражение тревог современников, она становится правдой. «Германцы на границе — всегда опасные соседи. Он покорил еще не все их племена. Некоторых он убедил войти с ним в союз, других победил, прочие укрылись в лесах. Только его присутствие сдерживало их». Его смерть не побудила противника тотчас перейти в наступление, а мир, спешно заключенный Коммодом, не поставил под угрозу границы только потому, что германцы были выведены из боя. Римляне теперь давили на них, так что понятно искушение Марка Аврелия и старой гвардии Императорского совета развить инициативу. Но его наследники не оценили риска и вернули ситуацию к непрочному перемирию, которым был мнимый мир 175 года. В один прекрасный день все началось заново.

Впрочем, ненадолго. Коммод как будто послушался последней воли отца и согласился на уговоры Помпеяна, драматический рассказ о которых передает Дион Кассий. Он действительно нуждался в поручительстве этого наставника, чтобы его легитимность ни на миг не была оспорена ни армией, ни сенатом. Тут Марк Аврелий тоже тщательно подготовил почву. Пожалуй, он не полностью заслуживает упрека в беспечности, который ему часто предъявляют. Если бы он мог довести до благополучного конца свою Третью германскую кампанию и постепенно подготовить Коммода к его обязанностям, кто знает, может быть, обе его надежды и оправдались бы? Можно сказать наоборот: человек, каждую минуту готовый уйти из жизни, не должен играть в азартные игры со временем. Не благоразумней ли было бы поставить на свое место Помпеяна, как Адриан Антонина, и завещать ему соуправление Империей вместе с Коммодом? Ответить на этот вопрос — значит проникнуть в недоступные государственные тайны. В порядке наследования при Антонинах остается еще много загадочного, и ответ на эти загадки погребен под руинами Палатина.

Камарилье, окружившей юного императора, не составило труда подстрекнуть его нетерпение вернуться в Рим. Саотер и Клеандр больше не встречали препятствия для своих интриг. Даже Императорский совет расходился во мнениях, следует ли продолжать войну, и фавориту Перенну, заседавшему там теперь как префект претория, день ото дня становилось все легче нейтрализовать Помпеяна. Он нашел в уставшей и деморализованной армии достаточную поддержку для своего плана: отвезти Коммода на Палатин как султана, при котором он становился великим визирем. Клеандр и Саотер, каждый со своей затаенной мыслью, присоединились к этому плану. Впрочем, подготовка заняла несколько месяцев: самый капризный правитель не может мгновенно демобилизовать военный аппарат, налаживавшийся многие годы. Коммоду несколько раз приходилось собираться с силами, чтобы освободиться от влияния, которое продолжал оказывать на него Помпеян. Он еще сохранял простой и робкий характер, о котором говорит нам Дион Кассий, и все еще чтил образ отца, слившийся в его глазах с отцовским alter ego.

Коммод любил родителей — это очевидно, — и их преждевременная кончина разладила его мировосприятие. Если бы они остались живы, он, несомненно, так бы и жил в притворной покорности, как дядя Луций Вер. Чего-то добиться он хотел только в спорте и играх, и новое окружение самым первым делом постаралось направить его сильные страсти на атлетические подвиги. Впрочем, инстинкт власти у него никогда и не принимал других форм; он и тираном-то стал только из страха и бьющей через край силы. Можно даже предположить, что мир избежал бы исторической катастрофы, если бы советникам Коммода удалось сделать так, чтобы он занимался только разгулом и цирковыми играми. Но все они были злыми авантюристами. Самый талантливый из всех, италиец Перенн, убрав своего коллегу Таррутения Патерна, возможно, вообразил, что сам станет императором. В 185 году его сверг фригиец Клеандр, прежде в союзе с ним убивший вифинца Саотера. Но на вершине могущества Клеандра его сбросил египтянин Эклект. Затем по трупу Эклекта прошел некий Лет, и, наконец, ночью 31 декабря 192 года сожительница Коммода задушила его руками атлета Наркисса.

 

Конец Антонинов

 

Каким образом случилось так, что Палатин на двенадцать лет превратился в восточный сераль, а сенат Марка Аврелия тем временем позволял унижать и уничтожать себя, и легионы по-прежнему законопослушно исполняли свой долг на границах? Почему римский народ, любивший высмеять суровость отца, молча принял жесткость сына? Здесь нам трудно дать исчерпывающие ответы на все вопросы. Это общая проблема возникновения, поддержки и гибели любой диктатуры. Все происходило с удручающим однообразием. Во всех случаях в центре аппарата оказывается преторианская гвардия — общее имя, которое Рим сохранил для стальных стен, окружавших тиранов. Десяти когорт (семи тысяч человек) хватало для безопасности правителя и его режима. Их задача — охранять безопасность государства, за что им хорошо платят. Если глава государства считает, что угроза безопасности возникает на границах, он отправляет туда и гвардию. Мы видели, как несколько префектов претория героически погибли на Дунае. Но если власть запирается на Палатине, превращенном в лупанарий, эти семь тысяч человек исполняют уже только полицейские функции. Тогда эта чрезмерная сила может лишь пестовать страх, оправдывающий ее существование. Репрессии прогрессируют и всегда находят свой конец в самих себе.

Конечно, армия, куда более многочисленная, могла бы без труда призвать к порядку привилегированный корпус из италийцев и далматинцев, которому к тому же завидовала. Ее полководцы (Перенну пришлось оставить их на своих местах) были компетентными людьми, которых Марк Аврелий нашел среди сенаторов или ввел в сенат. Только они могли удержать Британию и Испанию, где возобновились волнения, границу от устья Рейна до устья Дуная и Восток. Это был питомник потенциальных императоров: Гельвий Пертинакс, Дидий Юлиан, Клодий Альбин, Песценний Нигер, Септимий Север. Когда настанет время, они и перейдут к действию. Но в тот момент законной властью был Коммод, а они все были заинтересованы держаться подальше от Рима и следить за событиями, находясь среди воинов, которых постепенно превращали в преданных клиентов. Перенн просчитывал, как соотносятся риски и преимущества, если они останутся на постах. Он задумывал заменить этих патрициев людьми своего класса — легатами из всадников. При первой же попытке он, как будто случайно, погиб. Но ни один легион не вошел в Рим: такое святотатство значило бы, что государство уже распадается. К тому же какой военачальник согласился бы пропустить другого? Все прецеденты такого рода были самоубийственными.

А перестал ли народ, на глазах которого император вскоре превратился в гладиатора, относиться к нему с восторженным обожанием, с которым принял его, когда тот с триумфом вернулся в октябре 180 года? Коммод явился на своей колеснице таким прекрасным, таким сияющим, что почти никто не заметил, что он сжимал в объятиях Саотера и целовал его в губы. «Недолгая любовь римского народа», о которой говорил Тацит, могла продолжаться до тех пор, пока император звал его на зрелища, где собственной рукой убивал сто львов сотней стрел. Но однажды он для забавы выстрелил в зрителей, и поток тотчас повернул вспять. И все-таки ничего не менялось, пока его наложница Марция, которой тоже грозила опасность, не велела его убить. Вот тогда покойнику и припомнили все.

Наконец, политические силы, представленные аристократическим сенатом, сохранявшим в своих руках высшие посты в администрации, богатства, клиентелу и легитимность, с которой нельзя было не считаться. В прошлом это сословие не раз истреблялось за яростное, если не отважное, сопротивление императору. Сейчас его опять ждала гибель, но бесславная. Более того, именно из-за ошибки сенаторов патология Коммода на втором году его правления обострилась. В 182 году по наущению Луциллы, которая, как мы помним, обозлилась, уступив первое по протоколу место новой невестке Криспине, составился заговор. Хотя Луцилла вторым браком была замужем за «новым человеком» Помпеяном, отец имел слабость сохранить за ней привилегии Августы, и после смерти Фаустины она стала первой дамой Империи. Ей не составило труда найти сообщников среди сенаторской молодежи, презиравшей Коммода. Вместе со своим любовником и кузеном Уммидием Квадратом она решила убить брата. Исполнителем стал Клавдий Квинтиан, другой ее любовник, племянник Помпеяна (тот не жил с женой и, несомненно, не был посвящен в заговор). К делу перешли в середине 182 года.

В условленный момент Квинтиан среди придворных, ожидавших императора, встал у входа в цирк и бросился на него с кинжалом, патетически воскликнув: «Это тебе от сената!» Но телохранители тотчас схватили его. Он успел только поцарапать Коммода, получившего нервный шок, от последствий которого он так и не избавился. Квадрата, Квинтиана и еще несколько человек казнили, Луциллу сослали на Капри, а затем убили. Перенну осталось только избавиться от своих соперников, в первую очередь от Таррутения Патерна. Коммод взял сенат под личный высочайший надзор и в конце концов передал под контроль своих друзей — гладиаторов. С этих пор его могло убрать только собственное окружение, но ему, как загнанному зверю, сохранившему только инстинкт самосохранения, долго удавалось натравливать одних фаворитов на других.

Благодаря каким скрытым механизмам эти гаремные страсти и личные пороки, о которых римские жители знали мало, провинциалы ничего, а легионеры и слышать не желали, в конце концов расшатали империю Антонинов? Стоит ли полагать, как некоторые современные историки, что они не имеют никакого отношения ни к экономическому кризису, начавшемуся уже при Марке Аврелии, ни к социальным беспорядкам (Галлию терроризировали «большие братства» разбойников), ни к военной анархии, которая еще до конца века стала хронической? Это значило бы, что моральные факторы в общественной истории не первичны. Тупость Коммода, ярость его сестры, гнусности восточных авантюристов сотрясали порядок в Риме и затрагивали всю систему управления Империи. Начавшись с отвращения или страха честных чиновников перед подлостью власти, безответственность постепенно парализовала систему громадного аппарата. Империи еще повезло, что Марция — наложница Коммода, христианка-вольноотпущенница положила конец этому безумию тогда, когда сотрудники Марка Аврелия: Пертинакс, Помпеян, Септимий Север могли хотя бы попытаться этот аппарат восстановить.

История не останавливается, но та история, которую мы застали в момент расцвета надежд клана Анния Вера, на этом заканчивается. Антонинов больше не осталось. Пертинакс и еще четыре императора будут возводиться и низлагаться преторианцами, уничтожать друг друга до той поры, пока на арене не останется только один из них: Септимий Север. Афро-сирийская династия придет на смену испано-галлоримской, которая царствовала девяносто четыре года.

 

 

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

 

Легенда веков

 

«В скором времени будешь никто и нигде, как Адриан, как Август» (VIII, 5). Эта сто раз повторенная сентенция как нельзя лучше выражает состояние души, потерявшей надежду. Думать, что это просто заклинание из требника настоящего стоика — ошибка. Это холодный итог, подводимый человеком, который получил все, хотя ничего не просил, и, как подобает природе, все отдает. В один прекрасный день он увидел, что ему доверена забота почти обо всем известном мире, и понял, что не справится с этой ношей, если не умалит свою личность и свою роль, постоянно упражняя душу. Излишество стучалось в двери его души, но он так и не впустил его. «Смотри, не оцезарей» (VI, 30) — это нескромное размышление стало одним из умнейших высказываний в истории. Оно могло бы надолго изменить ее ход, если бы автор не стал слишком рано «никем и нигде» — и все смешалось вновь.

Впрочем, Марк Аврелий сделал больше, чем то, к чему стремился. В конце жизни его патологически приковал к себе образ небытия, который он делал и обыденным, и в то же время особенно рельефным. «Помысли, скажем, времена Веспасиана; все это увидишь: женятся, растят детей, болеют, умирают, воюют, празднуют… влюбляются, накапливают, жаждут консульства, верховной власти. И вот нигде уже нет этой жизни. Тогда переходи ко временам Траяна — снова все то же, и снова мертва и эта жизнь» (IV, 32). Перечень покойников возобновляется в каждой главе «Размышлений» и насчитывает не менее тридцати пяти имен. В конце концов и он перестает убеждать, переходит в маниакальную депрессию, которая завершается фразой: «Все это мешок смрада и грязи» (VIII, 37). В сравнении с этим образ «праха» Экклезиаста покажется привычным и симпатичным.

История блестяще опровергла хулителя человеческой памяти и могильщика собственной славы. Мы должны теперь сказать, какая поразительно долгая была ему суждена жизнь.

Для нас Марк Аврелий — бессмертный автор «Размышлений», но легенда о нем и держалась пятнадцать веков без опоры на это произведение, дремавшее в каком-то сундуке с папирусами. Народ почитал императора с репутацией философа, рассудительного и мудрого человека. Перед нами даже возникает необычный парадокс: в тот самый момент, когда римское общество провалилось в эпоху насилия, оно признало себя в добром и в высшей степени цивилизованном человеке. Народ, безжалостно высмеивавший его в театре, упрекавший в недостаточной простоте и щедрости, будет умиленно чтить его память. Геродиан был тому свидетелем: «Он умер, оплаканный всеми своими подданными. И народ, и солдаты были удручены его кончиной, и никто во всей Империи, узнав о ней, не удержался от слез». Капитолин потом заметил: «Некоторые писатели сообщают, что по окончании его погребения народ и сенат в едином порыве и союзе (чего никогда не случалось ни прежде, ни потом) облекли его именованием бога-благодетеля. Тех же, кто, имея средства приобрести изображение императора, не имел его у себя дома, почитали богохульниками».

Так что же: этот момент возбуждения вскоре забудется? Или преемники постараются стереть этот чересчур лучезарный образ, стесняющий их на их темных путях? Или народ возложит на него ответственность за падение сына, за разорительные, ни к чему не приведшие войны? Нет, ничего этого не произошло. Наоборот: всякий новый император считал за благо присвоить себе его популярность и незаконно записать себя в его родственники. Септимий Север объявил себя сыном императора, при котором делал карьеру, и прибавил его имя к именам своего наследника Каракаллы. Два века спустя псевдо-Капитолин якобы посвящал Диоклетиану (на самом деле давно уже покойному) свою биографию Марка Аврелия: «Вплоть до твоего времени его считали богом, и ты, пресветлый император, тоже считал его таковым. Ты посвятил ему особый культ». Еще показательнее такие сведения, которые он сообщает: «Даже до сего дня во многих домах можно видеть статуи Марка Аврелия рядом с Пенатами, а некоторые люди уверяли, будто он предсказывал им во сне, что с ними сбудется». Легенда жила своей жизнью. В нее внесли вклад даже христиане, которые, как мы видели, упрямо пытались воззвать к понятливости и справедливости государя-философа. Они много ожидали и от его сына, который их действительно не трогал (очевидно, под влиянием Марции).

Такое обожествление — не чудо. Образ страдающего героического императора в новом мироощущении, сложившемся к концу II века, был положительным. «Люди, смотря по возрасту, называли его отцом, братом или сыном», — писал Капитолин, который, не будем забывать, жил в последней трети IV века — незадолго до того, как император Юлиан увенчал Марка Аврелия на суде богов. «Подражать богам, — ответил он, — значит иметь как можно меньше потребностей и делать как можно больше добра». Все тотчас замолчали, и суд проголосовал тайными записками. Большинство было за Марка Аврелия. Он победил Александра, Цезаря, Августа, Траяна и Константина. Значит, через двести лет после своей смерти в политических сочинениях он еще выступал образцом государя. А это значит, что он стяжал бессмертие, которым пренебрегал.

 

Святой язычник

 

Перепрыгнем сразу через полтора тысячелетия. Лопнувшая, оставленная на произвол долгой анархии, Империя наконец реинвестировала свои ценности в новое западное общество. Эпоха европейской классики ссылается на императорский Рим Антонинов, узнает себя в Марке Аврелии. Монтескье признается: «Говоря об этом императоре, каждый чувствует внутри себя тайное удовольствие. Невозможно читать его жизнеописание без какого-то умиления: действие его таково, что начинаешь лучше думать о самом себе, потому что лучше думаешь о человечестве». Но над памятью Марка Аврелия тяготеет и старый долг. Начав сводить счеты с язычеством, Церковь не пожелала полностью оправдать Марка Аврелия в раздорах с первыми христианами, причем некоторое отношение к этой дурной ссоре имеет особенная симпатия Юлиана Отступника к императору-«гонителю». Иезуитская школа так и не избавилась от некоторой неприязни к этому почти совершенному государю, нравственная требовательность которого могла поспорить с христианской. Еще более чувствительным недоразумение стало к концу XIX века, когда Ренан воспел Марка Аврелия в своей грандиозной фреске «Происхождение христианства», где представил его «святым язычником».

Желание присвоить чужое здесь очевидно, но кто упрекнет Ренана за то, что он представил в ослепительном свете царствование, полузабытое церковным конформизмом классической эпохи? Стоит прочесть и такой шедевр эрудиции и стиля, как «Смерть Марка Аврелия». В нем, конечно, придется просеять гиперболы, но не избавишься от восхищения перед таким благородным заявлением: «Никогда не бывало столь законного поклонения человеку — мы и теперь ему поклоняемся. Поистине, пока мы существуем, все мы будем носить в сердце траур по Марку Аврелию, словно умер он только вчера. При нем царствовала философия. Благодаря ему на какой-то миг миром управлял лучший и величайший человек своего времени. Это был важный опыт. Повторится ли он?»

На несколько лет раньше в Англии Стюарт Милль в книге «О свободе» открыл дискуссию по существу. «Сочинения Марка Аврелия — наилучшее выражение античной этической мысли — почти не отличаются от важнейших заповедей Христа, если тут вообще можно говорить о какой-то разнице. И этот человек — более христианин, чем множество якобы христианских государей, правивших после него, — преследовал христиан… Достигнув исполнения всех чаяний прежнего мира, одаренный свободным умом и природой, позволившей ему невольно высказать в своих сочинениях христианский идеал, он не увидел, что христианство несет миру благо, а не зло. Я полагаю, что это было одним из трагичнейших недоразумений в истории».

 

Политика возможного

 

Теперь все это кажется праздными умствованиями. История стала историей фактов, и для нас разочарование писателей XIX века гораздо ближе к оторванной от реальности риторике II века, чем к конкретным исследованиям XX. Все конкретные изыскания показывают, что Марк Аврелий не имел ничего общего с основателями нравственных систем и религий. Не был он и из породы реформаторов-иконоборцев, как Эхнатон или Юлиан, или обратившихся конформистов вроде Константина и Хлодвига. Он просто с величайшей добросовестностью проводил политику возможного. Точно так же реализм не велит упрекать его, что он недостаточно прогрессивно распоряжался материальными и людскими ресурсами Империи. Современные экономисты, конечно, могут выражать неудовольствие по поводу отсутствия у него аграрной политики или пассивности власти в социальной области. Оно оправдано, если рассуждать вне времени, в соответствии со схемами современной философии производства. Но императоры следующих веков, признанные новаторами, не сделали ничего лучше, чем Марк Аврелий. Возможно, в римском обществе для этого существовали концептуальные преграды, а может быть, слишком медленно действовали механизмы технического прогресса. Бесспорно, что это общество не достигло в надлежащее время состояния, которое мы называем «стартовым». История не могла ждать, и фаза ускорения все же наступила, но в противоположном направлении.

Критика прошлого в современной терминологии всегда чревата анахронизмом, поскольку неизбежно нарушает интеллектуальные границы, свойственные каждой эпохе. А ведь мы прекрасно знаем от самого Марка Аврелия, какие ограничения он наблюдал в обществе и какие оно ему предписывало. Мы уже слышали от него: «Небывалого не опасайся; все привычно» (VIII, 6), слышали в похвалу Антонину: «Никаких новшеств». У него удручающе статическое представление о времени. «Сорокалетний, если есть в нем сколько-нибудь ума, некоторым образом благодаря единообразию все уже видел, что было и будет» (XI, 1). Но он идет дальше. Ему недостаточно утверждать, что неподвижно все, что есть, — он гонит мысль о том, что могло бы быть иначе. Что может быть трагичнее вот этого неожиданно резкого обращения: «Так что же ты тут делаешь, представление? Иди, добром прошу, откуда пришло, потому что ты мне не нужно. Ну да, ты пришло по старому обыкновению, я не сержусь — только уйди» (VII, 17). На самом деле — но он не знал этого — Марк Аврелий прогонял все шансы на будущее для Империи.

 

Взгляд с другой орбиты

 

Теперь-то мы знаем достаточно, чтобы понять, что нас отделяет от общества II века: нами движет дух перемен, творческое воображение, поиск нового, а общество Марка Аврелия если и верит в лучш


Поделиться с друзьями:

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...

Механическое удерживание земляных масс: Механическое удерживание земляных масс на склоне обеспечивают контрфорсными сооружениями различных конструкций...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.067 с.