Высшая государственная должность — КиберПедия 

Состав сооружений: решетки и песколовки: Решетки – это первое устройство в схеме очистных сооружений. Они представляют...

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Высшая государственная должность

2021-01-29 64
Высшая государственная должность 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Марк Аврелий делал все, чтобы с ним, а главное, с Коммодом в Рим вернулось состояние всеобщего подъема, которое поглотило бы недовольство народа, уничтожило последствия дела Кассия, заставило забыть об экономических неприятностях и сделало приемлемой для всех династическую операцию, как минимум, слишком поспешную. Если посмотреть на этот эпизод хладнокровно, можно заподозрить, что император хотел ответить на незаконный государственный переворот законным. Но в последнюю неделю 176 года в Риме было не до хладнокровия: атмосфера была, наоборот, перегрета. Едва окончились триумфальные церемонии, начались сатурналии — удивительный праздник, на время отменявший и даже переворачивавший социальный порядок: традиция велела, чтобы целую неделю, с 17 по 23 декабря, господа служили своим рабам. На время этого ритуального карнавала (конечно, сильно усмиренного и обузданного) о заботах опять забывали. 1 января был праздник двуликого Януса — день подарков и визитов, а также торжественного восстановления обычной иерархии. Два новых консула поднимались на Капитолий и символически посвящались в хранители республиканской традиции. В 177 году одним из этих консулов был мальчик в пурпурной тоге (цвет, строго закрепленный за императорскими одеяниями), а другим — молодой человек в ярко-красной одежде — Педуцей Плавтий Квинтилл. Он был мужем Фадиллы — одной из пяти сестер Коммода. Его матерью была Цейония Фабия — сестра Луция Вера, первая невеста Марка. Плавтий еще не знал, что коллега убьет его, но для ума нового поколения такое предположение уже не было странным.

Обычай велел, чтобы императоры хотя бы раз за царствование занимали консульскую должность. Таким образом они подтверждали престиж этой должности, превратившейся в чисто формальную, и использовали в своих целях вечный символ. Вместе с тем они напоминали, что по праву были принцепсами законодательствующего сената и первыми должностными лицами исполнительной власти. Но тем же самым они признавали, что императоры — слуги государства, а не само государство. Казалось, что превращение принципата в доминат, которого так боялся Тацит, остановилось. В третий раз за тридцать лет Империя — как и консулат — стала двуглавой и таким образом на первый взгляд тяготела не столько к монархии, сколько к коллегиальности. На самом деле она оставалась личной властью, но личность, по-прежнему державшая в руках бразды правления, умела править своей колесницей. Как слабый здоровьем и робкий человек, весь погруженный в абстрактную мораль и метафизику, мог овладеть этим искусством, предназначенным для энергичных и честолюбивых натур? Теперь мы можем постараться объяснить этот парадокс, пересмотрев природу клонившегося к концу царствования в свете современной политологии.

Сорок лет прожить с видимым бесстрастием, обладая безграничной властью — вернее, властью, границы которой были плохо определены и, смотря по обстоятельствам, так или иначе трактовались, были предметом переговоров или навязывались, — такое испытание до Марка Аврелия одолел только Август. Другие императоры не могли побить этот рекорд, потому что слишком поздно восходили на трон или слишком рано умирали, но в любом случае головокружение абсолютной власти быстро делало их недееспособными. Политическое долголетие и долготерпение Марка Аврелия можно объяснить тем, что он рано был предназначен своими наставниками к своей роли в обществе, постепенно поднимался во власти под контролем Антонина, так что последний этап стал только практическим упражнением. Император по статусу в каком-то смысле стал высшим государственным чиновником. Это только наполовину метафора. Так же, как Рим при Антонине можно назвать императорской республикой, так же и императора с определенными оговорками можно уподобить конституционным монархам или избираемым президентам современных демократических государств, которых именуют первыми должностными лицами (буквальный перевод латинского princeps). Разница в священном, почти мистическом характере должности и даже личности императора, не сравнимой с тем, что получилось спустя восемнадцать веков. Но в отношении власти не надо бояться доходить до метафизических корней нашего общественного строя, о каком бы режиме и времени мы ни говорили. И теперь хорошо видно, что республики стремятся укрепить свою монархическую, почти наследственную природу, хотя и скрывают это. Каждый президент на наших глазах прилагает усилия, чтобы обеспечить место своему преемнику с таким же откровенным упорством, как Август и Веспасиан, но и с такими же тайными уловками, как Антонины, которые от Нервы до Марка Аврелия остерегались говорить вслух о наследственном характере своей династии.

Антонин и его духовный сын чувствовали свою ответственность, по рекомендации своего предшественника и с согласия сената и армии заступая на вакантную публичную должность. Что может быть естественнее? Конкретные обстоятельства этого выбора, совершенного в спешке, но много раз подтвержденного и в конституционных формах, и в сердцах людей, были связаны главным образом с политической целесообразностью. Обоим избранникам хватало здравого смысла, чтобы не загордиться по этому поводу и не фантазировать насчет происхождения своей власти. Они, конечно, не были чужды религиозности, пропитывавшей все римское общество, а потому не уклонялись от жреческих обязанностей, связанных со своей должностью, но тщательно их соблюдали. Мы знаем, что Марк Аврелий был религиозным конформистом, как римский гражданин, и верил во вселенский разум, как философ-эллинист. То и другое стало полюсами одной из лучших когда-либо созданных систем политической этики. В том, что он писал для себя, нет и следа имперской мистики, которую пропаганда поддерживала у населения. Если он иногда и говорит о своей роли не как о просто человеческой («я и в другом смысле рожден, чтобы защищать их, как бык или баран стадо»), то потому, что неограниченность власти делала ее абстрактной, и ее буквально невозможно было выразить иначе как аллегорией. Но Марк Аврелий во всем остерегался нарушить меру: его роль как человека не абсолютна, а вставлена в рамку некоего Космоса, который он именует также Природой или, более привычно, богами. Когда он благодарит богов, что те дали ему хороших предков и добрых друзей, чувствуется стилистическая фигура: ясно, что похвала относится к самим этим людям. Но когда он благодарит их за то, что ему «в сновидениях дарована была поддержка», когда в разгар битвы взывает к Юпитеру или Тоту-Шу, мы вновь видим римлянина, а эти люди откровенно и наивно проявляли те же суеверия, которые мы носим в себе тайно и стыдливо.

Примем теперь во внимание, что образ государя в его проекции на Империю для его подданных поддерживался императорским культом — истинной государственной религией, имевшей сильную организацию. От края до края Империи на алтари перед статуей императора приносились горы жертв. Аммиан Марцеллин передает, будто после победы над Парфией по Риму ходило юмористическое прошение от белых быков к Марку Аврелию: «Если ты не прекратишь свой триумф, ни один из нас не спасется». В любом городе люди домогались чести стать фламинами этого культа, имевшего множество разнообразных проявлений, и ритуал его с искренним благочестием соблюдался почти всем населением. Нет ничего удивительного, что императора почитали, а то и боготворили: ведь он как верховный понтифик был посредником между людьми и богами. После же смерти он почти автоматически и сам становился божеством. В глазах своих восточных подданных он уже и при жизни был богом; всякий истинный римлянин считал это знаком отсталости таких людей, но, впрочем, вполне простительным преувеличением: оно гарантировало верность трудно контролируемых экзотических провинций. Не стоит уходить далеко — в наше время или в новую историю, чтобы понять и оценить глубину этого явления — мистической персонализации — в обществе, где разные народы по случаю или силой оказались сплавлены вместе. Принудили их, убедили или они сами решились разделить общую судьбу, им нужна была осязаемая нравственная связь, поклонение то ли венчанной особе, то ли избранному президенту, и чем он был дальше, тем восторженнее поклонение.

 

Правовое государство

 

Только полемика исследователей поможет ответить на вопрос, насколько можно модернизировать изображение имперской идеологии и образа правления при Антонинах. Здесь возникает много соблазнительных параллелей и всегда есть риск анахронизма. Как не поразиться актуальности личностей Траяна и Адриана — людей, совершенно аналогичных «сильным деятелям» нашего времени, всевозможным харизматическим вождям и строителям империй? Кто не может представить себе Антонина, затянутого в черный костюм, приносящего присягу на Библии в одном из современных англосаксонских парламентов? Что же касается Марка Аврелия, очевидцы его жизни и его собственные сочинения погружают нас в бездны сомнений. «Он вел себя с народом так, будто жил в свободном государстве», — пишет Капитолин. «Он был исполнен человеколюбия, злых делал добрыми, а добрых совершенными». В последнем замечании тоже есть кое-что от правды, но мы обратим внимание только на выражение «свободное государство»: конечно, для тех времен не так, как теперь, понятно, какая реальность за ним стоит, но и нашего пренебрежения оно не заслуживает. Для римлян II века задача была не столько в том, чтобы приумножать, разнообразить и углублять свои свободы, сколько в том, чтобы сохранить и гарантировать уже имеющиеся — ту Libertas, которая склонялась все еще лишь в единственном числе.

Вчитаемся в каждое слово похвалы Марка Аврелия из «каталога благодарностей» своему другу детства («брату») Клавдию Северу: «Любовь к ближним, истине, справедливости; и что благодаря ему я узнал о Тразее, Гельвидии, Катоне, Дионе, Бруте и возымел представление о государстве, которым правят в духе равенства и равного права на речь, с законом, равным для всех, также о единодержавии, которое более всего почитает свободу подданных» (I, 14). Перечисленные имена — сенаторы-стоики, противостоявшие тиранам прошлого века. Многие из них погибли, и их почитали как мучеников республиканской идеи. Само ли собой разумелось, что найдется император, хранящий эти имена в самой глубине души как высочайшие примеры политиков? «Государство, которым правят в духе равенства и равного права на речь», то есть демократии, — красивая формула, даже слишком. Так и видишь ее выбитой где-нибудь на фронтоне Капитолия нашего времени. Еще чуть-чуть удачи — и она могла бы появиться и на римском Капитолии, но все равно нашлись бы иконоборцы, уничтожившие ее ради теократического государства, основанного на одних только обязанностях граждан. Следует ли отсюда, что Марк Аврелий был утопистом? Он сам себе утопий не позволял: пожалуй, в конце концов он и вовсе лишился иллюзий. «Республики Платона не жди», — предупреждает он. Но для «демократического» государства «равное право на речь» и уважение к свободе подданных — совсем не утопия. При любом скептицизме мы имеем право поставить только один вопрос, а именно: в какой мере эти формулы во II веке были применимы к огромному неоднородному обществу, которое только еще шло к единству? И главное, имел ли Марк Аврелий в виду постепенно упразднить неравенство сословий и самые бесчеловечные установления общественного порядка?

На первый взгляд, те же события, которые еще до конца столетия поломали всю систему, заблокировали или затормозили этот опыт. На самом деле они даже ускорили или окольным путем ввели некоторые перемены к лучшему. Вскоре в Лионе у Септимия Севера родится сын Каракалла, который вдруг разом дарует римское гражданство всем свободным лицам мужского пола в Империи. Историки без конца спорят, что означал этот исторический акт непроходимого тупицы: демагогический расчет, приступ мистической лихорадки, фискальную уловку или административный восторг? В тот момент — все сразу. Но в более глубокой исторической перспективе здесь видится последнее перевоплощение гуманизма Антонинов. Всем известно, что политику Северов оформляли и двигали три бессмертных юриста: Папиниан, Павел и Ульпиан, а они были воспитаны в школе все тех же Гая и Сцеволы. Именно они настолько справедливо, насколько могли при тоталитарном режиме, создали кодекс законов юридического государства, основанного на равенстве прав, которое начала создавать предшествующая династия. Прогрессирующая анархия на их глазах опорочила их дело, а сами они заплатили жизнью за упорное стремление гуманизировать и гармонизировать гражданское право, но это уже другая история.

«Когда император не был занят войной, — сообщает Дион Кассий, — он занимался отправлением правосудия и наливал адвокатам клепсидру дополна, чтобы они могли произносить речи так долго, как считали нужным. Иногда он одиннадцать или двенадцать часов занимался одним делом, чтобы верно рассмотреть его». Эту черту связывают с природной дотошностью Марка Аврелия. Наверное, можно даже заподозрить, что он втайне любил следить за ораторскими распрями. Но прежде всего надо понять, что это была основная деталь механизма, регулировавшего римское общество, находившееся в поиске твердых основ для себя. И система Антонинов, как никакая другая в истории, по праву заслуживает почетное наименование «империи судей».

Мы и теперь каждый день можем наблюдать, как из малых споров происходят важные судебные решения: самые знаменитые постановления наших верховных судов обычно носят имена ничем не примечательных граждан, иски которых внезапно вскрывали показательные, общезначимые проблемы. Можно представить себе, что и в Риме апелляция к императору обладала двойной значимостью: освящала систему правосудия, зависевшую от принцепса (афинский гражданин, пострадавший от Герода Аттика, мог быть вызван на суд к самому императору), и в то же время фиксировала общие правила, связанные с частными делами. Плиний сохранил для нас соломоновы решения Траяна, разбиравшего на вилле в Центумцелле (может быть, под любимым дубом) мелкие имущественные тяжбы супругов. Как ни парадоксально, в Риме именно дурные императоры самоустранялись от исправления судейской должности. Тиберию легко было притворяться, будто он уважает независимость суда: он знал, что верховный сенатский суд поспешит предупредить его самое произвольное желание. Траян, Антонин, Марк Аврелий не заботились о разделении властей, и никто не требовал от них не вмешиваться в дела правосудия — как раз наоборот. «У Марка Аврелия, — пишет Капитолин, — было в обычае за все преступления смягчать наказания против определенных законом, хотя иногда к тем, кто совершил тяжкие преступления, он и не проявлял снисхождения. Уголовные дела, возбужденные против заслуженных лиц, он брал на собственное рассмотрение и проявлял при этом величайшее правосудие: часто он даже упрекал претора в чрезмерно скором следствии и велел пересмотреть дело. Он говорил, что человеческое достоинство требует, чтобы те, кто судит от имени народа, как следует выслушивали обвиняемых».

Биограф несколько раз возвращается к величайшей способности Марка Аврелия быть правосудным, как будто это и есть критерий его совершенства. Ничто другое не могло сделать образ государя таким популярным — тысячу лет спустя это вновь обнаружится при Святом Людовике. Первое должностное лицо должно быть гуманным к обвиняемым и строгим к своим подчиненным: «Он более всего боялся ненужных наказаний, но когда судья, даже претор, вел себя недостойно, имел обыкновение отстранять его от должности и передавать дела его коллегам». Но, признает Капитолин, он знал при этом границы: «Свои приговоры он выносил только на основании суждений префекта претория и под его ответственность. Чаще всего он советовался с юрисконсультом Сцеволой». В другом месте биограф замечает: «Многие дела, находившиеся в его компетенции, он передавал сенату». Иногда здесь видят признаки разделения властей, но это было всего лишь делегированием полномочий.

Империя жаждала разумного правосудия. Знаменитое римское право слишком часто закосневало в своих формальностях или же дорого обходилось из-за жадности римлян — извечных сутяг. При Республике судебные залы были трибунами для ораторов, стремившихся к славе и власти. Правила игры существовали, но ставки на кону были подменены. Чего добивался Цицерон, защищая Милона и обвиняя Клодия: торжества закона Республики или благосклонности одного клана и разгрома другого? При Империи эта прихожая власти закрылась, но Тиберий, Клавдий, Нерон вновь открыли ее, превратив в преддверие смерти и предлог для конфискации крупных состояний. При Антониновом возрождении суды оказались затоплены частными тяжбами; сборники юрисконсультов, письма Плиния Младшего и Фронтона донесли до нас их ожесточение при довольно малой значимости. Но нам ли считать, что вопросы наследства, правоспособности замужних женщин, развода, опеки, усыновления не важны для правильного функционирования правового государства? Дело об ожерелье императорской тетки Матидии весьма показательно. Как мы видели, Фронтон возмущался щепетильностью Марка Аврелия, не решавшегося настоять на правах Фаустины на родовое имущество. Ведь в Риме состояние не создавалось из ничего, а переходило из рук в руки с естественной тенденцией к чрезмерной концентрации, а отсюда противоположная тенденция к насильственному или полудобровольному перераспределению: налогам на наследство, принудительному меценатству, завещаниям в пользу императора, а то и простой грубой конфискации. Все это давало адвокатам массу поводов манипулировать семейными делами, вмешиваться в споры при разводах и о наследстве, в управление опекой. Они получали весьма обширные привилегии, и поныне существующие у англосаксонских народов. Понятно, что такая профессия была распространенной и ее представители процветали. У Антонина был повод шутить, что «адвокатский потоп затопил весь Рим».

 

Люди за кулисами

 

Марк Аврелий отдохнул в Ланувии и вновь соприкоснулся с римской повседневностью, от которой было несколько отошел. На берегах Дуная и Нила его администрация могла действовать в полную мощь, но на берегах Тибра тем временем административная машина замедлила ход. Чрезвычайное множество решений, дошедших до нас за подписью Марка Аврелия вместе с Коммодом после 177 года, заставляет полагать, что эти дела копились давно. Бассей Руф, над невежеством которого смеялись, но тем более уважали его таланты, умер при исполнении своих обязанностей. Его место занял начальник главной службы латинских дел Таррутений Патерн, а того в канцелярии сменил Тигидий Перенн. Это были всадники нового типа, предшественников которого мы почти не знаем: аппаратчики, позднее проявившие свое интриганство и неумеренные амбиции. Нельзя сказать, будто они проникли в высшие сферы без ведома императора. Он лично следил за всеми назначениями. «Он не легко верил рекомендациям, — пишет Капитолин, — и всегда сразу же сам проверял, соответствуют ли они действительности».

Но в этих людях — впрочем, хороших юристах — он ошибся, и ответственность должен разделить Клавдий Помпеян, без которого император ничего не решал. Влияние этого примечательного человека все росло и росло. Скульпторы, изображавшие его за плечом императора, знали, что он был вторым человеком в государстве. Императорским зятем он оставался чисто формально: Луцилла уже давно пустилась во все тяжкие. Коммод знал, что должен считаться с могущественным родичем, и, между прочим, так и не осмелился поднять на него руку. Почему сириец из Антиохии поднялся так высоко, что в конце концов был выдвинут в сенаторы Римской империи? Трудно понять эту породу людей, известную под общим именем «серых кардиналов»: они не подходят ни под одну из рубрик властных структур. Движет ли ими жажда тайной власти или неспособность действовать явно? Тайное злорадство, страсть к службе, неодолимая скромность? В данном случае таинственное сродство душ, видимо, объясняется тем, что два человека, одинаково видевшие свое призвание в заботе об общественных интересах, случайно встретившись, заключили нерушимый договор о дружбе. Такая встреча в истории Римской империи не была беспрецедентной. Мы достаточно знаем о братских союзах Августа с Агриппой, Траяна с Лицинием Сурой, чтобы понять и такой же союз Марка Аврелия с Помпеяном. Как видно, они постоянно сопутствовали высшей государственной должности: для равновесия системы требовалось неравное разделение почестей и обязанностей внутри негласного двоевластия. Надо бы еще объяснить, откуда взялась неколебимая верность этих теневых императоров, но зачем? Ведь они сами делали все, чтобы история о них не вспоминала.

 

 

Глава 10

НЕЯСНОСТИ (177 г. н. э.)

 

Убивают, терзают, травят проклятиями. Ну и что это для чистоты, рассудительности, здравости и справедливости мысли? Как если бы кто стоял у прозрачного, жажду утоляющего источника и начал его поносить. Уже и нельзя будет пить источаемую им влагу?

Марк Аврелий. «Размышления», VIII, 51

 

Мы граждане

 

Римляне думали, что император к ним вернулся, но они не знали, где обретается его душа. Сам он полагал так: он живет в двух пространствах — как Антонин в Риме, как человек в мире. «А значит, — заключает Марк Аврелий, — что этим городам на пользу, то только мне и благо». У этого универсализма есть план метафизический, превосходящий возможности любого человека, даже сильного мира сего, но если из него вытекает социальное учение, он получает серьезное практическое применение. «Размышления» — манифест унанимизма. В книге много раз видна одна и та же идея: единство мира и в связи с этим неразрывное единство человечества. Этот постулат — исходная точка, из которой по совершенно схоластической технике выводятся следствия: «Если духовное у нас общее, то и разум, которым мы умны, у нас общий. А раз так, то и тот разум общий, который велит делать что-либо или не делать; а раз так, то и закон общий; раз так, мы граждане; раз так, причастны некоей государственности; раз так, мир есть как бы город» (IV, 4). Стиль доказательства как будто из другой эпохи: он так и остался весьма эффективным. Можно в полной мере оценить мастерство Марка Аврелия, идущее прямо от Эпиктета и ничего не взявшее из пышного красноречия Фронтона. Связь мыслей стремительна; автор идет кратчайшим путем, перепрыгивает от слова к слову. Он прямо и настойчиво обращается к «человеку, поставленному на то, чтобы было через кого произойти общей пользе» (XI, 13). Выбора у него практически не остается: «При всяком представлении о вреде применяй такое правило: если городу это не вредит, не вредит и мне» (V, 22). Лучше обратить это положение себе во благо: «Ищи радости и покоя единственно в том, чтобы от общественного деяния переходить к общественному деянию, памятуя о Боге» (VI, 7). А если удовольствия не хватает, можно вспомнить о выгоде: «Сделал я что-нибудь для общества — сам же и выгадал».

Но обратим внимание: речь здесь идет не только о нравственных правилах — наше социальное поведение прямо касается общественного порядка. Там, где не в силах убедить философ, возвышает голос император: «Если какое-нибудь твое деяние не соотнесено — непосредственно или отдаленно — с общественным назначением, то оно, значит, разрывает жизнь и не дает ей быть единой; оно мятежно, как тот из народа, кто, в меру своих сил, отступает от общего лада» (IX, 23). В другом месте он называет тех, кто удаляется от общества, отщепенцами и дезертирами. Если только представить себе, какой репрессивный арсенал Рим в любую минуту мог задействовать для поддержания порядка, сразу возникает вопрос, был ли Марк Аврелий готов считать обличаемое им поведение уголовно наказуемым. После Нервы законы Августа и Тиберия об «оскорблении величества» (имелось в виду величие римского народа, но, начиная с Тиберия, они использовались для сведения личных счетов) были забыты. Но в «Дигестах» Юстиниана есть такое неприятное уложение: «Тех, кто своими действиями возбуждают в малодушных суеверный ужас, божественный Марк Аврелий своим рескриптом повелел, если они из лиц почтенных, ссылать на острова». Хочется сказать: если это так, чего же тогда стоят призывы «Размышлений» к братству и терпимости? Неужели законодатель вошел в противоречие с моралистом?

Это вопрос весьма общего значения, и через полтора тысячелетия после Марка Аврелия в европейском обществе о нем говорили в тех же выражениях. Раскольники, «язвы общества», дезертиры, иначе говоря — поставленные вне закона, еретики и просто атеисты по-прежнему будут объектом систематической социальной хирургии. Даже от Антонина нельзя ожидать, чтобы он покончил со средствами самозащиты обществ, инстинктивно боявшихся смут и требовавших наказания смутьянов. В 177 году иллюстрацией тому стало дело лионских христиан. Марк Аврелий в связи с ним приобрел репутацию гонителя. Очистить его от этого нетрудно, но нельзя не признать, что в глубине души он чувствовал крайнюю вражду к этой несговорчивой секте.

 

Лион, 177 год

 

Драма развернулась в Лионе — столице Галлии, образцовом городе Империи. В 43 году до н. э. его основал помощник Цезаря Планк — сообразительный человек, угадавший стратегическое, торговое и политическое значение места у слияния Соны и Роны. Здесь сходилось несколько больших провинций, населенных примерно шестьюдесятью независимыми прежде племенами, покоренными Цезарем: Бельгийская, Лионская и Аквитанская Галлия, присоединившиеся к старой Нарбоннской. В Лионе стоял великолепный храм, возведенный Августом в Кондате, где галльский жрец приносил жертвы Риму и его императору, давшим мир беспамятному народу. О Верцингеториксе — преданном чести забияке — галлы уже не помнили. Они быстро приняли новшества римской цивилизации, сохраняя прежние превосходные ремесленные и земледельческие традиции. В целом они были лояльны Риму, где к ним очень хорошо относились. Сверх того, у Лиона были особые привилегии: там родился император Клавдий, который оказывал ему благодеяния. Вершина холма в городе была уже не военным лагерем, а увенчана белоснежным Капитолием; у его подножия, от берегов обеих рек до места их слияния, тянулись торговые кварталы. Отсюда члены могущественной корпорации лодочников везли товары, привезенные подчас с Востока, вверх по Роне и Соне до Рейна и Мозеля, где стояли всегда готовые к бою германские легионы, а также до Великобритании. А с товарами ехали, естественно, и купцы.

Купцы охотно селились близ речного порта с его складами. Составилась маленькая азиатская колония со своими нравами и обычаями, отличная и несколько отделенная от галло-римского населения, в руках которого находились все рычаги городской администрации. Провинция была так спокойна, что Рим держал в ней всего одну городскую когорту из тысячи человек. Правопорядок во всей Галлии обеспечивала местная милиция. Если бы возникли серьезные беспорядки, можно было бы тотчас вызвать легионы из Страсбурга, Бонна или из Испании. Понятно, до какой степени мифичен образ распятой и растоптанной завоевателями страны. Галлы со всем хорошо справлялись сами. Им так нравилось на родине, что они даже не считали нужным отправлять своих лучших представителей в Рим. Лион жил в материальном и интеллектуальном достатке. Правда, с некоторого времени в этом крупнейшем торговом центре Запада стали ощущаться последствия общего кризиса. Артерия Рейн — Рона уступила первенство дунайской. Общее недомогание, причины которого казались загадочными, поддерживалось и осложнениями после эпидемии, и первыми признаками инфляции. Возникло социальное напряжение, и недовольство обратилось на иноземцев, особенно на одну категорию подозрительных мигрантов.

Их было всего несколько сотен, но вместе со своими рабами — чаще всего соотечественниками — они составляли очень спаянную и предприимчивую колонию ремесленников, торговцев и менял. Имена, которые они носили, выдают греческое или ближневосточное происхождение: Понтик, Аттал, Бландина, Библис. Возглавлял их духовный вождь, которого они называли епископом, — девяностолетний старец по имени Потин, в незапамятные уже времена приехавший из Малой Азии. Все происходило очень тихо, и лионцы далеко не сразу поняли, что приютили колонию христиан. Эти люди не желали смешиваться ни с иудеями, ни с эллинами, хотя говорили по-гречески. Не всегда было понятно их происхождение и общественное положение: одни были гражданами Смирны, другие «перегринами» (оседлыми иностранцами), некоторые — римскими гражданами. Эти последние были полноправны; права других категорий были ограниченны, а некоторые (рабы) вовсе не имели прав. Галло-римское население ставило в вину христианам как раз то, что они не делали различия между рабами и свободными, а друг друга называли братьями и сестрами — как будто они, среди множества прочих тайных пороков, имели наклонность к кровосмешению.

 

Порог терпимости

 

Уже несколько месяцев ходили толки: «Эти люди своим нечестием навлекают на нас небесный гнев. Они отказываются приносить жертвы нашим богам и даже изображению императора». Вскоре перед ними закрылись все двери, затем начались притеснения. Христиане всегда были несколько замкнуты, но отнюдь не антиобщественны. Наоборот: их можно было упрекать в чрезмерно усердной благотворительности и навязчивом прозелитизме. Они не имели права открыто исповедовать свою веру под угрозой привлечения к суду: христианская религия была официально объявлена незаконной. Но и специально их не разыскивали: со времен знаменитого предписания Траяна римское правосудие лишь регистрировало и расследовало серьезно мотивированные обвинения. При Антонинах можно говорить не о гонениях, а о местных инцидентах, провокациях, отдельных актах нетерпимости, жертвами которых всегда бывают организованные меньшинства. На стадии выдвижения обвинения римский юридический формализм охранял их, но как только дело заводилось, защищаться становилось очень трудно: для этого требовалось представить доказательства своей невиновности. Как полагали римские судьи, не было ничего проще: следовало только отрицать свое христианство и сжечь горсть ладана на императорском алтаре. Но это было отступничество, за которое изгоняли из братской общины.

На Востоке — в Каппадокии, Сирии и Месопотамии, — где христианство было весьма активно и даже уже разделилось на соперничающие церкви, а то и ереси, инциденты случались нередко, и римлянам приходилось вмешиваться, чтобы навести порядок. Чтобы успокоить разъяренную толпу и избежать всеобщей расправы, чаще всего им было достаточно арестовать и судить самых приметных христиан. Так было в Смирне несколькими десятилетиями раньше: старый епископ Поликарп, которого считали учеником апостола Иоанна, был приговорен к сожжению на костре. Легенда о Поликарпе Смирнском, обойдя все Средиземноморье, по Роне дошла до Лиона, где остановилась первая христианская миссия. Ученик Поликарпа Ириней помогал Потину и потихоньку вел необычайно эффективную апостольскую деятельность. Его фундаментальный труд «Против ересей» укреплял шаткую еще христианскую доктрину. Ириней заслужил свое имя, означающее «мир», отстаивая единство Церкви под главенством римского епископа, с чем спорили восточные епископы. Тогда каждая община в принципе была независима от других, а Рим имел только моральное первенство.

Когда лионские римляне всерьез озаботились враждой с христианами, Ириней как раз был в Риме, где объяснял епископу Элевтерию (папой его станут называть лишь позднее), в каком состоянии была лионская община. Представляется, что извне ей серьезно угрожали суеверия народа, а изнутри — опасные мистические течения, пришедшие с Востока (точнее из Фригии), где новые пророки чрезмерно восхваляли мученичество. Как предполагают, в начале 177 года, когда события в Лионе обострились, Элевтерий задержал бесценного апологета у себя. Хроника событий известна нам из окружного послания, написанного тогда же и сохраненного Евсевием Кесарийским в «Церковной истории», которая донесла до нас хронологию пап до 300 года и бесценные подлинные документы. Высокопарное и торжественное послание подписали «служители Христовы, обитающие в Виенне и Лионе, обращающиеся к братьям в Азии и Фригии, имеющим ту же веру и надежду на спасение». Оно содержит весьма подробный отчет о «великом горе, случившемся здесь, и жестоком озлоблении язычников против святых. Нас не только изгнали из домов, бань и общественных мест, но и запретили где бы то ни было появляться».

За таким карантином последовали аресты тех, кто не успел укрыться. Трибун римской когорты повел их на Форум. Там представители городской власти допросили обвиняемых и передали их на суд императорского легата. Поскольку в начале апреля легата не было в городе, допросы продолжались несколько недель. Христиан, которых было, вероятно, около пятидесяти человек, держали всех вместе в гиблых застенках, откуда выводили только на допросы и пытки, причем по дороге их била толпа. Вскоре в живых остались лишь немногие, и их физическая и нравственная стойкость не имела предела. Рассказ, сохранивший для нас их имена, обладает всеми чертами подлинности, а потому является не только памятником агиографии, но и ценным историческим документом. Из него известно, что Потина толпа прикончила 2 июня. Праздник солнцестояния 24 июня был отмечен казнью двух осужденных, Матура и Санкта, которые вели себя на арене как истинные «атлеты веры». Об их мучениях рассказано во всех подробностях — для того, конечно, чтобы подвигнуть новых мучеников. Римляне и не догадывались, что подобные зрелища не устрашали, а служили примером.

 

Диалог невозможен

 

Здесь случился процедурный сбой, который изменил масштаб всего дела. Одним из осужденных был грек из Азии по имени Аттал, немаловажное в городе лицо, который, как в последний момент выяснилось, оказался римским гражданином. Легату пришлось обратиться к императору: это было дело принципа и выходило за рамки его компетенции. Документы немедленно отправили в Рим, и Императорский совет рассмотрел их. «Император ответил, что некоторых следует подвергнуть пытке, но тех, кто будет отрицать вину, отпустить. Поскольку тогда начался большой местный праздник, весьма многолюдный, на который приезжали и из других стран, губернатор выставил блаженных перед судом напоказ для потехи народа. Итак, он вновь допросил их, и тем, кто обладал римским гражданством, велел отрубить голову, прочих же послал на растерзание зверям». Среди этих прочих была «немощная рабыня» — бессмертная Бландина (возможно, уроженка Бланда во Фригии). По всей видимости, Марк Аврелий просто велел легату держаться судебной процедуры, установленной Траяном. Она считалась достаточно толерантной, поскольку запрещала охоту на христиан и предписывала наказывать — но тут уже в бесспорном порядке — лишь публичное и многократное исповедание веры.

При всем при том оказывается, что моралист, проповедовавший диалог и сострадание, ничего не сделал, чтобы смягчить бесчеловечное в своем автоматизме законодательство. Он мог бы — и христиане ждали этого от императора-философа — более снисходительно трактовать предписания своих предшественников, довольно расплывчатые, но имевшие либеральное направление. Почему он, изучая лионское дело, не вспомнил собственный совет: «Можешь — переучивай их, не можешь — помни, что на то и дана тебе благожелательность» (IX, 11)? Куда девалось его уважение к свободе мнений, так замечательно сформулированное в VI книге: «Все мы служим единому назначению, одни сознательно и последовательно, другие — не сознавая… Всякий здесь трудится по-своему, и с избытком — тот, кто сетует и пытается противостоять и уничтожать то, что сбывается, потому что и в таком нуждается мир. Ты уж пойми на будущее, с кем становишься в ряд» (VI, 42)? Чувствуется, что Марк Аврелий подчас увлекается игрой в отвлеченные благородные идеи. Он <


Поделиться с друзьями:

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

Индивидуальные и групповые автопоилки: для животных. Схемы и конструкции...

Опора деревянной одностоечной и способы укрепление угловых опор: Опоры ВЛ - конструкции, предназначен­ные для поддерживания проводов на необходимой высоте над землей, водой...

Таксономические единицы (категории) растений: Каждая система классификации состоит из определённых соподчиненных друг другу...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.045 с.