Из песни «Утомленное солнце», 1937 г. — КиберПедия 

Состав сооружений: решетки и песколовки: Решетки – это первое устройство в схеме очистных сооружений. Они представляют...

Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...

Из песни «Утомленное солнце», 1937 г.

2020-11-03 82
Из песни «Утомленное солнце», 1937 г. 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Однажды в середине декабря 1939 года Юра Казачинский поздно вечером вернулся с работы и увидел, как его сестра, сидя за столом, аккуратно разрезает старые газеты на узкие полоски.

– Это что еще за художественная самодеятельность? – проворчал Юра, кивая на искромсанные газеты.

– Бумажку управдом принес, – ответила Лиза каким‑то странным голосом. – И заставил расписаться, что нас предупредили.

– Предупредили о чем?

– Что мы обязаны тушить свет в случае военной тревоги, а стекла крест‑накрест заклеить полосками бумаги.

– Значит, мне не показалось. – Юра нахмурился. – Мы сегодня выезжали на убийство в район Сокольников и слышали гул самолетов.

– Думаешь, это… – начала Лиза в тревоге.

– Нет, конечно, это наши самолеты. Охраняют небо над Москвой.

– В магазинах очереди, – сказала Лиза без видимой связи с предыдущим предложением. – Еле купила тебе кефир и творог… Ты слышал, что Дуглас Фэрбенкс [90] умер? Ты так любил его фильмы…

– Слышал, – ответил Юра равнодушно. Он снял верхнюю одежду и сел на стул возле сестры. – Говорят, комнату рядом с нами могут отдать Антону.

– В смысле Зинкину комнату?

– Ага. Петрович ходил к Твердовскому, тот пообещал похлопотать. Может, и выгорит. Как только Антону дадут комнату, я напишу заявление об уходе.

– Юра…

– До того как он тут поселится, потерплю, а то скажут – вот Казачинский комнату получил и ушел, Завалинка тоже, наверное, как комнату получит, уволится.

– Юра, но почему…

– Да надоели они мне все, – коротко ответил брат. – Был бы Ваня жив – другое дело. Петрович очень старается вести дела, как при нем, да только вот не выходит у него ничего.

– Так Ваня… – Лиза похолодела.

– Нет, все в том же положении: в себя не приходит, только дышит кое‑как. Я выразился неудачно, прости. Терентий Иваныч был у него недавно, потом говорил с Петровичем. Короче, в январе вернется из‑за границы какой‑то профессор, попытается вытащить третью пулю. Но не факт, что Ваня доживет до января, а без него оставаться в угрозыске – только зря время тратить.

– Чем же ты займешься?

– Еще не знаю. Может быть, в лётную школу запишусь. Или вернусь в кино.

– Я тоже пойду работать. Может, меня в библиотекари возьмут…

– Зачем тебе? Отдыхай пока. Смысл надрываться и рвать жилы – чтобы потом околеть раньше всех? Себя надо уважать.

– Как думаешь, сколько еще война продлится? – спросила Лиза после паузы. – Как‑то она очень уж… затянулась…

– Лизок, я ж не стратег и не тактик. – Юра улыбнулся. – Сколько надо, столько и продлится. Не забивай себе голову.

– Я не забиваю, – вздохнула Лиза и снова принялась за нарезание газет на полоски. – Твоя буфетчица тебе опять три раза звонила.

– Да? Пойду ей позвоню. Хорошая баба Клавка: и икра у нас благодаря ей, и чего только она не приносит из своего буфета…

 

Уплыл декабрь, пришел январь и наступил новый, 1940 год, но Опалин по‑прежнему находился в состоянии, в котором не имел возможности отмечать течение времени. Он не видел светящихся тоннелей и не чувствовал, как его поглощает темная бездна, потому что пребывал там, где понятия цвета, звука и пространства не имели никакого смысла; но однажды небытие все же расщедрилось и выдало ему видение – желтую ветку мимозы в прозрачном стакане, стоявшем на какой‑то белой гладкой поверхности. Однако Опалин не обратил на мимозу внимания, поскольку к нему вернулось старое, надежно загнанное в тайники памяти ощущение близости собственной смерти. И вот тайник подвел – или оказался разрушен – и нить его жизни в любую секунду могла оборваться. Он закрыл глаза, а когда открыл их снова, увидел ангела смерти. Платье на ангеле было лиловое, на шее висела нитка жемчуга, волосы уложены в великолепную прическу, а глаза – о, эти глаза он узнал бы из тысячи. Несомненно, смерть оказала ему своеобразную честь, прислав гонца, как две капли воды похожего на Машу.

– Не умею я дарить цветы, – промолвил ангел с досадой, поправляя мимозу, не желавшую смирно стоять в стакане.

– Маша, – шепнул Опалин. – Маша…

Но голосовые связки плохо ему повиновались, и вышло что‑то тихое и невнятное.

– Ты меня слышишь? – спросил ангел.

Ему показалось, он кивнул, но на самом деле хватило сил только закрыть и открыть глаза.

– Ваня, где фотография? – проговорила то ли Маша, то ли ангел, то ли плод его воображения, напичканного лекарствами.

– У меня, – ответил он, сделав над собой усилие. Любые слова давались ему с трудом.

– У тебя? Где именно?

– Дома, в столе.

Он хотел сказать еще что‑то, но небытие, очевидно, сочло, что с него достаточно, и Маша, мимоза, больничная палата – все скрылось из глаз.

Потом до него глухо донеслось:

– Это не та фотография…

И – словно издалека:

– Поразительная жизнестойкость…

– Такая, что даже врачи ничего не могут с ней поделать? – произнес голос, до странности похожий на голос Маши.

Такая двусмысленная реплика была вполне в ее духе, и Опалин не смог удержаться от улыбки.

Когда он проснулся, вокруг царила тишина. Ангел и его невидимые собеседники куда‑то исчезли. На белом столике возле изголовья кровати Ивана стоял стакан с мимозой, а к стакану была прислонена фотография, сделанная Доманиным на бульваре Монпарнас.

Опалин долго смотрел и на фотографию, и на мимозу, потом попробовал пошевельнуться, но тело плохо ему повиновалось. Вдобавок у него разом заболели спина, бок и грудь.

В дверь заглянула медсестра и тут же исчезла. Через минуту она вернулась, приведя благообразного профессора с седой бородкой и в старомодном пенсне.

– Ну‑с, юноша, как мы себя чувствуем?

– Хорошо, – просипел Опалин, разом смирившись со всем – и с юношей, и с тем, что при каждом вдохе у него надсадно болит в груди. – Где она?

– Кто? Ах, вы о ней, – профессор покосился на фото. – Ушла. Велела вам передать, чтобы поправлялись. Ну‑ка, давайте посмотрим, как все заживает…

– Мне надо на работу, – пробормотал Опалин. На самом деле не о работе он думал – он хотел отыскать Машу, которая так загадочно объявилась в его палате и вновь исчезла.

Профессор поглядел на него с удивлением.

– Во‑первых, ни о какой работе в ближайшие месяцы не может быть и речи. Во‑вторых, буду откровенен: вам придется приложить немало усилий, чтобы вернуться в нормальное состояние. Вы помните, как попали сюда? – Опалин молчал. – В вас трижды стреляли, одну пулю мы достали с большим трудом. Во время операции уж думали… впрочем, сейчас это совершенно неважно. – Профессор испытующе всмотрелся в лицо Опалина. – Поэтому не делайте глупостей, отдыхайте, набирайтесь сил, и все будет хорошо, – заключил он.

 

…Черная машина ехала вдоль набережной, направляясь к Кремлю. Пассажиров было двое: элегантная молодая особа в норковом манто и толстый майор, откликающийся на фамилию Колтыпин. На свою соседку майор поглядывал примерно так же, как неопытный сапер смотрит на взрывное устройство неизвестной модели, с которым то ли можно сладить, то ли оно, несмотря на все его усилия, все равно рванет и разнесет его на части.

– Вы ведь доложите, что мы старались? – спросил он заискивающе. – Негатив мы нашли у Доманина, но фото как сквозь землю провалилось. Потом узнали, как у следователя Манухина, который вел дело, по описи не хватило одной единицы, вышли на Опалина – он, оказывается, ваш снимок забрал. На всякий случай мы проверили у него дома, а надежный сотрудник потихоньку осмотрел сейф в его кабинете и ящики стола. Но того, что вы ищете, нигде не оказалось.

– Ничего я не ищу, – произнося эти слова, Мария Арклина слегка поморщилась. – Меня попросили помочь, поскольку я оказалась в Москве. Раз фотографии нет, то либо ее уже использовали против нас, либо она уничтожена, либо еще что‑то. В любом случае, это не мое дело. Объясните‑ка мне лучше, какого черта ваше ведомство расспрашивало дворника о графине Игнатьевой и Доротее? Разве вам не давали инструкций оставить их в покое и забыть об их существовании?

– Вы, Мария Георгиевна, слишком многого от нас хотите, – пропыхтел обиженный майор. – Есть сигналы… мы, так сказать, по долгу службы обязаны их проверять. И вообще, если уж на то пошло, вы тоже были не очень… откровенны. Вы уверяли, что графиня – ваша крестная и никому не может причинить вреда, а она только родственница вашей крестной.

– Она старая больная женщина и действительно безвредна для властей, – отрезала Арклина, сверкнув глазами. – А вы что же, все доносы принимаете к сведению?

– Если мы каждому доносу будем давать ход, у нас просто людей не хватит, – проворчал майор. – Вы не представляете, сколько сигналов мы получаем. Особенно трудовая интеллигенция старается, такие мешки шлет… Кхм…

Выражение «трудовая интеллигенция» с некоторых пор стало расхожим штампом, чтобы объяснить тот факт, что государству нужны не только рабочие и крестьяне, но и труженики иного типа. Однако странная спутница майора не обратила на его слова никакого внимания.

– И кто же пишет доносы на графиню – опять эта мерзкая старуха, ее соседка?

– Да нет, от нее мы давно ничего не получали, – признался майор. – А вот некий Ломакин старается вовсю. Он, по‑моему, надеется избавиться от соседей и заполучить их комнаты, вот и шлет нам доносы на всех, кто живет с ним в одной квартире. О графине он писал, что она контрреволюционерка, о ее компаньонке – что она шпионка. О продавщице мороженого – что ее поклонник снабжает едой, украденной со склада. О парикмахере – что он никогда не говорит о политике и потому подозрителен. О каком‑то писателе, о котором я никогда не слышал – что у него сын за границей и писатель ему письма пишет. Мы проверили – у писателя оба сына давно умерли, и за границу он никому не писал. Еще в коммуналке живет музыкант, так Ломакин на него донес, что он в издевательском тоне отзывался о советской музыке – все это, мол, хлам и не стоит одной арии из «Трубадура» Верди. А по поводу старухи, о которой вы говорили, Ломакин вообще отличился – сообщил, что она фотографиями товарища Сталина подтирается. Он думает, мы в уборную к ней залезем и будем за руку ее ловить? – Майор аж пятнами пошел от возмущения. – Есть еще один сосед, электрик, и про него Ломакин написал, что он что‑то слишком уж часто Вертинского слушает. Надо бы проверить, кто он да что, а то вдруг он тоже контрреволюционер. И все это, Мария Георгиевна, нам приходится читать и предпринимать по наиболее вопиющим фактам какие‑то действия, иначе нас тоже по головке не погладят.

– И этот Ломакин все время вам пишет? – поинтересовалась Мария.

– Представьте себе! А чтобы не раскусили, в чем дело, то и дело прибавляет: это слышал своими ушами мой сын, это я узнал от жены…

– А чем он, кстати, занимается?

– Работает в магазине.

– Продавец?

– Нет, кто‑то вроде заведующего.

– Что ж, раз товарищ Ломакин так страдает от присутствия своих соседей, пора его от них освободить, – молвила сквозь зубы европейски одетая дама. – Арестуйте его, что ли…

– По какой статье?

– Ну, раз он в торговле, значит, ворует, а раз ворует, его можно засадить.

– Ясно, – буркнул майор после паузы. – А с семьей его что делать?

– Вышлите их из Москвы. Да, и старуху, которая раньше писала доносы, тоже вышлете куда‑нибудь. Раз уж избавляться, то от всех разом, – добавила Мария со смешком, от которого у видавшего виды майора пополз по позвоночнику легкий холодок.

Однако он хотел узнать у своей собеседницы кое‑что важное – и решился.

– Мария Георгиевна, не беспокойтесь. Все сделаем так, как вы хотите. Только… – Колтыпин замялся, и в голосе его прорезались непривычные для него нотки. – Скажите мне, как советский человек советскому человеку: война будет? Мне почему‑то кажется, вы… ну… должны знать, – добавил он почти умоляюще.

– Что значит будет, она уже идет, – проворчала Мария.

– Я не о Финляндии, с Финляндией все понятно: мы в срочном порядке отодвигаем границу подальше от Ленинграда. Война с Гитлером – будет?

– Мы делаем все, чтобы ее избежать, – сказала Мария после паузы. – Вопрос в том, насколько он увязнет в противостоянии с Англией и Францией. Но есть еще масса нюансов, которые надо учитывать. Многое может произойти, знаете ли.

– Понимаю, – вздохнул майор. – Если бы Гитлера в ноябре прихлопнули, было бы куда легче.

– Нет, не было бы. Гитлер – это только элемент машины. Машина создана им и пущена в ход, но без него она не развалится. Убийство Гитлера лишь сплотит нацию, а преемник, поверьте мне, найдется без труда. Вопрос стоит так: что сломает машину. Пока не очень похоже на то, что ее похоронит Западный фронт…

 

Через три дня после того, как загадочная знакомая Опалина обсуждала с майором перспективы войны, в дверь квартиры 51 позвонили граждане в форме, прибывшие в сопровождении управдома и дворника. Войдя в квартиру, граждане разделились: часть прошла в комнаты Ломакиных вместе с дворником и управдомом, а остальные отправились к бабке Акулине, попросив электрика и Таню присутствовать при следственных действиях в качестве понятых.

– Я не понимаю, – пробормотал Ломакин, – товарищи, в чем дело?

– Подделывать гири, товарищ, это преступление, – добродушно разъяснил ему один из незваных гостей. – Разбавлять бочковое варенье водой, излишек сбывать на сторону, а деньги класть себе в карман – тоже. А что вы творили со сметаной? Я уж молчу о…

– Я ничего не знаю! – заверещал Ломакин. – В магазине были и другие служащие… Может быть, я виноват… недостаточно следил за ними…

– Ваши сообщники уже арестованы и дают показания, – осадил собеседник. – И об участии старшего сына в ваших махинациях тоже рассказали. Он ведь числился у вас продавцом?

Мадам Ломакина рухнула на стул и зарыдала. Жизнь разваливалась вдребезги, как парадный сервиз, который уронила неловкая прислуга.

Тем временем в комнате Акулины другой незваный гость считал килограммы сахара, муки, риса, пшена, различных чаев и банки консервов.

– Это все мое! – кричала бабка.

– И вы, значит, не спекулируете? На рынок не ездите и втридорога не продаете?

– Какое втридорога! – вскинулась Акулина. – Иногда только продам килишко‑другой… и то себе в убыток…

– Аж слезы наворачиваются на глаза, – сказал бессердечный гость и принялся писать протокол обыска.

Вернувшись вечером домой, Василий Иванович узнал, что Ломакина, его старшего сына и бабку Акулину замели за воровство и спекуляции, а мадам Ломакина, шумно сморкаясь в платочек, вместе с младшим сыном поехала к своему дяде‑адвокату – советоваться насчет того, можно ли будет выручить мужа.

– Что творится, что творится! – вздохнул Василий Иванович, ставя футляр с тубой в угол. – А что у нас будет сегодня на ужин?

 

 

Глава 28

КОНВЕРТ

 

Земля пребудет вовеки. Она переживет всех тиранов.

Э. Хемингуэй, «Американцам, павшим за Испанию».  

«Литературная газета», 1 марта 1939 г.

 

Дни тянулись однообразно и уныло. Опалин рассчитывал на быстрое восстановление и приходил в отчаяние, понимая, что здоровье возвращается к нему медленно. За время болезни он сильно исхудал, желудок отвык нормально работать, все тело болело, и вдобавок Иван не мог долго находиться на ногах – тотчас же начинала кружиться голова.

Отражение в зеркале нервировало его. Он зарос бородой, а когда сбрил ее, вид худого лица с огромными синяками под глазами стал производить на Опалина тягостное впечатление. Его мучила мысль, что он вообще никогда не оправится окончательно и не сможет вернуться к работе.

Конечно, его навещали друзья, но и им было не под силу повлиять на его душевное состояние. Чаще других приходил Терентий Иванович и почему‑то – Никифоров, с которым Опалин работал меньше, чем с остальными. Проводник ухитрялся даже привести с собой Фрушку. По его команде собака показывала разные трюки, и это вносило в жизнь Ивана хоть какое‑то оживление.

Много раз приходил Петрович, наведывался Антон, который рассказал, как получил комнату по соседству с Казачинским. Юра все‑таки ушел из МУРа. Заглядывала к Опалину Лиза, бывала и Нина, но Опалин, остро ощущая себя развалиной, тяжело переносил визиты молодых женщин.

Приезжал к нему и Соколов, которого доктор попросил воздерживаться от курения в присутствии пациента. Опалин уже знал, что следователь застрелил Храповицкого и нашел ночного убийцу, но узнать подробности от главного действующего лица было, конечно, интересней.

– В общем, он был недоволен своей жизнью, потому и убивал, – сказал Соколов. – Дома у него нашли тайничок, в котором он хранил основную часть трофеев. Штук тридцать или около того, и всё – не деньги, не золото, не ценности. Так, мелочовка всякая. Если судить по количеству вещей в бумажнике и в тайнике, он убил больше сорока человек. Но где‑то у него остался еще один тайник, до которого я не добрался. Там папироса Елисеевой, ключ Пыжовой и наверняка еще что‑то. Нет, я бы все обнаружил, но мне не дали. Яшин взъелся на меня, велел дело закончить и сдать в архив. Он все никак не мог проглотить, что убийца оказался совершенно обыкновенным гражданином и даже кандидатом в члены партии.

– Я слышал, у тебя были неприятности из‑за того, что ты погнался за Храповицким, – сказал Опалин. – Это правда?

– Правда. – Соколов усмехнулся. – Понизили меня, хоть и обещали… впрочем, неважно. Я теперь простой народный следователь. Как поправишься, заходи ко мне. На меня теперь стажеров сваливают, приходится их натаскивать. Я уж, знаешь, даже привык с собой нашатырь носить. Никогда не знаешь, когда очередной стажер при виде трупа в обморок свалится.

– Как поправлюсь, зайду, – пообещал Опалин, а про себя добавил: «Если поправлюсь».

Навестил выздоравливающего и Николай Леонтьевич. После этого визита Иван немного успокоился, потому что Твердовский пообещал Ивана не увольнять и вообще ждать сколько угодно, пока он не вернется к работе.

– В санатории бы тебе подлечиться… Мы тебе организуем самый лучший.

Санаторий в итоге оказался обычный, но недалеко от Москвы, и добраться туда оказалось легко – это было важно для Ивана, который теперь не лучшим образом переносил переезды. В первый день пребывания Опалин достал из чемодана фотографию Маши. Карандашные надписи на обороте были стерты, а вместо них появилась новая: «Постарайся меня забыть».

Но Опалин не забывал ничего – ни хорошего, ни плохого. Так уж был устроен. Он терпеливо принимал лекарства, ходил на все процедуры и выполнял все предписания. Его покорность обезоруживала врачей, привыкших иметь дело с пациентами куда более капризными и нетерпеливыми. Главврач распорядился продлить его пребывание на месяц, потом еще на один. Поначалу он считал, что после всех перенесенных операций Опалину повезет, если он сможет ходить по улице с тростью и без провожатого. Но Иван был упорен. Он не хотел ни трости, ни провожатых, он карабкался по лестницам, делал дыхательные упражнения и чувствовал, как с каждым днем к нему по капле возвращаются прежние силы. Однако борьба за возвращение к себе прежнему была только одной стороной его существования. По вечерам, лежа в постели, он размышлял над головоломкой, которую все остальные считали решенной. Иванов убил Пыжову и Елисееву, просто следователь не сумел найти последний тайник с принадлежавшими им вещами. А Опалин считал, все было совсем иначе.

Однажды вечером в ресторане «Националь» за двумя соседними столиками сидели четыре человека. Появился пятый, не вполне трезвый – фотограф ТАСС, расстроенный и обозленный тем, что выставку его фотографий отменили. Фотограф махал своими снимками перед теми четырьмя и требовал, чтобы они сказали свое мнение. И что‑то оказалось среди фотографий такое, что стало причиной смерти всех пятерых…

«Сначала умер американский журналист Дикинсон, будто бы от перепоя… Потом в своей квартире был убит фотограф. Потом – две женщины, Пыжова и Елисеева… их убийство обставили так, будто они стали жертвами ночного шофера. С Радкевичем церемониться не стали, его просто сбили машиной… Один несчастный случай, один наезд, одно убийство с целью ограбления, которое в случае чего можно подать как политическое, и два убийства, которые будто бы совершил «комаровец»… Получаются четыре разных расследования, никак между собой не связанные, и если не обратить внимания на точку пересечения всех пяти жертв, то ничего и не заподозришь. Терехов сказал, что тот, кто убил Доманина, что‑то искал. Тогда я ему не поверил… но он, похоже, говорил правду. Искал, но не нашел… И Маша…»

Однако о том, какое отношение Маша имела ко всей этой истории, ему совсем не хотелось думать.

«Я же видел эти фотографии в кабинете у Манухина… не все, конечно… Что там было? Уличные сценки, портреты людей… рабочие на заводах… демонстрации… снимки парада… какие‑то разбомбленные здания – это, наверное, война в Испании… а может, и нет – я же не приглядывался… Порнография тоже была… Не из‑за нее ли весь сыр‑бор? Допустим, Доманин снял кого не следует…»

Несколько вечеров кряду, прежде чем уснуть, Опалин обдумывал эту мысль.

«Нет, не годится… не то. Былинкин сказал, выставку отменили и снимки Доманину вернули… то есть он показывал Дикинсону, Пыжовой, Радкевичу и Елисеевой фотографии, подготовленные для официальной выставки. Ничего порнографического там по определению быть не могло. Стоп… может быть, и выставку завернули из‑за этой смертоносной фотографии? Да нет, чепуха какая‑то… Доманин ездил по заграницам, его снимки публиковались в «Правде», не мог он не понимать, что разрешено и что запрещено… Даже если допустить, что он совершил ошибку и чего‑то не учел… если речь идет только об одной фотографии, ему могли бы сказать: выставка состоится, только вот этот снимок не пойдет. Разве Доманин стал бы спорить или задавать вопросы? Нет, не стал бы. Подумаешь – одна фотография. Тут еще вопрос в доверии. Раз он был фотограф ТАСС и «Правды» – значит ему доверяли. Раз невредимым проскочил через «ежовщину» – значит крепко доверяли… И вдруг – прихлопнули выставку, он сорвался, напился, стал махать фотографиями, требовать подтверждения того, что он настоящий фотограф…»

Опалин заворочался на постели.

«Кто‑то где‑то испугался… Самые чудовищные преступления всегда происходят не от жадности даже, а от страха. Они убили пять человек только потому, что те видели какой‑то снимок. Что же на нем было? И почему Доманин, который был везуч, и умен, и хитер, вовремя не понял, что подписывает себе смертный приговор?»

Опалин понятия не имел, каков был в жизни покойный фотограф, но он полагался на свой опыт, говоривший, что Доманин не мог быть наивным простачком‑идеалистом и при этом работать в ТАСС и разъезжать по заграницам. Чем ближе человек к верхам, тем многослойнее ему приходится быть – и изворотливее.

«Напрасно я гадаю, – с досадой размышлял Опалин в одну из бессонных ночей. – Снял же он случайно Машу в Париже, понятия не имея, кто она… И включил снимок в те, которые должны были оказаться на выставке. Но раз она мне оставила свою фотографию, значит, дело не в ней. Что‑то там было еще… И Доманин не понял, потому что не мог знать… просто не мог…»

Прошло еще несколько дней. Никто не навещал его, не звонил, не слал телеграмм. Опалин счел, что его все забыли, и с изумлением обнаружил, как мало его это трогает. Он тоже был близок к тому, чтобы всех забыть и начать свою жизнь, если понадобится, с чистого листа.

 

В апреле он вернулся домой. Денег оставалось в обрез, а продукты еще в начале года подорожали на треть. Война с Финляндией окончилась несколько недель назад, и о ней уже мало кто вспоминал.

Когда Опалин явился на работу, Николай Леонтьевич поглядел на его измученное лицо, на поступь, которая выдавала в его подчиненном еще не вполне здорового человека, и нахмурился.

– Вот что, Ваня… От выездов я тебя пока освобождаю. Будешь работать в кабинете, консультировать коллег. Опять же, стажеры у нас бывают, будешь им помогать советом… Что это за бумажка у тебя?

– Мне нужно оружие, – сказал Опалин, кладя бумагу на стол перед начальником. Так как Соколов забрал его пистолет, прежде чем погнаться за Храповицким, с получением ТТ обратно возникли некоторые сложности – пистолет проходил как улика.

– Будет тебе оружие, – проворчал Твердовский. – Ты, главное, Ваня, не дури. Когда поправишься, будешь выезжать и работать, как раньше.

– Я не буду дурить, – сказал Опалин после паузы, думая о разгадке гибели пяти человек, в общих чертах ему уже известной. Но обсуждать это он ни с кем не может, поскольку вовсе не горит желанием к погибшим присоединиться.

Иван поднялся в свой кабинет – и увидел, что все коллеги уже в сборе. Не хватало только уволившегося Казачинского. Петрович, Антон, Терентий Иванович, фотограф Спиридонов, Горюнов, Фиалковский… даже Никифоров с его Фрушкой, при виде Опалина радостно завилявшей хвостом.

– Ты, Ваня, должен нас простить, раз мы тебя не навещали в санатории, – сказал Петрович. – Звонили доктору твоему постоянно, но он не разрешал. Говорил, ты в таком состоянии духа, и тебе надо побыть одному, чтобы собраться. Говорил, ты из таких больных, которых визиты только раздражают.

Вот тебя и забыли, забыли. А доктор, конечно, слишком много на себя взял. Нельзя так категорично судить о человеке, нужен ему кто‑то или нет.

– Как же я рад всех вас видеть! – вырвалось у Ивана.

 

…Было бы преувеличением сказать, что на работе для него началась новая жизнь, но теперь ему приходилось соразмерять общие интересы со своими силами. Весну и лето он провел в новой для него роли эксперта‑консультанта. Он разбирал дела, в которых расследование шло туго или стояло на месте, и высказывал свои соображения. Иногда проводил допросы, иногда участвовал в совещаниях. Он видел, что с его мнением считаются, но его начала подъедать тоска. По сравнению с тем, что он делал прежде, это была капля в море.

Однажды, разбирая запутанное дело с множеством противоречивых показаний свидетелей, Опалин вспомнил, как встречал нечто похожее среди дореволюционных преступлений. Он открыл шкаф и стал перебирать старые папки. Неожиданно к его ногам упал конверт, который кто‑то засунул в толщу бумаг.

Ничего не понимая, Опалин взял конверт, взглянул на его содержимое – и у него потемнело в глазах. Он узнал манеру фотографа еще до того, как увидел карандашные надписи на обороте. Сыщик оглянулся – кабинет был пуст, Петрович ушел на обеденный перерыв. Метнувшись к двери, как рысь, Опалин запер ее и принялся поспешно перебирать фотографии.

«Откуда, черт возьми, это оказалось у меня? Значит, кто‑то принес… но кто? Манухин? Исключено. Тогда кто?»

И неожиданно он вспомнил. Подружка Терехова, которая упала в обморок. Петрович еще плескал на нее воду… А если эта Валя оставалась одна, когда он выходил за водой? И она вовсе не падала в обморок, а устроила симуляцию?

«Терехов унес из квартиры Доманина несколько конвертов… не только деньги, но и фотографии… прихватил по ошибке… Потом подружка забрала снимки с собой, когда ее привезли в МУР… Может быть, она хотела сдать своего приятеля, но испугалась, что ее сочтут сообщницей? Поняла, если ее обыщут, вот она, улика против нее? А избавиться проще простого: на минуту остаться одной и спрятать в этом самом кабинете… Глупо, конечно, просто глупо, фотографии – улика, их надо было сразу уничтожить…»

Но, просмотрев содержимое конверта, Опалин понял, почему Терехову и Вале не захотелось уничтожить фотографии: те были слишком хороши – и заставляли мечтать о чем‑то находящемся далеко за пределами их скромных жизней. Парижские улицы, пражский мост, собор в Испании, женщины танцуют фламенко, а это, кажется, уже Рим, а это – Горький в итальянском саду в компании неизвестно кого. Берег моря с живописными утесами, снова парижская улица с Эйфелевой башней вдали, а вот, не угодно ли – под раскидистым южным деревом молодой человек с обаятельной улыбкой держит в руке цветок, что составляет разительный контраст с автоматом, который висит у него на боку.

«Уж не из‑за Горького ли Доманин погорел?»

Быстро прочитав надписи на оборотах фотографий – везде «для выставки», «для выставки», «для выставки» – Опалин сунул конверт обратно, в груду старых бумаг, отпер дверь, вернулся на свое место за столом и мрачно задумался.

Хотя Горький умер после продолжительной болезни, его уход из жизни был объявлен результатом отравления и стал поводом для политических преследований. Лезть в это болото у Опалина не было никакого желания.

– Здоро́во. – В дверь просунулся Антон. – Подумал уже о моем деле?

– Да так, – неопределенно ответил Опалин, проводя рукой по лицу. – У меня такое впечатление, будто все они врут. – И тут его осенило. – Слушай, а не могли они все сговориться, чтобы ухлопать ту бабу?

Антон оживился, присел к столу и стал обсуждать с Опалиным нюансы расследования, а под конец, покосившись на его лицо, не удержался и спросил о здоровье.

– Курить нельзя, нагрузки нельзя, вдохнуть полной грудью не могу, – ответил Опалин мрачно, – как мое здоровье? Да ничего.

– Я тут с одним доктором познакомился, – сказал Антон, – говорил с ним о твоем случае, он заинтересовался. Может быть, тебе сходить к нему? Он с Ниной Морозовой в одной квартире живет. По вечерам всегда дома. А фамилия его Алябьев. Он на войне был в полевом госпитале, в последствиях ранений разбирается хорошо.

– Ладно. Как‑нибудь схожу.

– Нет, ты обязательно зайди, – настаивал Антон. – Что плохого, если он поставит тебя на ноги?

«Ничем он мне не поможет», – подумал Опалин, но, так как все‑таки человек он был практический, решил проверить свою теорию. Дом № 12 жил своей обычной жизнью: где‑то гремело радио, где‑то переговаривались соседи, женщины развешивали на веревках белье и купали детей. Когда Иван поднялся на четвертый этаж, Таня Киселева как раз выходила из квартиры, и он вошел без звонка. Доктор Алябьев недавно получил одну из комнат, раньше принадлежавшую Ломакиным, но, как назло, когда Иван пришел, дома его не оказалось. Опалин размышлял, уйти ли ему или все‑таки подождать Алябьева в коридоре, когда дверь соседней комнаты отворилась. На пороге стоял электрик.

– Надо же, думаю, знакомые шаги, и впрямь – вы. Доктора ждете?

– Угу, – буркнул Опалин.

– Слышал, что с вами было. Можете подождать у меня – в коридоре неудобно.

– Спасибо.

Переступив порог, Опалин оказался в довольно просторной, но, если можно так выразиться, безнадежно холостяцкой комнате. На стене старыми патефонными иголками к обоям была прикреплена фотография, запечатлевшая великолепную лошадь в яблоках.

– А я уж было подумал, не явились ли вы по мою душу, – негромко проговорил Родионов, всматриваясь в лицо Опалина.

– Вам показалось, граф, – ответил Иван, не скрывая своего раздражения. – Чем вы занимаетесь – чините проводку? Вот и чините ее дальше, и никто вас не тронет.

– Сегодня я устроил себе выходной, – колюче парировал его собеседник. – В связи с последними событиями. – Он усмехнулся. – Ни минуты, знаете ли, не сомневался, что вы тогда меня узнали, хотя до того мы виделись бог знает сколько лет назад. Правда, я вас тоже узнал – по шраму. И выражение лица у вас точь‑в‑точь такое же, как было в детстве.

– Это вряд ли.

– Можете не сомневаться. Я вас хорошо помню. Отец ваш был швейцаром, а вы с лестницы упали – лет в шесть или семь, если не ошибаюсь. И тогда же заполучили свой шрам.

– Я не упал. Меня столкнули дети хозяйки. Им это показалось смешным, а я чуть не погиб. – Опалин прищурился. – Кстати, граф, раз уж у вас такая хорошая память: правда ли, что когда выяснилось, что я не разбился насмерть, ваша родственница графиня Игнатьева сказала: «Удивительно крепкие головы у простого народа», и изволила при этом весело рассмеяться? Моя мать уверяла, будто именно так все и было, и после этого ненавидела графиню до конца своих дней.

Собеседник Опалина нахмурился.

– Послушайте, Иван Григорьевич… Я все понимаю, но, может быть, не стоит? Вы выиграли. Мы проиграли. Удовольствуйтесь же этим, и не надо… не надо мстить тем, кто и так оказался жалким банкротом и все потерял.

– А вы всерьез полагали, что можете выиграть? При таком отношении к людям?

– И поэтому вы считаете себя вправе обращаться с нами еще хуже, чем мы когда‑то обращались с вами? На всякий случай, если вы запамятовали – я, милостивый государь, никого с лестницы не сталкивал и над страданиями детей не смеялся. Что же до графини, то можете мне поверить, это совершенно сломленный человек. Она долгое время считала меня мертвым, и когда я вошел в ее комнату в качестве электрика… да, этого момента я никогда не забуду. Почти всех моих близких расстреляли по приказу Троцкого, а я – как я избежал смерти, сам не знаю. И вот я – электрик Родионов, а вы… Вы – важный человек.

– Не говорите ерунды.

– Не буду. – Родионов усмехнулся. – Я, собственно, выпил, хоть и зарекся когда‑то прикасаться к спиртному. Вино и водка самым плачевным образом развязывают мне язык. Я начинаю вспоминать, как был кавалергардом, участвовал в скачках и один раз даже дрался на дуэли. Господи, как же давно все это было! Целую эпоху назад…

Опалин внимательно посмотрел на своего странного собеседника и подошел к столу. Так и есть – бутылка водки, на четверть примерно пустая, банка рыбных консервов, батон хлеба.

– Бросайте пить, граф, – сказал Опалин серьезно. – Ничего хорошего из этого не выйдет. – Он поглядел на фотографию на стене. – Ваша лошадь?

– Изольда. Любимая. Была умнее всех людей, которых я знавал, – не исключая и вашего покорного слугу. – Родионов усмехнулся. – Пить, конечно, глупо, но я не удержался. Когда еще представится такой повод…

– Какой еще повод?

– А вы что же, газет не читали?

– Я… м‑м… просматривал, кажется. Но ничего особенного не заметил.

– Боже мой, – простонал Родионов, падая в старенькое кресло. – Вот как проходит мирская слава. Там «Правда» на столе… Коротенькая такая заметочка. «Лондонское радио сообщило» и дальше…

Недоумевая, Опалин взял газету и прочитал:

 

В Мексике в больнице умер Троцкий от пролома черепа, полученного во время покушения на него одним из лиц его ближайшего окружения.

 

– Уже несколько дней прошло, а они только сейчас удосужились сообщить. – Родионов встряхнулся. – Канальи, а? Но мне повезло – чинил розетку у одного простого советского гражданина, женатого на французской коммунистке. Квартира в семь комнат, старинная мебель, изумительный фарфор… а уж разговаривал хозяин со мной так, что я сразу вспомнил, как когда‑то в подпитии обращался с официантами в ресторанах. У них лежала куча заграничных газет, и тут – ба! Смотрю, статья чуть ли не на полстраницы… И я… – Родионов замялся.

– Выпросили?

– Да нет, какое там! Просто украл. Какой смысл что‑то просить у богатых? Заранее ж ясно: ничего не дадут. Только экспроприация! – Лже‑электрик встряхнулся. – Ну, я и экспроприировал. На столе, под «Правдой»… впрочем, вы, вероятно, по‑французски не понимаете?

– Нет, – ответил Опалин, машинально бросив взгляд на газету, о которой они говорили. И тут он почувствовал, как сердце замерло у него в груди.

Статью сопровождали две фотографии: на одной было изображено орудие убийства, на другой – тот, кто это орудие пустил в ход. И хотя он внешне изменился и, очевидно, был к тому же сильно избит, Опалин сразу же вспомнил, где раньше видел это лицо.

– Я бы понял, если бы его застрелили или зарезали, – объявил Родионов, взявшись за бутылку и наливая себе полную рюмку. – Но ледоруб – в Мексике – это… это даже не знаю что. Впрочем, там, может быть, и лед есть. Как вы думаете? Раз есть ледоруб, должен быть и лед…

– Вам все‑таки не стоит пить, – буркнул Опалин, беря газету, чтобы внимательнее рассмотреть фотографии.


Поделиться с друзьями:

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

Папиллярные узоры пальцев рук - маркер спортивных способностей: дерматоглифические признаки формируются на 3-5 месяце беременности, не изменяются в течение жизни...

Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.115 с.