Левые нуждаются в защитниках — КиберПедия 

Таксономические единицы (категории) растений: Каждая система классификации состоит из определённых соподчиненных друг другу...

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...

Левые нуждаются в защитниках

2022-10-28 26
Левые нуждаются в защитниках 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Политическое отступление. От социалистического режима многие ожидали новый тип дискурса. Дискурса весьма близкого к реальным движениям и способного в то же время вызвать к себе уважение со стороны этих движений благодаря созданию соответствующих машин речи. Например, Новая Каледония[76]. Когда Пизани[77] сказал: «…независимость во что бы то ни стало», — это был уже новый тип дискурса. Это значило: вместо того чтобы по видимости игнорировать реальные движения, создавая объект переговоров, собираются сразу же признать определенную крайность, а переговоры проводят под углом этой крайности, соглашаясь с нею заранее. Переговоры ведут о способах, средствах, скорости. Отсюда упреки со стороны правых, придерживавшихся старого метода, что в первую очередь не следует говорить о независимости, даже если известно о ее неизбежности, так как самое главное в том, чтобы переговоры были длительными. Правые не питали иллюзий, они, я полагаю, были не глупее других, но их техника сводилась к тому, чтобы противостоять движению. Здесь то же самое, что и противостояние Бергсону в философии, здесь есть полное сходство. Породниться с движением или сдерживать его: это две совершенно разные политические технологии. Со стороны левых это предполагает некий новый способ речи. Вопрос не столько в том, чтобы убеждать, сколько в том, чтобы сохранять ясность. Сохранять ясность — к этому обязывает «данность» не только ситуации, но и проблемы. Делать видимыми вещи, которые не будут существовать в других условиях. Что касается каледонской проблемы, то нам говорили, что в определенный момент эта территория рассматривалась как колония для заселения, так что каледонцы стали меньшинством на своей собственной земле. Начиная с какого времени? Как скоро? И кто это сделал? Правые отвергнут эти вопросы. Если же эти вопросы обоснованы, то определенные данные выражают собой некоторую проблему, которую правые хотели скрыть. Потому что как только проблема была поставлена, ее уже нельзя устранить, и правым придется самим изменить свой дискурс. Таким образом, роль левых, если они не у власти, состоит в том, чтобы раскрывать проблемы определенного типа, которые правые желают любой ценой скрыть.

К сожалению, можно в этом отношении говорить об истинной неспособности к информированию. Есть, конечно же, одна вещь, которая в значительной мере извиняет левых: корпус функционеров, корпус ответственных лиц во Франции всегда был правым. Так что даже самые добросовестные из них, даже притворяясь, не могли изменить свой образ мысли, свой способ существования. У социалистов не было людей, чтобы передавать и даже обрабатывать свою информацию, чтобы определенным образом поставить свои проблемы. Им пришлось бы создавать параллельные цепи, смежные круги. У них возникла бы потребность в интеллектуалах как защитниках. Но все, что в этом направлении было сделано, свелось к установлению дружеских контактов, к тому же весьма неопределенных. Нам не был дан даже минимальный список вопросов. Я беру три самых разных примера: кадастр Новой Каледонии, можно ли познакомиться с ним в специальных обзорах, если он был опубликован. Что касается проблемы образования, то остается верить, что частное образование было католическим; я никогда не смогу узнать, какова была пропорция светского в частном образовании. Другой пример, с тех пор как правые победили в большом числе муниципалитетов, было упразднено кредитование всех видов культурных проектов, иногда больших, но чаще всего маленьких, местного значения, вызывающих интерес постольку, поскольку они были многочисленными и небольшими; однако нет никакой возможности получить их подробный список. Такого рода проблемы не существуют для правых, так как они имеют защитников зрелых, прямых, непосредственно зависимых. Но левые нуждаются в защитниках косвенных или свободных, это другой стиль, при условии, что это вообще возможно. То, что благодаря партии коммунистов было обесценено в забавном прозвище «попутчиков», — было истинной потребностью левых, потому что это была потребность в том, чтобы люди мыслили.

 

Заговор имитаторов

 

Как определить кризис литературы наших дней? Режим бестселлеров — это быстрый оборот. Многие книготорговцы уже стремятся присоединиться к продавцам пластинок, берущим на реализацию только продукты из репертуаров топ-клуба или хит-парада. В этом смысл «Апострофов». Быстрый оборот неизбежно создает рынок ожиданий: даже эпитеты «отважный», «скандальный», «странный» и т. д. пробираются в предсказуемые формы рынка. Условия литературного творчества, которое может осуществляться только в неожиданном — медленный оборот и постепенное распространение, — являются неустойчивыми Беккет или Кафка будущего, которые как раз не похожи ни на Беккета, ни на Кафку, рискуют не найти своего издателя, без которого их даже по существу и не заметят. Как говорит Линдон[78]: «не замечают отсутствие неизвестного». СССР утратил свою литературу, и никто этого и не заметил. Можно будет поздравить себя с увеличением количества книг и с ростом тиражей: молодые читатели обнаружат, что они одурачены в том литературном пространстве, которое не оставит им возможности творить. Появляется чудовищный стандартный роман, созданный как подражание Бальзаку, Стендалю, Селину, Беккету или Дюрас, неважно кому. Скорее, все же сам Бальзак неподражаем, и Селин неподражаем: это новый синтаксис, «неожиданный». То, чему подражают, уже является копией, и это всегда так. Имитаторы подражают сами себе, отсюда сила их распространения, отсюда и впечатление, что они сделали все лучше образца, так как им известен метод или решение. Это ужасно, это то, что происходит в «Апострофах». Здесь есть эмиссия огромной технической силы, организация, кадры. Но это также и нулевое состояние литературной критики, литература становится спектаклем варьете. Здесь все на самом деле вращается вокруг футбола и гастрономии. Литература становится телевизионной игрой. Подлинная проблема телевизионных программ — это вторжение игр. Когда даже человек, смущенный перед лицом восторженной публики, убежден, что он принимает участие в культурном мероприятии, когда два человека, позабыв обо всем, соперничают друг с другом, чтобы составить слово из девяти букв. Происходят странные вещи, о которых Росселлини, кинематографист, все уже сказал. Послушайте: «Мир сегодня слишком жесток. Жестокость — это насилие над чьей-либо личностью, это значит поставить перед кем-то условие добиться полного и бескорыстного признания. Если бы это было признание с определенной целью, мне бы это было приемлемо, но это просто упражнение вуайериста, развратника, и это называют жестокостью. Я твердо полагаю, что жестокость всегда является демонстрацией инфантилизма. Сегодня все искусство с каждым днем становится все более и более инфантильным. Каждый имеет безумное желание стать, насколько это возможно, инфантильным. Я не говорю наивным: инфантильным… Сегодня искусство — это или жалоба, или жестокость. Не существует другого измерения: или жалуются, или совершают абсолютно бескорыстное упражнение в малой жестокости. Возьмите, например, эту спекуляцию (все следует называть своими именами) на некоммуникабельности, на отчуждении, я не нахожу в этом никакой нежности, одну только чрезвычайную снисходительность. И это, говорю я вам, вынуждает меня больше не снимать кино». И это должно было бы сначала вынудить не давать больше интервью. Жестокость и инфантилизм являются насильственным испытанием даже для тех, кто им потворствует, и настигают даже тех, кто желал его избежать.

 

Развращенная семья

 

Иногда бывает так, словно люди не могут выразить себя. Но на самом деле они не перестают это делать. Прокляты те семейные пары, где женщина не может быть рассеянной или усталой, если мужчина не сказал: «Что с тобой? Попробуй высказаться». Радио, телевидение развращают семью, распространяясь повсюду, и мы все пропитаны бесполезными словами, безумным количеством слов и образов. Глупость никогда не бывает ни немой, ни слепой. Так что проблема уже не в том, чтобы дать людям возможность выразить себя, а в том, чтобы управлять их вакуолями одиночества и молчания, начиная с тех, кому приходится в конце концов хоть что-нибудь сказать. Репрессивные силы не препятствуют самовыражению людей, они, напротив, побуждают их к этому. Кротость ничего не говорит, правда ничего не говорит, так как есть одно условие, при котором возникает редкая или даже редчайшая вещь, заслуживающая того, чтобы о ней говорили. То, о чем трезвонят в наши дни, — это не бессмыслица, это предложения, которые не представляют собой никакого интереса. Так, то, что называется смыслом предложения, есть именно интерес, который оно собой представляет. Не существует иного определения смысла, и он появляется только вместе с новизной предложения. Можно слушать людей часами: никакого интереса… Именно поэтому все это трудно обсуждать, именно поэтому все это не следует обсуждать, никогда. Нельзя же сказать кому-нибудь: «То, что ты говоришь, не представляет никакого интереса!» Можно сказать: «Это ложь!» Но это никогда не является ложью, то, что кто-то говорит, какой бы ни была эта ложь, это либо глупость, либо не имеет никакого значения. Это — то, что уже было тысячу раз сказано. Понятия значимости, необходимости, интереса являются в тысячу раз более определенными, чем понятие истины. Не потому, что они заменяют его, но потому, что они измеряют истинность того, что я говорю. Даже в математике: Пуанкаре говорил, что большое число математических теорий не имеют никакого значения, никакого интереса. Он не говорил, что они являются ложными, ведь это еще хуже, чем ложь.

 

Эдип в колониях

 

Возможно, журналисты несут часть ответственности за этот кризис литературы. Само собой разумеется, что журналисты часто писали книги. Но когда они писали эти книги, они приобщались к другой форме, отличной от журнальной или газетной статьи, они становились писателями. Ситуация становится иной, так как журналист приобрел убеждение, что форма книги принадлежит ему по полному праву, что нет никакой особой работы, которую следовало проделать, чтобы к этой форме подойти. И сразу же журналисты как сословие завоевали литературу. Появляется одна из фигур стандартного романа, что-то вроде Эдипа в колониях, путешествия репортера, отчитывающегося о своих личных приключениях с женщинами или о поиске своего отца. Эта ситуация отражается на всех писателях: писатель должен сделаться журналистом и сам, и в своей работе. В крайнем случае все происходит между журналистом-автором и журналистом-критиком, книга передается по эстафете от одного к другому и едва ли заслуживает права существовать. Дело в том, что книга уже не является отчетом о действиях, переживаниях, намерениях, целях, которые разворачиваются в другом месте. Она становится чистой регистрацией. С этого времени каждый кажется, в том числе и самому себе, величайшей книгой, если только у него была профессия или просто семья, больной родственник, нарушавший законы начальник. У каждого свой роман в своей семье или о своей профессии… Забывают, что весь мир предполагает за литературой особый поиск или особое усилие, специфическое творческое намерение, которое может реализовать только сама литература, ни в коей мере не являющаяся резервуаром для осадка от деятельности и намерений совершенно иного рода. Это — книга «вторичного образования», учитывающая аспект сбыта на рынке.

 

Если литература умрет, то это будет убийство

 

Те, кто не читал ничего, кроме Маклюэна, могут думать, что аудивизуальная культура естественным образом заменяет собой книгу, поскольку предоставляет гораздо больше творческих возможностей, чем покойная литература или другие способы выражения. Но это неправда. Если аудивизуальная культура и заменит книгу, то не в качестве конкурентного средства выражения, а как монополия, удерживаемая формациями, которые подавляют творческие возможности и в рамках самой аудивизуальной культуры. Если литература умрет, то это будет насильственная смерть и политическое убийство (как в СССР, даже если никто этого не заметит). Это не вопрос о сравнении жанров. Альтернатива — не в выборе между письменной литературой и аудивизуальной культурой. Она в выборе между творческими возможностями (как аудивизуальной культуры, так и литературы) и подчинением власти. Весьма сомнительно, что аудивизуальная культура создаст свои условия для творчества, если литература не сохранит свои. Творческие возможности могут быть весьма различными в зависимости от рассматриваемого способа выражения, но они оказываются не связанными друг с другом в той мере, в какой они, все вместе, должны сопротивляться формированию рыночного и конформистского культурного пространства, т. е. «рыночного производства».

 

Пролетариат и теннис

 

Стиль — это литературное понятие, это синтаксис. Однако говорят и о стиле в науках, там, где нет синтаксиса. Говорят о стиле в спорте. Что касается спорта, то существуют весьма обстоятельные исследования, но я их знаю очень плохо, они, возможно, возвращаются к тому, чтобы показать, что стиль — это нечто новое. Разумеется, спорт представляет собой определенный количественный масштаб, знаменуемый рекордами, подчеркнутый совершенством инструментария, обувь, шест… Но есть также качественные изменения или идеи, которые являются вопросом стиля: таким является переход от ножниц к двойному тулупу в фигурном катании, так прыжок в высоту постоянно знаменует собой препятствие, требующее от прыгуна перейти на более широкий шаг. Почему нельзя сразу начать с этого, почему необходимо пройти через всю историю, знаменуемую количественным прогрессом? Всякий новый стиль предполагает не «сразу» новое, но соединение состояний, т. е. уравнение синтаксиса, которое решается на основе предшествующего стиля и в то же время разрыва с ним. Технические улучшения эффективны только в том случае, если они принимают и избирают новый стиль, который еще недостаточно строго определен. Отсюда значение «изобретателей» в спорте, это защитники качества. Или пример с теннисом: когда появился возврат подачи, при котором отбитый мяч падает в ногах соперника, который подбегает к сетке? Я думаю, что это был великий австралийский игрок Бромвич, еще до войны, хотя и не уверен в этом. Очевидно, что Борг изобрел новый стиль, открывший теннис для пролетариата. Как в теннисе, так и в других видах спорта есть изобретатели: Мак-Инрой[79] является изобретателем, т. е. стилистом, он ввел в теннис египетские позы (свою подачу) и рефлексы Достоевского («если приходит твое время добровольно стучаться головой об стену, жизнь становится невыносимой»). Кроме того, имитаторы могут побить изобретателей и делать определенные вещи лучше, чем они: это бестселлеры спорта. Борг породил целую расу темных пролетариев, Мак-Инроя может превзойти какой-нибудь рекордсмен по количеству. Скажут, что подражатели, пользующиеся уже пройденным движением, являются более сильными спортсменами, и спортивные федерации демонстрируют поразительную неблагодарность по отношению к изобретателям, которые обеспечили им возможность жить и процветать. Но это неважно: история спорта движется вперед благодаря таким изобретателям, всякий раз создававшим новый, неожиданный синтаксис, производившим мутации, — без них технологический прогресс оставался бы чисто количественным, не имеющим никакого значения и не вызывающим никакого интереса.

 

СПИД и мировая стратегия

 

Есть одна весьма важная проблема в медицине, это эволюция болезней. Разумеется, есть новые факторы внешнего порядка, новые микробы или вирусы, новые социальные данные. Но есть также и симптомология, новые группы симптомов: на какое-то весьма короткое время симптомы не группируются тем же самым способом, и заболевания не отделяются от того, что прежде распределялось в различных контекстах. Болезнь Паркинсона, болезнь Роджера и др. демонстрируют большие изменения в группировках симптомов. История медицины и состоит из этих группировок, отделений, перегруппировок, которые делают возможными технологические решения, но не предопределяют их. Что же в этом отношении произошло после войны? Это открытие «стрессовых» заболеваний, когда недуг порождается не внешним агрессором, а неспецифическими защитными реакциями, которые приводят к потере контроля над собой или изнуряют, истощают организм. Послевоенное медицинские журналы заполняются дискуссиями о стрессе в современном обществе и новой раскладке заболеваний, к которой он может привести. Совсем недавно были открыты заболевания собственной иммунной системы, заболевания, возникающие сами собой: защитные механизмы более не распознают те клетки организма, которые, как считается, они должны защищать, или же благодаря внешним воздействиям эти клетки становится невозможно отличить. СПИД располагается между этими двумя полюсами, стрессом и болезнями иммунной системы. Возможно, все движется к болезням без медицины и без больных, как сказал Дагоне[80], анализируя сегодняшнюю медицину: здесь есть скорее образы, чем симптомы, и скорее их носители, чем больные. Это едва ли устроит общественную безопасность, но это вызывает тревогу и в других отношениях. Поразительно, что этот новый стиль заболеваний совпадает с политикой или с мировыми стратегиями. Нам объясняют, что военная опасность не связана только с возможным появлением специфического внешнего агрессора, но также и с поспешностью или с сокрушительностью нашей защитной реакции (вот почему значение атомного оружия остается преобладающим…). Поэтому наши болезни соответствуют той же самой схеме, или наша атомная политика соответствует нашим болезням. Гомосексуалист рискует сыграть роль некоторого биологического агрессора, так же как меньшинства или беженцы будут играть роль какого-то врага. Здесь еще одна причина поддерживать социалистический режим, который отверг бы этот двойной образ болезни и общества.

Следует говорить о творчестве как движении по дороге невозможного… Это объяснил еще Кафка: невозможность для писателя-еврея говорить на немецком, невозможность говорить на чешском, невозможность не говорить. Пьер Пьерро обнаруживает здесь проблему: невозможность не говорить, говорить на английском, говорить на французском. Творчество совершается в безвоздушном пространстве. Даже в рамках данного языка, например французского, какой-то новый синтаксис — это новый язык внутри этого языка. Если творец не страдает от удушья невозможного, это — не творец. Творец — тот, кто создает для себя невозможное и кто в то же самое время создает возможность. Как Мак-Инрой, когда стучатся головой о стену, то находят выход. Нужно расшатывать эту стену, потому что если нет невозможного, не будет и той трещины, того прохода, на котором возникает творчество, того могущества лжи, благодаря которому появляется истина. Следует писать жидкостью или газом, так как обыденное мнение и восприятие являются твердыми, геометрически правильными. Именно это делал Бергсон в философии, Вирджиния Вульф или Джойс в литературе, Ренуар в кинематографе (в кинематографе экспериментальном, который весьма далеко заходит в исследовании состояний материи). Но нельзя совсем покидать землю. Следует стать земным в такой степени, чтобы найти законы жидкости и газа, от которых зависит земля. В таком случае стиль нуждается в большом объеме тишины и работы, чтобы можно было создать вихрь в пространстве и затем унестись вверх, как спичка в потоке воды, за которой следят дети. Разумеется, это не значит создавать слова, комбинировать фразы, использовать идеи, благодаря которым создается стиль. Следует обнажить слова, рассечь фразы, чтобы высвободить векторы, которые являются векторами земли. Всякий писатель, всякий творец является тенью. Как написать биографию Пруста или Кафки? Из всего, что описывается, тень является первой в своем отношении к телу. Истина — это производство экзистенции. Это определенная вещь, которая существует не в голове, а в реальности. Писатель отталкивается от реальных тел. В случае с Пессоа — это воображаемые персонажи, но воображаемые не в такой степени, чтобы он сам сообщал им определенный почерк, определенную функцию. По преимуществу не он сам делает то, что делают его персонажи. Нельзя далеко уйти в литературе с системой «многое увидишь, путешествуя», когда автор сначала создает вещи, а затем рассказывает. Нарциссизм авторов отвратителен, потому что не может быть нарциссизма у тени. Здесь интервью заканчивается. Все это имеет значение не для того, кто собирается пересечь пустыню, имея для этого время и терпение, но для молодых писателей, которые родились в пустыне, так как они рискуют увидеть ничтожность своего произведения еще до того, как оно появилось на свет. И однако, нельзя допустить, что уже не появилась на свет новая раса писателей, которые уже находятся там ради работы и стиля.

«L'Autre Journal». № 8. Октябрь 1985 г.

(беседа с Антуаном Делором и Клер Парне).

 

О философии

 

— Вы публикуете новую книгу «Складка, Лейбниц и барокко». Можете ли вы проследить маршрут, который привел вас от исследования о Юме («Эмпиризм и субъективность») к Лейбницу? Если следовать за хронологией ваших книг, то следует сказать, что после первого этапа, посвященного работам по истории философии, которые, возможно, завершаются книгой «Ницше» (1962), вы, работая над «Различием и повторением» (1969), затем над двумя томами «Капитализма и шизофрении» (1972 и 1980), написанными вместе с Феликсом Гваттари, создали собственную философию, стиль которой ничуть не похож на академический. Сегодня кажется, что после книг о живописи (о Бэконе) и кино вы вновь возвращаетесь к классическому подходу к философии. Осознаете ли вы сами такое движение? Следует ли рассматривать вашу работу как целое, в единстве? Или, напротив, вы видите разрывы, трансформации?

— Три периода уже позади. Действительно, я начинал с книг по истории философии, но все авторы, которыми я занимался, имели для меня нечто общее. И все сходилось к величайшему тождеству Спиноза — Ницше. История философии не является дисциплиной, основанной на какой-то особой рефлексии. Это, скорее, как искусство портрета в живописи. Это — портреты ментальные, концептуальные. Как и в живописи, их следует сделать похожими, но для этого нужно использовать другие средства, которые не представляют собой подобие оригиналу: сходство должно быть создано, и не посредством воспроизведения (довольствуясь пересказом того, что сказал философ). Философы приносят с собой новые концепты, они показывают их, но они не говорят или не комплектуют те проблемы, которым эти концепты соответствуют. Например, Юм демонстрирует оригинальный концепт веры, но он не говорит, почему и как проблема сознания ставится таким образом, что сознание оказывается обусловленным модусом веры. История философии не должна повторять то, что сказал какой-либо философ; она должна говорить о том, что он неизбежно подразумевал то, о чем он не говорил, но что, однако, присутствовало в том, что он говорил.

Философия всегда предполагает изобретение концептов. Меня никогда не заботило ни преодоление метафизики, ни смерть философии. Философия обладает функцией, которая всегда остается актуальной, — это создание концептов. Никто не может занять ее места. Разумеется, у философии всегда были соперники, начиная с собеседников в диалогах Платона и кончая шутом Заратустры. Сегодня это информатика, коммуникация, торговля, которые осваивают слова «концепт» и «творческий», и эти «концепторы» представляют нахальные люди, изображающие акт продажи как вершину капиталистической мысли, как cogito товара. Философия чувствует себя маленькой и одинокой перед столь могущественными силами, но если ей суждено умереть, то по крайней мере это будет смешно. Философия не является коммуникацией, как не является она ни созерцанием, ни рефлексией: она представляет собой творчество, и даже революционное по своей природе, так как она постоянно создает новые концепты. Единственное условие — чтобы они обладали определенной необходимостью, а также были странными, необычными, и они обладают всем этим в той мере, в какой соответствуют подлинным проблемам. Концепт — это то, что мешает мысли стать простым мнением, сообщением, обсуждением, болтовней. Любой концепт неизбежно является парадоксальным. Это философия, которую мы пытаемся создать, Феликс Гваттари и я, в «Анти-Эдипе» и в «Тысяче плато», главным образом в «Тысяче плато», которая является важной книгой и где предлагается множество концептов. Мы не сотрудничали, мы делали одну книгу за другой, не в смысле чего-то единого, но как бесконечную статью. У каждого из нас было прошлое и предшествующая работа: у него — в психиатрии, в политике, в философии, у меня — «Различие и повторение» и «Логика смысла». Но мы не сотрудничали как личности. Мы были, скорее, как два ручья, которые сливаются в «единое» третье, которым мы и становились. Кроме того, в философии всегда был такой вопрос: как истолковать «фило»? Философия, таким образом, была для меня производным, вторичным этапом, который никогда бы не начался и не закончился без Феликса.

Затем, предположим, что это третий период, когда я веду речь о живописи и кино, об образах видимости. Но это философские книги. Дело в том, что концепт, как я полагаю, включает в себя два других измерения — перцепт и аффект. Именно это интересует меня, а не образы. Перцепт не является восприятием, это пакет ощущений и отношений, который сохраняется у того, кто их испытывает. Аффект — это не чувство, это — становление, которое превышает возможности того, кто через это становление проходит (кто становится другим). Великие английские или американские романисты часто писали перцептами, а Клейст, Кафка — аффектами. Перцепт, аффект и концепт образуют три нераздельные мощности, они движутся от искусства к философии, и наоборот. Труднее всего, очевидно, с музыкой, наброски анализа которой можно найти в «Тысяче плато»: ритурнель вовлекает в себя все три эти мощности. Мы пытаемся сделать ритурнель одним из наших главных понятий, соответствующим территории и Земле, малой и большой ритурнели. В конце концов все эти три периода продолжаются далее и смешиваются, я вижу это лучше теперь по книге о Лейбнице и о складке. Я вынужден — был лучше выразить то, что я хотел бы сделать позже.

— Не будем спешить. Нельзя ли сначала поговорить о вашей жизни? Нет ли определенного соответствия между вашей библиографией и вашей биографией?

— Жизнь профессоров редко бывает интересной. Конечно, я путешествую, но профессора платят за свои поездки словами, знаниями, коллоквиумами, круглыми столами, говорят, всегда говорят. Интеллектуалы обладают огромной культурой, они имеют сведения обо всем. Я — не интеллектуал, потому что в моем распоряжении нет незадействованной культуры, никаких резервов. То, что я знаю, известно мне только из нужд текущей работы, и если бы я вернулся на несколько лет раньше, то мне пришлось бы полностью переучиваться. Весьма приятно не иметь никакого представления о той или иной вещи. Мы не страдаем от некоммуникабельности, наоборот, изо всех сил принуждаем себя к самовыражению, когда нет ни одной важной вещи, о которой стоило бы говорить. Путешествовать — значит собираться сказать о чем-то в одном месте, и вернуться, чтобы рассказать о чем-то уже здесь. По крайней мере, не возвращаются те, кто там соорудил свой шалаш. Поэтому у меня есть небольшая наклонность к путешествиям, и не следует слишком много передвигаться, чтобы не спугнуть перемены. Я был поражен одной фразой Тойнби: «Кочевники — это те, кто не перемещается, они становятся кочевниками, потому что отказываются передвигаться».

Если вы хотите применить ко мне критерий биографии-библиографии, то ясно, что свою первую книгу я написал достаточно рано, а затем не было ничего в течение восьми лет. Я все-таки знаю, что я делал, где и как жил в эти годы, но я знаю это абстрактно, как если бы кто-нибудь другой рассказывал мне о вещах, в которые я верю, но которые на самом деле со мной не происходили. Это словно провал в моей жизни, провал длиною в восемь лет. Именно это меня и интересует в жизни любого, провалы, которые она допускает, лакуны, иногда драматические, но иногда нет. Каталепсия или что-то вроде сомнамбулизма в течение многих лет, захватывающие значительную часть жизни. Возможно, в этих провалах совершается движение. Так как вопрос в том, как совершить движение, как пройти сквозь стену, чтобы прекратить биться о нее головой. Возможно, это значит не передвигаться слишком много, не говорить слишком много, избегать ложных движений, оставаться там, где нет памяти. Есть красивая новелла у Фитцджеральда: некто прогуливается по городу, провалившись в беспамятство на десять лет. Случается также и обратное: не только провалы, но и чрезмерные воспоминания, беспричинные, в избытке, когда неизвестно уже, куда их разместить, где использовать (это приходит ко мне, но откуда?). Неизвестно, что делать с этими воспоминаниями, они излишни. Это было в семь лет, в четырнадцать или в сорок? Вот две самые интересные вещи в жизни — амнезия и гипермнезия.

— Эта критика речи имеет у вас отношение, в частности, и к телевидению. Вы уже высказывались на эту тему в предисловии, которое написали к книге о Серже Дени в журнале «Кино». Но когда философ вступает в коммуникации, как должен он это делать? Философы, начиная с Платона, писали книги, выражали себя через книги. Это остается неизменным и в наши дни, когда стало очевидным различие между двумя типами людей, которых называют или которые сами себя называют философами: есть те, кто преподает, кто продолжает преподавать, кто занимает университетскую кафедру и считает, что это имеет значение. И есть те, кто не преподает, может быть даже отказывается преподавать, но стремится захватить средства массовой информации: это «новые философы». Кажется, вас следует отнести к первой категории, — вы даже написали «трактат» против «новых философов». Что влияет на ваш лекционный курс? Что оказалось в рамках подготовки к нему незаменимым?

— Этот курс был в целом стороной моей жизни, я занимался всем этим с увлечением и страстью. Он не складывается из одних только конференций, потому что они предполагают какое-то длительное время и относительно постоянную публику, иногда в течение нескольких лет. Это словно исследовательская лаборатория: лекционный курс определяется тем, что ищут, а не тем, что известно. Следует долгое время готовиться, чтобы получить несколько минут вдохновения. Мне приходилось останавливаться, когда я видел, что мне нужно еще готовиться, чтобы получить более мучительное вдохновение. И будущее окутано мраком, потому что становится все труднее и труднее заниматься исследованиями во французских университетах.

Этот курс, что-то вроде Sprechgesang, более близок к музыке, чем к театру. И в принципе ничто не мешает тому, чтобы этот курс был немного похож на рок-концерт. В философии мы отказались от принципа «прогрессивного развития знаний»: один и тот же курс адресуется студентам как первого, так и любого другого года, студентам и не-студентам, философам и не-философам, юношам и старикам, людям любых национальностей. Всегда были молодые художники или музыканты, кинематографисты, архитекторы, демонстрировавшие огромную потребность мыслить. Это были длинные сеансы, никто не слушал их полностью, но каждый брал из них то, в чем нуждался, что желал получить, чем ему приходилось заниматься, даже если это было далеким от его дисциплины. Был период прямых выступлений, часто шизофренических, затем пришло время кассет, вместе с хранителями этих кассет, но даже выступления продолжались несколько недель и сохранились в форме маленьких заметок, иногда анонимных. Я никогда не говорил этой публике, чем она была для меня, что она мне дала. Ничто не было столь мало похожим на дискуссии, и философия в строгом смысле слова не имеет ничего общего с дискуссией, достаточно легко понять, какая проблема и кем поставлена, и как он ее ставит, следует только сделать ее более богатой, варьируя условия, добавить что-то к ней, присоединить, но никогда не обсуждать. Это было словно в пустой комнате, где никого не было, и откуда идея возвращалась, словно она прошла через множество фильтров. Именно там я понял, до какой степени нужна философия, и не только для какого-то философского познания, посредством концептов, но и для познания не-философского, которое осуществляется благодаря перцептам и аффектам. Нужны были и те и другие. Философия находится в существенных и позитивных отношениях с не-философией: она адресована непосредственно не-философам. Возьмем более удивительный случай, Спинозу: это безусловный философ, и его «Этика» — великая книга концепта. Но в то же самое время он — чистый философ, обращающийся ко всему миру: не имеет значения, кто может читать его «Этику», если он в достаточной мере позволяет увлечь себя этим ветром, этим огнем. Или Ницше. Он, напротив, обладает избытком знаний, которые убивают все живое в философии. He-философское познание не является недостаточным или временным, оно представляет собой одну из двух половинок, одно из двух крыльев.

— В предисловии к «Различию и повторению» вы пишете: «Приближается время, когда будет невозможно написать книгу по философии так, как это делалось до сих пор». Вы добавляете, что поиск новых средств выражения в философии, начатый Ницше, следует продолжить, учитывая появление «некоторых новых искусств», таких как театр или кино. В качестве аналогичного образца трактовки истории философии вы цитируете Борхеса (как это уже сделал Фуко в связи со своей собственной попыткой во введении к «Словам и вещам»). Через двенадцать лет вы говорите о пятнадцати плато в «Тысяче плато»; их можно читать почти независимо друг от друга, только заключение следует читать в конце, заключение, в котором вы, словно в каком-то безумном хороводе, собираете все предшествующие плато вместе. Словно руководствуясь желанием подчинить себя одновременно и гармонии и хаосу, не отдавая предпочтения ни тому, ни другому. Как сегодня вы смотрите на этот вопрос стиля в философии, на вопрос об архитектуре, о композиции книги по философии? И с этой точки зрения, что значит писать вдвоем? Писать вдвоем — это исключительный случай в истории философии, так как речь не идет о диалоге. Как и почему вы пишете вдвоем? Как вы начинаете? Какая потребность вас подталкивает? Кто является автором этих книг? И есть ли у них вообще автор?

— Великие философы являются также и великими стилистами. Стиль в философии — это движение концепта. Разумеется, он не существует вне фраз, но фразы не имеют иной цели, кроме как сообщить ему жизнь, независимую жизнь. Стиль — это вклад в изменение языка, в модуляцию, а также напряжение всего языка по отношению к внешнему. В философии все, как в романе: здесь следует спрашивать «что же будет?», «что произошло?» Только персонажами являются концепты, а обстановка, пейзажи — это пространство и время. Пишут всегда, чтобы дать жизнь, чтобы освободить жизнь там, где она находится в тюремном заключении, чтобы начертить схему побега. Для этого требуется, чтобы язык был не гомогенной системой, но системой, лишенной равновесия, всегда гетерогенной: стиль усиливает разность потенциалов, между которыми что-то может произойти, например вспыхнет молния, появляющаяся из самого языка, и заставит нас видеть и мыслить то, что остается в тени возле слов, эти сущности, о существовании которых мы едва догадывались. Две вещи сопротивляются стилю: гомогенный язык и, напротив, когда гетерогенность настолько велика, что она оборачивается безразличием, беспричинностью, и между полюсами не происходит ничего определенного. Между главным и подчиненным должно существовать напряжение, что-то вроде зигзага, даже тогда и прежде всего тогда, когда фраза кажется совершенно прямой. Стиль существует, когда слова высекают молнию, вспышка которой освещает даже отдаленные окраины язы<


Поделиться с друзьями:

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...

Папиллярные узоры пальцев рук - маркер спортивных способностей: дерматоглифические признаки формируются на 3-5 месяце беременности, не изменяются в течение жизни...

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...

Механическое удерживание земляных масс: Механическое удерживание земляных масс на склоне обеспечивают контрфорсными сооружениями различных конструкций...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.053 с.