Вопрос № 6. Влияние философии А. Шопенгауэра на раннее творчество Тургенева. — КиберПедия 

Таксономические единицы (категории) растений: Каждая система классификации состоит из определённых соподчиненных друг другу...

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...

Вопрос № 6. Влияние философии А. Шопенгауэра на раннее творчество Тургенева.

2022-09-01 71
Вопрос № 6. Влияние философии А. Шопенгауэра на раннее творчество Тургенева. 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

В молодые годы Тургенев много занимался философией и даже мечтал о профессуре (сдал магистерский экзамен). В книге проф. Д.И.Чижевского «Гегель в России»[8], в параграфе, посвященном Тургеневу, можно найти подробное изложение его магистерской работы (о пантеизме). В это время Тургенев был гегельянцем (систему Гегеля он вместе с другими русскими молодыми людьми изучал в Берлине); еще в 1845 г. он писал (в рецензии о «Фаусте»), что «ничего не может быть логичнее исторического развития»; он верил, что именно через историю возможно «диалектическое примирение» противоположных идейных течений.

Нечто аналогичное, хотя и в других тонах, пережил и Тургенев, — только случайности в судьбе человека волнуют его не в отношении исторического бытия (как у Герцена) — но на фоне жизни природы. Здесь именно и пришел Тургенев к выводу, что никому и ничему нет дела до человека, до его судьбы: природа совершенно равнодушна к человеку, к его волнениям и надеждам. Тургенев приближается здесь к современным экзистенциалистам — вслед за Хайдеггером он мог бы сказать, что человек просто «брошен» в хаотическое и слепое бытие. Случайность, торжествующая в истории, связана с случайностью в жизни природы. До конца дней своих Тургенев не устает говорить с тяжелым чувством, с непреодоленной горечью о равнодушии природы к человеку, к его творчеству. Это, конечно, не пессимизм (как часто характеризуют мировоззрение Тургенева), это есть трагическая установка духа, нашедшая свое яркое подкрепление в учении Шопенгауэра (недаром Тургенев настойчиво советовал Герцену «поприлежнее читать Шопенгауэра»). Но влияние Шопенгауэра на Тургенева, хотя и было значительным, но его все же не следует преувеличивать: в Шопенгауэре Тургенев нашел лишь то, что у него самого сложилось раньше.

Однако надо иметь в виду, что вовсе не основной для Шопенгауэра волюнтаризм, не выведение им действительного бытия из «безумия мировой воли» доминируют у Тургенева. Тургенев не мирился с метафизическим ничтожеством человека; это была его неутихающая боль, выраставшая из сознания трагичности судьбы человека, который, хотя одушевляется разными творческими планами и следует указаниям и директивам своего морального сознания, — но, по существу, все это в человеке осуждено на бесплодие. Тургенев не мирился именно с «равнодушием» природы к духовному миру человека, к его исканиям идеала — ведь между внутренним миром человека и объективной жизнью природы нет, по Тургеневу, ничего общего. Если такова «истина» о человеке, то, конечно, ни к чему и ставить вопрос о «спасении» человека; пока нет веры в метафизическую устойчивость человека, какое может быть «спасение»? Но Тургенев все же, как он пишет, ищет истины, — значит, не до конца уверен в том, к чему его толкало его понимание природы, всего бытия? Тут у Тургенева (как и у Герцена) обнажается со всей силой отсутствие веры в Бога, в силу чего так мучительно и неразрешимо ставился для обоих вопрос о смысле жизни человека. О диалектике внутренней жизни Герцена хорошо писал о.С.Булгаков в этюде «Душевная драма Герцена», — а о внутренних терзаниях Тургенева писалось всегда мало и односторонне, часто очень неверно. Даже в прекрасной работе Гершензона о Тургеневе эта тема разработана неполно и во многом неверно.

Ключ к внутренней («миросозерцательной») драме Тургенева лежит в его восприятии природы, в двойственности его понимания природы. С одной стороны, после крушения его гегельянства Тургенев был глубоко отравлен сознанием безразличия природы к человеку, как бы затерянностью человека в бытии, и вследствие этого перед ним открылась бессмыслица человеческой жизни с ее ничем не оправданными претензиями, мечтами об идеале. А с другой стороны, как художник, а не мыслитель, Тургенев живо чувствовал таинственную логику в бытии, чувствовал жизнь природы, ее обращенность именно к человеку. От этого восприятия природы и рождались у Тургенева иные мысли — о высоком назначении человека, о том, что мечты и грезы наши таят в себе ответ на самые глубокие наши надежды и искания. Тургенев ищет в природе метафизической опоры для человека и, конечно, не находит (по той простой причине, что метафизической опорой для человека может быть лишь то, что стоит над природой). Гершензон очень неправ, когда думает, что трудность здесь состояла для Тургенева в признании, что человек (в своей суете и беспокойстве) «выпал из единства в природе». Конечно, человек стоит вне этого «единства», но лишь потому, что он есть личность, которая ищет бытия «для себя», т.е. ищет того, чтобы быть независимой от природного бытия. Природа же, по Тургеневу, именно личностным бытием не интересуется, «равнодушна» к нему; если человек будет жить в «единстве» с природой, то это все равно не спасет его личности — а начало личности было бесконечно дорого Тургеневу, который во имя личности и разорвал с гегельянством. Вопрос же о том, каково же место личности в бытии, сохранял для Тургенева всю свою напряженность, — и в этом и состояло его «искание истины» о человеке.

Если обратиться к мыслям Тургенева о природе, то вот что мы читаем в одном из «стихотворений в прозе»: в уста природы он вкладывает слова: «Я не ведаю ни добра, ни зла, разум мне не закон». Это уже не герценовский алогизм (который в истории не видит силы разума), даже не шопенгауэровский алогизм с его утверждением метафизической причинности в природе (через укорененность всего в мировой воле). Это очень далеко и от научного подхода к природе, поскольку наука ищет именно «закона», т.е. начала разумности в природе. Слова природы у Тургенева («разум мне не закон») есть признание предельной слепоты и хаотичности в природе. Именно отсюда надо объяснять трагическое мироощущение у Тургенева, которое владело его мыслью всецело.

Приведем несколько материалов к этому — и прежде всего из рассказа «Поездка в Полесье». Вот сравнительно спокойное описание природы: «...мне вдруг показалось, что я понял жизнь природы, понял ее несомненный и явный, хотя еще для многих таинственный смысл. Тихое и медленное одушевление, неторопливость и сдержанность ощущений и сил, равновесие здоровья в каждом отдельном существе — вот самая ее основа, ее неизменный закон... Все, что выходит из-под этого уровня, кверху ли, книзу ли, все равно — выбрасывается ею вон, как негодное». Но это описание сразу же получает тревожный смысл, если обратиться к тому, что в свете сказанного о природе может человек думать о самом себе. Вот несколько строк из «Накануне». Берсенев говорит Шубину: «Заметил ли ты, какое странное чувство возбуждает у нас природа? Все в ней так полно, так ясно, так удовлетворено собой, и мы это понимаем и любуемся этим, а в то же время она, по крайней мере, во мне, возбуждает какое-то беспокойство, какую-то тревогу, даже грусть». Ясно сразу, в чем тут дело: жизнь природы не считается с личностью, не ценит ее — в этом вся «тревога». Достаточно для уяснения этого обратиться к той же «Поездке в Полесье»; вот что мы там читаем: «Я присел на срубленный пень, оперся локтями на колена и, после долгого безмолвия, медленно поднял голову и оглянулся. О, как кругом все было тихо и сурово-печально — нет, даже не печально, а немо, холодно и грозно в то же время! Сердце во мне сжалось... я почуял веяние смерти, я ощутил, я почти осязал ее непрестанную близость». Мы уже совсем на пороге трагического восприятия бытия. Но вот еще одно место из того же рассказа: «...мрачный бор угрюмо молчит или воет глухо — и при виде его еще глубже и неотразимее проникает в сердце людское сознание нашей ничтожности. Трудно человеку, существу единого дня, вчера рожденному и уже сегодня обреченному смерти, трудно ему выносить холодный, безучастно устремленный на него взгляд вечной Изиды; не одни дерзостные надежды и мечтания молодости смиряются и гаснут в нем, охваченные ледяным дыханием стихии; нет — вся душа его никнет и замирает, он чувствует, что последний из его братии может исчезнуть с лица земли — и ни одна игла не дрогнет на этих ветвях; он чувствует свое одиночество, свою слабость, свою случайность...»

«Ледяное дыхание стихии» — это не риторическая фраза, а живое ощущение, насквозь пронизанное сознанием затерянности человека в бытии, его метафизического ничтожества. Это очень характерно именно для Тургенева, который действительно близок здесь к хайдеггеровскому «SeinzumTod» («Бытие к смерти» (нем.).) или к постоянному ощущению «neant» (ничто) у Сартра. Те же мотивы заполняют отрывок «Довольно» (над которым так несправедливо и зло смеялся Достоевский): природа «не знает искусства, как не знает свободы, не знает добра... она создает, разрушая... она так же спокойно покрывает плесенью божественный лик фидиасовского Юпитера, как и простой голыш, и отдает на съедение презренной моли драгоценнейшие строки Софокла». «Не условность искусства, — читаем тут же, — меня смущает; его бренность... Где же нам, бедным людям, бедным художникам сладить с этой глухонемой, слепорожденной силой, которая даже не торжествует своих побед, а идет, идет вперед, все пожирая?..» «Ледяное дыхание стихии», мысль о «нищете всего человеческого» и порождает у Тургенева это «унылое недоумение» и укрепляет чувство трагичности нашей жизни.

Таково понимание и восприятие природы у Тургенева-мыслителя. Но совсем, совсем не то чувство природы было у него же как художника — тут тоже выступает у него чувство связи с природой, но здесь человек уже не теряется в природе, а, наоборот — природа склоняется к человеку, принимает живое участие в его жизни. Этот лик природы, эта сторона ее жизни полна и смысла и света — и какое новое зрелище открывается здесь художественному восприятию Тургенева! Прежде всего, это с необычайной яркостью сказывается в различных описаниях природы — Тургенев не сравнимый ни с кем мастер пейзажа. Напрасно Достоевский издевался над этим, напрасны все хулы, которые можно от времени до времени встретить по адресу Тургенева за его описания природы. Конечно, можно вообще не ценить пейзажей в литературе и насмешливо их обзывать именно «литературой», не чувствовать живых излучений от пейзажей, но можно и обратно — ценить именно пейзажи у Тургенева. Верно сказал о них Ремизов («Огонь вещей»), что эти описания природы у Тургенева (как и у нескольких других писателей, начинал с Гоголя) «создали целый мир "русской природы" — музейный памятник любующегося глаза». Но пейзажи у Тургенева — это лишь введение в его художественное восприятие бытия.

Совсем в духе романтической натурфилософии Тургенев чувствовал жизнь в природе (как и Тютчев в известных стихах «Не то, что мните вы, природа...»). Приведем несколько примеров — хотя они общеизвестны, но обычно все проходят мимо того основного, что в них есть. Вот отрывок из «Дневника лишнего человека»: «Мы вышли, остановились и оба невольно прищурили глаза: прямо против нас, среди раскаленного тумана, садилось багровое, огромное солнце. Полнеба разгоралось и рдело, красные лучи били вскользь по лугам, бросая алый отблеск даже на тенистую сторону оврагов, ложились огнистым свинцом по речке... Мы стояли, облитые горячим сиянием. Я не в состоянии передать всю страстную торжественность этой картины. Говорят, одному слепому красный цвет представлялся трубным звуком; не знаю, насколько это сравнение справедливо, но действительно было что-то призывное в этом пылающем золоте вечернего воздуха, в багряном блеске неба и земли. Я вскрикнул от восторга...»

В этом пейзаже для нас важно отметить, что в нем передается живое чувство обращенности природы к человеку («было что-то призывное»). Часто Тургенев переживал настоящее счастье от погружения в природу; вот замечательный отрывок из «Касьяна с Красивой Мечи»: «Удивительно приятное занятие лежать на спине в лесу и глядеть вверх! Вам кажется, что вы смотрите в бездонное море, что оно широко расстилается под вами, что деревья не поднимаются от земли, но... спускаются, отвесно падают в те стеклянно ясные волны; листья на деревьях то сквозят изумрудами, то сгущаются в золотистую, почти черную зелень... Вы не двигаетесь — вы глядите: и нельзя выразить словами, как радостно, и тихо, и сладко становится на сердце. Вы глядите: та глубокая, чистая лазурь возбуждает на устах ваших улыбку, невинную, как она сама; как облака по небу... медлительной вереницей проходят по душе счастливые воспоминания, и все вам кажется, что взор ваш уходит дальше и дальше и тянет вас самих за собой в ту спокойную, сияющую бездну...»

Можно заполнить много страниц такими цитатами, почти из всех произведений Тургенева; в них есть живое ощущение именно «сияния» в природе, которое смягчает его горестные мысли о «бренности» всего. В одном письме Тургенева находим типичное сочетание этих двух столь различных переживаний у него природы: «Когда человек в природе один, она оставляет впечатление горечи, светлой меланхолии»: здесь уже нет и намека на «ледяное веяние стихии», оно лишь чуть-чуть отразилось в «меланхолии». И не раз повторяет Тургенев этот мотив «сияния» в природе (хотя и признает — в одном письме:«Душа есть только в нас, природа же равнодушна; ночь вечно стремится поглотить это слабое сияние»). В письме из Рима, весь плененный его красотами, Тургенев писал: «Бессмертная красота кругом и ничтожество всего земного — но в самой ничтожности — что-то глубоко грустное — и примиряющее и приподымающее душу».

«Сияние» в природе исходит от человека, но ведь это значит, что восприятие жизни в природе зависит от нашей духовной установки. Вот что пишет Тургенев в одном месте: «Свет, который дает ее (жизни) краскам значение и силу... исходит из сердца человеческа!» (цитата из «Довольно»; там же та же мысль выражена чуть иначе:«Свет, который исходит из сердца человеческого и озаряет все, что его окружает»). Надо сопоставить эти очень существенные мысли, которые открывают для сознания совсем не трагические перспективы, с тем, что Тургенев писал еще в 1845 г. (в статье о Фаусте): «Одним умом не поймешь ничего живого».

Это очень существенное признание в устах того, кто поклонялся только знанию: тут намечается характерный дуализм, то расхождение в Тургеневе мыслителя и художника, о котором мы говорили выше. Он же в статье «Гамлет и Дон Кихот» (1860 г. — т.е. уже в разгаре трагического восприятия бытия) писал: «Только тот и находит, кого ведет сердце». Это не паскалевское противопоставление сердца и разума, а противопоставление непосредственных чувств и отвлеченных мыслей; с полной силой это раздвоение художника и мыслителя сказывается у Тургенева там, где дело идет не о природе, а о человеческой душе.

В позднем (1870 г.) рассказе «Степной король Лир» читаем: «Все на свете, и хорошее и дурное — дается человеку не по заслугам, а вследствие каких-то еще неизвестных, но логических законов, на которые я даже указать не берусь, хоть иногда мне кажется, что я смутно чувствую их». Вот другое замечание, которое уже нельзя назвать «смутным чувством». Приведя стих: «Все великое земное разлетается, как дым», Тургенев пишет: «Но добрые дела не разлетятся дымом, они долговечнее самой сияющей красоты» (из статьи «Дон-Кихот и Гамлет», 1860 г.). Как это отлично от скорбных мыслей о «тщете» всего человеческого, о «бренности» всего! В те же годы (1861), в статье, посвященной художнику А.А.Иванову, Тургенев писал: «Не было еще на свете жертвы, принесенной совершенно даром». В этих словах, от которых веет нерушимой верой не только в правду, но и в силу добра, Тургенев вплотную приближается к тому принципу метафизики, который позже выразил лучше других Вундт в законе «сохранения духовных ценностей». Только у Тургенева самая несомненная духовная ценность есть добро и любовь — но не искусство, как ни высоко ставил он его. В знаменитом стихотворении в прозе «Воробей» (1878 г.) Тургенев писал: «Только любовью держится жизнь... любовь сильнее смерти». В более ранней вещи «Постоялый двор» (1852 г.) находим мысль, с другой стороны подтверждающую приведенную идею: «Злому делу рано или поздно приходит злой конец». Более неуверенно звучат заключительные строки в романе «Отцы и дети» (1862 г.), где Тургенев говорит о том, как старики Базаровы вместе плетутся к могиле сына: они «приблизятся к ограде, припадут и станут на колени, и долго и горько плачут... и снова молятся и не могут покинуть это место... Неужели их молитвы, их слезы бесплодны? Неужели любовь, святая, преданная любовь не всесильна? О нет! Какое бы страстное, грешное, бунтующее сердце ни скрылось в могиле, цветы, растущие на ней, безмятежно глядят на нас своими невинными глазами; не об одном вечном спокойствии говорят они, о том великом спокойствии "равнодушной" природы; они говорят также о вечном примирении и о жизни бесконечной». Все это, конечно, значительнее и больше того, что утверждает закон «сохранения духовных ценностей» — тут Тургенев уже вплотную подходит к религиозной теме. Но прежде чем обратиться к тому, как стоял у Тургенева религиозный вопрос, нам надо коснуться еще иных тем у него.

Прежде всего — о «тайне» человека, о его внутреннем мире и сложной диалектике его. Надо прежде всего подчеркнуть, что Тургенев очень далеко заглядывал в «подполье» в человеке; но он сознательно не позволял себе пускаться в те анализы, к которым имел такое пристрастие Достоевский. Тема о «подполье» и вообще о человеке настолько глубока у Тургенева, что она заслуживала бы особого изучения, — оно вскрыло бы любопытную целомудренную остановку у Тургенева в художественном «разъятии» душевных движений. В одном письме (I860 г.) Тургенев писал: «Поэт должен быть психологом, он должен знать и чувствовать корни явлений — но представлять только сами явления в их расцвете или увядании». Можно различно оценивать это художественное целомудрие у Тургенева, но как все это далеко от слов Айхенвальда, что Тургенев «описывает действительность, прежде вынув ее трагическую сердцевину»!

Так или иначе, нельзя отвергать, что Тургенев глубоко ощущал внутреннюю диалектику душевных движений в человеке. Вот, например, что он пишет в повести «Фауст» (комментарии к которой с таким блеском развил Овсянико-Куликовский в книге «Этюды о творчестве Тургенева»): «Я все это время столько думал... о тайной игре судьбы, которую мы, слепые, величаем слепым случаем... Кто знает, сколько каждый, живущий на земле, оставляет семян, которым суждено взойти только после его смерти? Кто скажет, какой таинственной цепью связана судьба человека с судьбой его детей?..» Эти таинственные связи одних душ с другими и таят в себе основу трагических судеб наших. Вот еще слова из той же повести: «Вера боялась тех тайных сил, на которых построена жизнь и которые изредка, но внезапно пробиваются наружу». Здесь мы прикасаемся к целой полосе мыслей у Тургенева, который вопреки своему реализму очень ощущал то, что стоит вне научного понимания.

Достаточно указать на конец повести «Фауст», рассказы «Собака», «Песнь торжествующей любви», «Несчастная» и др. Может быть, по контрасту, отрываясь от ясности «реализма», Тургенев отдавался слишком легко всему, что притягивало его из иного мира.

Власть «подполья», скрытых в глубине души сил, с большой четкостью изображена Тургеневым в «Дыме» (в психологии Литвинова). Когда у Литвинова вспыхнуло чувство к Ирине, то он перестал «владеть собой»: «Он не понимал своих поступков, точно он свое настоящее "я" утратил». И тут же сказано: «Таинтвенный гость забрался в святилище и овладел им...» Как многозначительны и слова матери Веры (в «Фаусте»): «Ты, как лед: пока не растаешь, крепка, как камень, а растаешь — и следа от тебя не останется...» Если собрать все эти как будто мельком брошенные замечания Тургенева, получилась бы очень глубокая характеристика сложной и закрытой большей частью диалектики внутренней жизни в человеке.

В духовном мире Тургенева большое место занимали и его эстетические переживания и искания. В плоскости искусства он, тончайший эстет, легко тянется и к язычеству; в одном из «Senilia» (1878 г.), он пишет о том, как на миг предстали перед ним чудные видения из античного мира — но только на мгновение — безмолвная сила креста на церкви разогнала все эти видения... Тургенев кончает это стихотворение в прозе словами: «Как мне было жалко исчезнувших богинь!» Тут Тургенев подает руку более поздним настроениям у Мережковского, у раннего Бердяева* (* В раннем сборнике «Subspecieaetemitatis» (1907) Н.А. Бердяев писал:«Мы зачарованы не только Голгофой, но и Олимпом, зовет и привлекает нас не только Бог страдающий, умирающий на кресте, но и бог Пан, бог земной стихии... и древняя богиня Афродита»), — хотя ближе всего в указанных словах Тургенев стоит к романтической эстетике Герцена.

Тургенев любил и понимал искусство; редко кто так изображал, напр<имер>, магию музыки, как Тургенев в «Песни торжествующей любви» или при описании пения Яши в «Певцах» («Я, признаюсь, редко слыхивал подобный голос: он был слегка разбит и звенел, как надреснутый... но в нем была и неподдельная глубокая страсть, и молодость, и сила, и сладость, и какая-то увлекательно-беспечная, грустная скорбь. Русская, правдивая, горячая душа звучала и дышала в нем и так и хватала вас за сердце... Яковом, видимо, овладевало упоение; он уже не робел, он отдавался весь своему счастью; голос его... дрожал, но той едва заметной внутренней дрожью страсти, которая стрелой вонзается в душу слушателя... Он пел, и от каждого звука его голоса веяло чем-то родным и необозримо широким... У меня, я чувствовал, закипали на сердце и поднимались к глазам слезы; глухие, сдержанные рыдания внезапно поразили меня... я оглянулся — жена целовальника плакала, припав грудью к окну...»).

Но особой выразительности все это достигает в описании игры Лемма («Давно Лаврецкий не слышал ничего подобного: сладкая, страстная мелодия с первого звука охватывала сердца; она вся сияла, вся томилась вдохновением, счастьем, красотою, она росла и таяла; она касалась всего, что есть на земле дорогого, тайного, святого; она дышала бессмертной грустью и уходила умирать в небеса»).Эта способность музыки «касаться всего, что на земле есть дорогого, тайного, святого» — все это больше чем «магия» — оно уже есть откровение через искусство тех «тайных, святых» движений, которые иначе невыразимы, непостижимы для разума. «Мы чувствуем, — читаем в отрывке «Довольно», — что мы сродни чему-то высшему, вечному»...

Это есть настоящее «откровение», приближающее нас к запредельной (трансцендентной) сфере, — но в душе Тургенева не было или почти не было того, что овладевает такими откро-вениями, — не было религиозной веры. Действительно, Тургенев рос вне церковной среды, в детстве почти не прикасался к церковной жизни, а когда созрел, вся духовная атмосфера, его окружавшая, настраивала его на равнодушие к темам веры. Если сопоставить в этом отношении Тургенева с Герценом, то нельзя не вспомнить мистические переживания Герцена в юности и того, что он «не расставался с Евангелием всю жизнь», как он сам говорил. Тургенев же был несравнимо беднее Герцена в этом отношении — он лишь издали приближается к православной церковности. Тем поразительнее его вживание в чужую религиозную жизнь; не имея ее в себе, как все же мог он так верно и чутко изобразить религиозный мир Лизы Калитиной? Как мог он так необыкновенно четко изобразить переживания Лукерьи («Живые мощи») и особенно видение Христа в ее сне? А духовный перелом у Акима («Постоялый двор»)? Эта сила «сопереживания» чужих религиозных чувств не означает ли, что они были — хотя в зачаточном состоянии, ибо не имели условий для развития — у него самого? Когда, однако, он захотел (в «Senilia») дать образ Христа, он не смог найти ни одной черты божественности у Него! Говорят часто, что здесь сказалось влияние Ренана, но не надо забывать, что сияние божественности есть в образе Христа у Ренана, хотя он и не признает Христа Богом.

В ранние годы, в период близости его к Станкевичу (в 1840 г., когда Тургеневу было 22 года), он писал — во вкусе тогдашней религиозной риторики у русских юношей, увлекавшихся немецкой романтикой: «Рука Бога не перестает сеять в душах зародыши великих стремлений, и рано или поздно свет победит тьму». В том же году он писал Бакунину (который тогда на все накладывал религиозные краски): «Живущий в нашей глубине Бог переходит во все наше существо». Чижевский, говоря о религиозных взглядах Тургенева в этот период, характеризует их как «спекулятивное христианство протестантского типа». Это, конечно, верно, но за религиозными словами у Тургенева не стояло никаких религиозных переживаний — и тем более никакого церковного опыта. Как характерно описание у него горячей молитвы мужика, потерявшего сына (в «Дворянском гнезде») — Лаврецкий со стороны только и мог понять то, что для «простых людей (!) ничто не может заменять утешений церкви», — внутренняя потребность быть с Богом в часы скорби и самому Тургеневу была незнакома. Горе Тургенева в этой области состояло в том, что у него не было чувства Личного Бога: он признавал «высшие силы», трепетал перед «Неведомым» и в одном из «стихотворений в прозе» («Монах») писал даже: «Я понимал его (монаха) и, быть может, завидовал ему». В одном письме (к гр. Ламберт) он готов даже признать отсутствие веры в Бога своим «несчастьем». Но как раз тот самый разум, компетенцию которого он, как художник, ограничивал сознанием, что видения сердца глубже проникают в тайны мира, — продиктовал ему плоские насмешки над молитвой (в «Senilia» — «Молитва»); тут же сам он и добавляет: «Молиться всемирному духу, высшему существу, кантовскому, гегелевскому, очищенному, безобразному Богу — невозможно и немыслимо». И конечно, он прав — молитва есть обращение человека к Личному Богу, есть искание Его благодатной помощи, в этом смысле — искание чуда. А против чуда тут же у Тургенева поднимается его позитивный разум... Финальные же размышления на эти темы Тургенев выразил в известном письме: «Я придерживаюсь мнения Фауста — кто смеет исповедовать: "я верую" и кто дерзнет сказать "я не верую в Бога"». Как все это неопределенно и бесплодно! Религиозный мир, в котором только и мог бы найти Тургенев опору в часы трагических переживаний «брошенности» человека в слепую и бессмысленную стихию бытия, — религиозный мир оставался для Тургенева закрытым и недоступным. Чутьем художника он мог необычайно тонко рисовать религиозный мир Лизы, Лукерьи, но на пороге личной религиозности стоял близорукий «реализм», мешавший ему лично войти в светлый мир религиозной жизни.

Источники:

1. https://cyberleninka.ru/article/n/shopengaurianskie-motivy-v-stihotvoreniyah-v-proze-i-s-turgeneva

2. Гершензон М.О. Мечта и мысль И.С. Тургенева. М., 1919.

3. Гроссман Леонид Петрович (1888–1965), литературовед, писатель, автор книги «Венок Тургеневу. 1818–1918: Сборник статей» (Одесса, 1918).


Поделиться с друзьями:

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...

Состав сооружений: решетки и песколовки: Решетки – это первое устройство в схеме очистных сооружений. Они представляют...

Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...

Типы оградительных сооружений в морском порту: По расположению оградительных сооружений в плане различают волноломы, обе оконечности...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.027 с.