Первый заместитель начальника — КиберПедия 

Адаптации растений и животных к жизни в горах: Большое значение для жизни организмов в горах имеют степень расчленения, крутизна и экспозиционные различия склонов...

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...

Первый заместитель начальника

2022-10-04 39
Первый заместитель начальника 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Балтийского батальона В. Бремен.

Адьютант Юкскуль

 

Палач В. Бремен очень хотел еще больше увеличить свои «заслуги» перед крупным начальством и с этой целью «произвел» моего папу в комиссары полка, хотя заведомо знал, что И.Н. Богомаз был только коман­диром 1-го батальона.

Командующий 1-й белоэстонской дивизией генерал Тыниссон на донесении начертал:

 

Крайне приятно слышать! Сообщить начальнику Балтийского батальона.

Тыниссон

 

А какой-то из чинов штаба Тыниссона почтительно присовокупил на полях донесения:

 

Это сообщение послать в Тарту [газете] «Постмиеес».

 

Однако в «Постмиеес» это сообщение так и не появилось. У подавляющего большинства населения города не было никаких обид на первого красного военного коменданта, и редактор газеты не счел возможным со­общать о кровавой расправе над ним.

 

12

 

…И все-таки папа нас не спас от лагеря военно­пленных. Отправка в Эстонию задержалась, 15 апреля мы были еще в Скамье. Уже накануне нам стало известно, что папа расстрелян. От одного «жалостливого» белоэстонского офицера мама узнала, где именно расстрелян ее муж и зарыто его тело. Рано утром 15-го мама собралась идти на могилу и взяла с собой меня и Нину, а Таню оставила с бабушкой. Вышли из дома мы рано — в домах только-только начали растапливать печи, и улица была пустынна. Нину мама несла на руках, я шел рядом. Мама молчала и шла очень быстро, я едва поспевал за нею. В окнах некоторых домов виднелись лица, которые сразу же исчезали, как только мы подходили поближе. Так мы прошли всю Скамью, перешли по мосту речку Втрою и углубились в лес. Пройдя по дороге на Загривье не более двух километров, мы остановились у места, которое теперь называют Дубы, потому что тут растет несколько молодых дубков.

— Здесь,— сказала мама, остановившись и осмат­риваясь.

И она и я одновременно увидели папину могилу. Мо­гила была метрах в пятнадцати от дороги. Ее свежая песчаная насыпь четко виднелась издали.

Мама поставила Нину на землю, неверной походкой подошла к могиле, упала на нее и замерла. Я взял Нину за руку и долго стоял, не зная, что делать. Заме­тив, что Нина собирается заплакать, я вытащил из кар­мана кусок хлеба, сунутый туда бабушкой, отломил по­ловину и дал сестренке. Она стала есть, и слезы на гла­зах ее высохли. Не торопясь, мы съели весь хлеб. А мама все лежала. Подойти к ней мы не решались. Я опять увидел, что Нина вот-вот заплачет, и начал, как мог, развлекать ее. Наломал тонких прутиков и показал ей, как из них строить домик. Она занялась этим, а я ходил поблизости, собирал и подносил ей строительный материал. Неподалеку в кустах я обнаружил старые пожелтевшие конские кости и начал их ворошить. Вдруг из кустов на меня с лаем бросились две громадные собаки.

— Мама! — крикнул я и побежал к ней.

Нина тоже побежала и оказалась первой, так как была много ближе меня. Мама поднялась, схватила Ни­ну на руки и бросилась мне навстречу. Тут из лесу вы­шел пожилой охотник с ружьем и отогнал собак. Они легли поодаль, высунув языки и часто дыша. Охотник подошел к маме и опросил, что мы здесь делаем. Мама начала рассказывать и не смогла — слезы хлынули из глаз. Охотник отправил меня и Нину доделывать наш домик, а сам присел у могилы и стал утешать маму. Она перестала плакать и молча слушала его, глядя в землю.

Как только охотник со своими собаками ушел, мы подошли к маме. Нина начала хныкать и просить пить.

— Сейчас попьем, дочка,— сказала мама.

Носовым платком она насухо вытерла свои глаза и завязала в него горстку окровавленного песка с могилы папы. На лицо ее страшно было смотреть — столько боли и отчаяния оно выражало. Мы с Ниной крепко прижались друг к другу. Мама не торопясь спрятала в карман платок с песком, взяла на руки Нину и, не оборачиваясь, скорым шагом двинулась к Скамье. Я ед­ва поспевал за нею. Нина снова попросила пить.

Мама невнятно, как в полусне, пробормотала не­сколько раз:

— Потерпи, дочка. Сейчас напьемся. Досыта напьемся,— и шла быстрей и быстрей.

Меня охватил страх и предчувствие чего-то недоброго, но я не смел пикнуть и изо всех сил бежал за нею.

Мы вышли из леса. За речкой Втроей показалась ожившая уже улица Скамьи. По ней ходил народ, в большинстве белоэстонские солдаты. Слышался говор и смех. Особенно людно было на пристани у пароходов, команды которых готовились к первому этой весной рей­су. Уже высоко в небе стояло солнце, освещая и Сыренец, и Скамью, и Нарову, и Втрою, на которой у самого моста чернела и дымилась громадная полынья. Ни слова не говоря, мама ступила на мост. Я чуть от­стал от нее. Вот она дошла до середины моста, порав­нялась с полыньей, и тут случилось непостижимое — не издав ни единого звука, не выпуская Нину из рук, мама перевалилась через перила и бросилась в полы­нью. Широкое красное пальтишко Нины при падении раскрылось колоколом, а затем распласталось по воде и не дало сразу погрузиться с головой. Пронзительно визжала Нина. Еще громче кричал я, мечась по мосту, а мама молчала и тяжело ворочалась в воде. Весь на­род бросился к Втрое. Из дома Поляковых выскочили солдаты в одних гимнастерках и, схватив доски и жер­ди, поползли по льду к полынье. Они вытащили из воды маму и Нину и повели их в дом Поляковых. Я, продолжая реветь, пошел за ними. Вскоре туда пришла и бабушка Прасковья с Таней на руках. Она увела меня и Нину, а мама осталась у белоэстонцев, которые аресто­вали ее «за скрытие коммуниста и за попытку к бегству» — так они назвали ее неудавшееся самоубийство. Маму мы не видели долго — вплоть до часа нашего отъезда. Увозили нас всех — и маму, и бабушку, и меня, и Нину, и Таню — на громовском пароходе как военнопленных белоэстонского Балтийского батальона. Такими военнопленными были не мы одни — на пароходе находилось много мужчин и женщин, схваченных бело-эстонцами в Скамье и в ближайших деревнях по подо­зрению в сочувствии коммунистам. Детей, кроме нас, не было. Из наших товарищей по несчастью я запом­нил по фамилии лишь одну женщину — Чернову, бли­жайшую родственницу (не то сестру, не то свояченицу) одного из скамейских купцов помельче — Чернова. За­помнил я ее потому, что она считала себя арестованной по ошибке и держалась особняком от всех. Остальные же держались дружно, делились всем, что имели, и вся­чески заботились о нас — ребятишках. Стража, назна­ченная из строевых солдат Балтийского батальона, не очень притесняла. Солдаты отлично понимали, какие мы «военнопленные», и конвоирование было для них лишь приятной возможностью проехаться на пароходе в глубокий тыл — в город Нарву.

По мере продвижения парохода к Нарве арестован­ных становилось все больше и больше — добавлялись новые из деревень, которые мы проезжали. На подходе к Нарве пароход был загружен полностью.

В Нарве нас перевели в большой деревянный барак, стоявший у самой пристани. В нем уже находилось не­сколько сот заключенных. Утром всех перегнали на же­лезнодорожную станцию, погрузили в товарные вагоны и повезли на Таллин. Еще на пристани нас принял новый конвой, который состоял из солдат-белоэстонцев, специально назначенных для охраны военнопленных. Были это все пожилые эстонцы, по всей видимости крестьяне. Оторванные от земли в самый разгар весен­них посевных работ, они были злы на все и на всех, в том числе и на военнопленных, которых, видимо, счи­тали виновниками этой ненужной им войны. Кроме то­го, они очень боялись отправки на передовые позиции и всячески выслуживались перед начальством, чтобы избежать этого. К выслуживанию побуждала их также и надежда получить кусок земли из фонда, подлежавше­го разделу после победоносного окончания войны, как было обещано белоэстонским правительством. Ненуж­ные ограничения, бессмысленные придирки, грубые окрики — все это сразу свалилось на нас после перехода под охрану новых стражников.

Особенно тяжело приходилось нам с Ниной — ведь мы были совсем малышами и не могли без слез выдер­жать те ограничения в питье, еде, движении, которые и взрослым-то, были в тягость. И мама, и бабушка не могли нам помочь и лишь твердили:

— Терпите. Скоро уже приедем. Там будет легче.

И мы, все в слезах, изнывая от жажды и голода, никак не могли дождаться конца казавшегося нам бесконечным пути.

К чести наших стражников, нужно сказать, что едва ли не с большей ненавистью поглядывали они на солдат и особенно на офицеров белогвардейских и бело-эстонских полков, которые ехали в эшелонах навстречу нам на фронт. В этих откормленных пьяных рожах, гор­ланящих залихватские песни, они инстинктивно чувствовали своих самых заклятых врагов.

Наш эшелон тащился медленно, часто и подолгу останавливаясь, чтобы пропустить воинские эшелоны, иду­щие на фронт, или санитарные поезда и составы с тро­феями, идущие с фронта. Чем ближе к Таллину, тем остановки делались чаще и длительнее. Мы совсем исто­мились от ожидания конца нашего пути — голод, жаж­да, духота стали нестерпимыми. Наконец рано утром прибыли на станцию Рахумяэ, где и выгрузились. Стро­гая охрана построила нас в длинную колонну, пересчитала, и мы двинулись к лагерю военнопленных, который находился невдалеке.

Как ни были мы измучены изнурительным переез­дом, однако сразу заметили, что местность становилась все безотраднее и тоскливее. Высокие и стройные сосны, густо стоявшие возле станции, чем дальше, тем ста­новились все реже, ниже и корявее и наконец совсем исчезли. Мы оказались на пустынном песчаном поле, на котором местами росли пучки жесткой длинной травы. Лишь по краям вдали виднелся реденький сосновый лесок. В середине поля на самом солнцепеке стояло не­сколько дощатых серых бараков с толевыми крышами. Они были обнесены двумя рядами колючей проволоки, вдоль которой и снаружи и внутри ходили вооруженные стражники. Это и был Рахумяэский лагерь военнопленных, неограниченным владыкой в котором был капитан Лаатс.

Колонну нашу остановили у входа, и началась длительная процедура приема заключенных. Началась она с женщин, наша фамилия была одной из первых по алфавиту, и мы попали в первую же партию. Пройдя оп­летенные колючей проволокой ворота, мы вошли в ближайший барак и очутились в лагерной канцелярии, где и производился прием. Канцелярия представляла собой большую темноватую комнату, в которой было нестерпимо жарко. В одном углу ее нас заставили раздеться догола и подвергли медицинскому осмотру, отделив не­которых с явными признаками болезни для отправки в лазарет. Назначенные «на лечение» были этим очень удручены, так как еще в эшелоне о лазарете ходили самые ужасные слухи: говорили, что попасть туда — все равно что быть уложенным в могилу.

Медицинский осмотр мы прошли благополучно — все были признаны «годными» для заключения в ла­герь. После того как мы оделись, началась регистрация. Нас поочередно вызывали к столу, за которым сидели писарь из военнопленных и офицер лагерной стражи. Писарь по-русски или по-эстонски спрашивал и записывал в книгу и в особую карточку, составляемую на каж­дого военнопленного отдельно, имя, отчество, фамилию, год рождения и другие сведения, а офицер молча сидел рядом. Когда карточка была заполнена, офицер подо­двигал ее к себе и, указав на подушечку с лиловой крас­кой, заставлял заключенного сделать на обведенном рамкой месте карточки отпечатки всех десяти пальцев рук в строго определенном порядке. Он внимательно следил за тем, чтобы отпечатки были четкие и сделаны там, где полагается каждому пальцу. Презрительная и важная мина при этом не сходила с его лица даже тог­да, когда мы с Ниной стали переглядываться и хихикать, принимая эту церемонию за какую-то новую для нас игру. Но даже этот офицер как-то смутился, когда очередь дошла до Тани и мама начала прикладывать к карточке ее крохотные пальчики. После регистра­ции нас отвели в один из бараков и указали наши места на верхних нарах. Так началась наша жизнь в Рахумяэском лагере.

Жили мы в женском бараке, но большинство бараков в лагере были мужскими. Размещались в них пре­имущественно солдаты старой русской армии, по тем или иным причинам оказавшиеся на территории Эстонии и обвинявшиеся в сочувствии коммунистам, точнее — не пожелавшие служить в белогвардейских частях генерала Юденича. Были здесь и пленные красноармейцы. Все заключенные выражали нам большое сочувствие и помогали чем могли. Один солдат, знавший папу еще по Рижскому фронту, сплел для нас из тонких сосновых корней несколько корзин. В эти корзины мы складывали наше нехитрое имущество, главным образом захваченное из дома тряпье. Корзины были сделаны добротно и служи­ли нам впоследствии много лет, напоминая об этом сол­дате.

Бараки в лагере были дощатые и неотапливаемые, но мы были размещены так скученно, что в них стояла не­выносимая жара и вонь. Спали все на двухэтажных го­лых нарах, прикрываясь тряпьем. Нары и стены кишели клопами и вшами. Многие заключенные были больны, но до последней возможности скрывали это из-за боязни попасть в лазарет. Вонь и насекомые гнали нас из бара­ков на улицу, где мы и проводили чуть не весь день под палящим солнцем. Лишь дождь загонял нас обратно. Кормили заключенных плохо. Даже детям порция была недостаточна. Особенно тяжело было с водой — ее откуда-то привозили, кипятили и раздавали строго по норме. Дневной запас ее каждый хранил в своей посуде.

К работам заключенных не привлекали, но режим был самый строгий — в течение суток проводилось две проверки — вечером при смене караула и утром, после подъема. При проверке все должны были вставать в строй, мы с Ниной тоже, и перекличка производилась не только поименно, но и счетом. Именно с тех пор и за­помнил я эстонский счет — «юкс», «какс», «кольм»...

В лагере я совсем отбился от своих: вечно голодный, целыми днями рыскал между военнопленными, выискивая среди них имеющих съестное. Отыскав такого, я уже не отходил от него и неотрывно смотрел ему в рот, тер­пеливо ожидая подачки. Частенько околачивался у кух­ни и у помойной ямы — там мне тоже иногда перепадал кусочек-другой. Все добытое я сразу же на месте съедал, так как по опыту знал, что к своим с этим куском яв­ляться невыгодно — заставят делиться с Ниной. В яму, где была помойка, я боялся спускаться один — опасал­ся, что увязну и не смогу вылезти. Поэтому всегда ожи­дал, когда туда полезет кто-нибудь из взрослых. Но они тоже не особенно охотно лезли туда — слишком жестоко за это били стражники. Мне в таких случаях как-то удавалось улизнуть, но взрослых били до крови тем, что бы­ло под рукой,— прикладом, палкой...

Самым памятным событием нашего заключения в ла­гере был приезд скамейского купца Чернова к своей род­ственнице. «Выпустят или не выпустят?» — с жгучим интересом думали все. В лагерь Чернова не впустили, и он разговаривал со своей родственницей под присмотром охранников прямо через колючую ограду. Разговор про­должался долго, за ним издали наблюдала большая толпа военнопленных. Закончился он без всякого результата — Чернова так и осталась в лагере. Несколько дней она ходила с заплаканными глазами, а потом ее положили в лазарет, и больше я ее не видел.

К концу первого месяца нашего заключения плохо стала себя чувствовать бабушка. Она сразу перешла спать отдельно от нас на другой конец нар, сказав: «Чтобы ребят не заразить».

Лазарета ей удалось избежать, и она тихо умерла в бараке. В то жаркое и душное утро трое не откликнулись на утренней поверке — все трое лежали на нарах мертвыми. Как обычно, их взвалили на повозку и повезли прочь из лагеря. А нас всех выгнали из барака и в нем проделали так называемую дезинфекцию — подме­ли нары и пол, обильно полили их и наше тряпье крепким раствором карболки, от запаха которой у нас захватывало дух.

Первым из нас попал в лазарет я. Как это произо­шло, не помню — тиф скрутил меня почти мгновенно. Помнится лишь нестерпимая жажда — я все время про­сил пить и никак не мог напиться, если мне и давали. Как ни был я плох, но сразу почувствовал, что с какого-то часа руки, подающие мне пить, стали вдруг ласковы­ми и заботливыми. Это были мамины руки. Мама с Ни­ной и Таней тоже попали в лазарет вскоре после меня. Из нас четверых мама держалась на ногах дольше всех и, конечно, ухаживала за нами.

Когда я несколько пришел в себя и осмотрелся, то увидел, что здесь было лучше, чем в бараке. Разме­щался лазарет в одноэтажном кирпичном здании, стояв­шем вне лагерной зоны в тени высоких раскидистых со­сен, и не было в нем той изнуряющей жары, что душила нас в бараках. Находились мы в громадной палате, сплошь заставленной койками с лежавшими на них жен­щинами. Все койки были с матрасами и постельным бельем. На четверых у нас было две койки. На одной валетом лежали я и Нина, на другой — мама и Таня. В отворенные окна виднелось синее небо, зеленые ветви сосен и песчаное поле, даль которого скрывалась в колеб­лющейся дымке. Я услышал щебетание птиц, стрекота­ние кузнечиков, и мне сразу же захотелось на улицу. Но мама объяснила, что на улицу меня отпустят только тог­да, когда я совсем поправлюсь, а для этого мне нужно в течение нескольких дней съедать полностью свою пор­цию. И я старательно принялся за еду, как ни отврати­телен был на вкус лазаретный так называемый молоч­ный суп с фасолью, который давали несколько раз в сутки. Ел я чуть не со слезами и сохранил отвращение к нему на всю жизнь.

Вскоре я добился своего: на улицу меня выпусти­ли, и с той минуты я в палате бывал уже мало — приходил туда только есть и спать. Теперь болезнь со всей силой навалилась на маму, и она лежала пластом. Не­смотря на мое выздоровление, доктор в лагерь меня не отправил, а оставил ожидать выздоровления мамы. Он надеялся, что она поправится. И он не ошибся — и ма­ма, и Нина, и Таня (последнее было самым удивитель­ным для него!) остались в живых. И тут произошло со­вершенно нежданное — после более чем трехмесячного заключения мы в день выписки из лазарета в числе не­скольких других заключенных были освобождены из ла­геря! Приказ № 163 по Рахумяэскому лагерю военно­пленных от 30 июля 1919 года гласил:

 

§ 9

Из лагеря освобождены Вассили Рыэмус, Андрей Клаусон, Антонина Германова, Эва Абрам, Александр Кууб и Елена Богомазова вместе с 3 детьми Всеволодом, Ниной и Татьяной, из списков заключенных исключить и снять с довольствия с 31 сего месяца.

 

...В составленной в 1935 году автобиографии мама писала, что в июле 1919 года Рахумяэский лагерь посетила английская миссия и выразила свое возмущение тем, что в лагере военнопленных содержатся малолетние дети. Мама писала также, что будто бы это возмущение и послужило причиной нашего освобождения. Но я думаю, что не в этом было дело. К тому времени на фронте под Петроградом круто изменилась обстановка — белые терпели поражение за поражением, и бело-эстонцы начали подумывать о мире с большевиками. А говорить о мире — значит говорить и об обмене военно­пленными. И очень уж неудобно было белоэстонцам заносить в списки военнопленных для обмена меня пяти лет от роду, Нину — двух лет и Таню, которой и года еще не было. Вот потому-то и выпустили они нас из Рахумяэского лагеря и выслали из Эстонии обратно в Скамью, которая находилась под властью белогвардейского генерала Юденича.

 

13

 

1 августа мы были освобождены из лагеря. Погода стояла великолепная — на синем небе сияло солнце, с утра было очень тепло, но не душно, ярко и свежо зеленели влажные еще трава и деревья. На душе у меня все так и пело, когда нас — группу освобожденных (несколько взрослых и трое ребяти­шек)— вывели за ворота лагеря, и мы направились к станции. Стражники, сопровождавшие нас, были на этот раз не так строги, как всегда, и я сразу воспользовался этим — то убегал вперед от всех, то садился на траву и ожидал их. Беспричинный смех так и распирал меня, хотелось петь, кувыркаться. Мама, которая несла на руках Таню и за подол которой держалась медленно ко­вылявшая Нина, шла в общей группе освобожденных и ласково посматривала на меня своими громадными чер­ными глазами. Я видел, что она радуется моему выздо­ровлению, радуется тому, что ко мне возвращается дет­ство. Сама она, исхудалая и остриженная под машинку, тоже постепенно приходила в себя и от болезни, и от всего пережитого.

Как мы ехали по железной дороге до Нарвы, помню плохо. Помнится лишь грязный товарный вагон да дощатые нары в нем, на которых вповалку лежим мы и наши спутники. На остановках все взрослые, в том чис­ле и мама, исчезали — уходили за едой и водой. Я оста­вался тогда старшим в вагоне и присматривал и за обе­ими сестренками, и за нашим и наших спутников скуд­ным имуществом.

Однако я отлично запомнил те несколько дней, что провели мы в Нарве в ожидании «дальнейших распоряжений». Помещались мы тогда в большом одноэтаж­ном деревянном доме, который стоял на косогоре на высоком каменном фундаменте. В доме было множество комнат, до отказа забитых такими же, как и мы, высылаемыми из Эстонии. Среди них встречались и дети на­шего возраста. Никакой мебели в доме не было — спали мы на полу, подстелив свои лохмотья, на полу же и ели. И в доме, и возле дома мы передвигались теперь совер­шенно свободно — стража совсем перестала притеснять нас. Красные вплотную подошли к Нарве и беспрерыв­но вели по ней артиллерийский огонь. Город горел. Вы­соко в дымном воздухе летали растрепанные книги из горевшей библиотеки. Все взрослые, находившиеся с нами в этом доме, боялись, что мы не успеем выехать из города и погибнем в нем. Особенно пали духом после того, как в фундамент дома попал снаряд и разбил один угол. Лишь мы, ребятишки, были веселы и беспечно радовались долгожданной свободе. Наперегонки мы бе­гали к разбитому углу и собирали теплые еще шарики шрапнели. Но всему бывает конец, дождались отправки и мы. Однажды ранним утром после скудного завтрака повели нас на пристань грузиться на пароход. Тем, кто ехал подальше, выдали хлеб. Нам, семье Богомазов, выдали целую буханку. На пароходе конвоя не было — он остался в Нарве. Когда отъехали от горевшего горо­да и, казалось, должны были бы наконец вздохнуть с облегчением, на душе у всех вдруг заскребли кошки. Все думали: что ждет впереди? По мере продвижения наш пароход постепенно пустел — спутники наши схо­дили и сходили, и в Скамью приехали мы одни.

Уже вечерело, когда мы ступили на скамейскую землю и направились к своему дому. Пройти нам нужно было почти всю Скамью от начала до конца. Впереди медленно шагала мама с Таней на руках и самой большой корзиной. За ней рядком шли мы с Ниной со своими маленькими корзиночками, вертели головами и удивлялись непривычной пустынности улицы. Народ-то был, но при нашем приближении его точно ветром сдувало. Кто был на улице, тот с озабоченным видом спешил зайти в свой дом, кто сидел в доме у открытого окна — захлопывал его и отходил в глубь комнаты. Никто не подошел к нам, никто не сказал ни слова. Лишь Тюльпанов-отец, коловший дрова у своего крыльца, изумленно проворчал под нос: «Еще не подохли?»

Дом наш представлял собой жалкое зрелище — двери распахнуты и поломаны, стекла в окнах выбиты, комнаты захламлены и загажены, над входом прибита доска с криво намалеванной надписью: «Коммунисты». Еще больше сжалось мое сердце, когда я увидел на окнах ящики, в которые мы с папой когда-то посадили сосенки и елочки. Если случалось, что нас не было в Скамье, их поливала бабушка Прасковья, и они все росли и росли. Теперь же они совсем засохли, и, глядя на них, я горько заплакал.

Так началась наша скамейская жизнь — самое тяжелое для нас время. Голодали мы тогда невероятно, не­сравненно больше, чем даже в Рахумяэском лагере во­еннопленных. И ни один человек в Скамье не хотел нам помочь съестным! А если кто и хотел, то не решался — боялся навлечь на себя гнев купцов и кулаков, кото­рые снова стали всесильны. В первые дни я пытался не­сколько раз зайти к Новожиловым, бабка которых, бы­вало, так приветливо встречала меня. Однако теперь я никак не мог застать Новожиловых дома — на мой стук никто не отзывался. Но еще сильнее голода донимали меня долгие часы, которые я проводил дома с сестрен­ками в ожидании мамы. Она уходила рано утром и при­ходила поздно вечером. Ходила она в дальние от Скамьи деревни в поисках пищи. Я полагаю сейчас, что она тогда просто нищенствовала, так как менять ей бы­ло абсолютно нечего. Когда она уходила, я запирался на засов, весь день нянчил сестренок и время от вре­мени кормил их: Нину хлебом или вареной картошкой, Таню — молоком, сцеженным матерью в бутылочки. Я научился переворачивать Таню из мокрых пеленок в сухие, научился развлекать обеих сестренок, чтобы они не плакали, но эти долгие часу ожидания мамы были такими тягостными для меня — мне тогда шел всего шестой год! Помнится, однажды, когда мама отсутствовала особенно долго, Таня довела меня до слез. Она замочила и перепачкала все пеленки, опорожнила все свои бутылочки и Начала непрерывно кричать. Я никак не мог успокоить ее. Время было позднее, на улице стемнело, а мамы все не было. Глядя на Таню, заплакала и Нина. В отчаянии я сам заплакал и бросился вон из дома. Оказавшись на улице, я побежал в сторону Куричка, откуда обыкновенно появлялась мама. Я пробе­жал почти половину деревни, когда наконец встретил ее, торопливо шагавшую домой. Захлебываясь слезами, я никак не мог объяснить ей, почему убежал из дома, бросив сестренок, и почему сам плачу. Встревоженная, она побежала домой. Таня еще продолжала кричать осипшим голосом, а Нина крепко спала на полу возле корзины. Мама зажгла огарок свечи, быстро успокоила и Таню, и меня.

Самое же трудное для меня начиналось с приходом мамы. Приходила она усталая и злая, а нужно было напилить дров. На топливо мы ломали изгородь вокруг огорода, сделанную еще папой. Пила была тупая, то­пор слетал с топорища, козел не было, и к тому же я был так неловок. Да и силенок не хватало. А мама те­перь беспощадно ругала меня за малейшую оплош­ность! Помнится, особенно досталось мне за нечаянно пропиленный на своей же ноге сапог, который был сшит когда-то папой.

Когда кончались хлопоты с приготовлением пищи и она была съедена, я мог идти на улицу. Но и это гу­лянье стало для меня сущим мучением. Не успевал я показаться на улице, как меня окружали мальчишки во главе с Тюльпановым-младшим и принимались дразнить: «Коммунист! Коммунист! Отца расстреляли!..»

Дразнили до тех пор, пока я не лез в драку. Прибегая избитый домой, я уже не жаловался маме. Я знал, что она лишь скажет: «Нечего было и ходить».

И в конце концов я перестал бывать на улице. До сих пор я с глубокой благодарностью вспоминаю Алек­сандра Максимовича Алексеева (старшего сына беднячки Фунтихи), который как-то проходил по берегу Наровы и разогнал толпу мальчишек, жестоко избивавших меня. Он вытер мне слезы и отвел домой.

Но однажды я был очень удивлен и даже польщен тем, что мальчишки эти отвели мне вдруг в своей игре самую главную роль. Заключалась она в том, что мне дали в правую руку Г-образную деревянную рогульку, к которой проволокой был прикручен винтовочный патрон. Вместо пули в патрон был забит пыж из пакли, а у шляпки патрона было припилено напильником маленькое отверстие. Мне объяснили, что я должен держать эту рогульку в правой руке и целиться патроном в дверь бани, от которой стоял я шагах в пяти. Мальчишки попрятались за ближайшие камни и бревна, а один из них, стоя за моей спиной, поднес горящую спичку к прорези в патроне. Что-то грохнуло, мою руку с рогулькой рвануло вверх, я зажмурил глаза. Когда открыл их, то увидел, что все мальчишки бросились к бане и самозабвенно отковыривали пыж, влепившийся в доски двери. Я тоже бросился было туда же, но обнаружил вдруг, что снова стал парией — получив затрещину, с позором был изгнан. Подлецы! Они заставили меня вы­полнять самую опасную роль в испытании «поджигалки»! Мое счастье, что они надежно прикрутили патрон к рукоятке и отсыпали пороху из него. А ведь патрон могло разорвать прямо мне в лицо...

Так мы жили больше месяца. А затем нам вновь по­везло — мама добилась места учительницы в школе де­ревни Овсище, и мы переехали туда.

 

14

 

Для переезда в Овсище, что в 60 километрах к востоку от Скамьи, мы получили подводу. Погрузив нехитрый скарб, мы выехали рано утром и, переночевав в дороге, на другой день засветло приехали в Овсище. Деревня эта тогда была захудалой и бедной. Стоит она на речке Самро, которая впадает в озеро Самро.

Школа стояла особняком на окраине деревни. В этом убогом домишке было всего две комнаты: побольше — класс для занятий и поменьше — жилье для учителя. При школе имелся крытый двор, с крыши которого была содрана вся солома. Ключ от класса мама достала сразу, а ключ от жилья учителя нужно было искать у кого-то в деревне. Вещи наши мама и возница перенесли в класс, и подвода уехала. Оставив меня при вещах, мама с Ниной и Таней ушла в деревню искать ключ. Ходили они долго, а я уныло ожидал их, сидя в одиночестве в тем­неющем классе, рассматривая плакат с изображением человеческого скелета, который висел на стене прямо перед моими глазами...

Жили мы в Овсище несравненно лучше, чем в Скамье. Отпала забота о топливе — крестьяне снабжали дровами школу в достатке. Не грозил нам больше го­лод — крестьяне делились всем, что сами имели, с учи­тельницей, делавшей нужное дело. Ржаная мука и картошка теперь у нас были всегда. Но нам с Ниной и то и другое быстро приелось. Хотелось молока, масла, мя­са... Мы ели все хуже и хуже и с каждым днем все за­метней хирели. Придет, бывало, мама с занятий, сва­рит кашу из ржаной муки на воде, начнет кормить нас, а мы с плачем отказываемся — не лезет каша в рот.

— Лучше бы вас у меня совсем не было! — закричит мама в сердцах, а затем опомнится, бросится на колени перед иконой и начнет молиться: — Господи, прости меня, грешную.

И мне лично в Овсище стало жить легче. Здесь я нянчил сестренок только тогда, когда мама была на занятиях. Остальное время я был свободен. Однако при­ятелей у меня как-то не заводилось — в школу мои од­нолетки не ходили, а идти к ним в деревню было и да­леко, и боязно. А школьники были намного старше меня и в свою компанию не приглашали. Побаивались, долж­но быть, что я выдам маме их затеи с патронами и по­рохом, которыми они тогда увлекались. Одна из таких затей едва не окончилась большим несчастьем — порох вспыхнул и чуть не выжег глаза одному мальчику, луч­шему ученику школы.

Постепенно я начал забывать все пережитое: и смерть деда, и расстрел папы, и неудачное самоубий­ство мамы, и смерть бабушки, и лагерь военнопленных, и голодовку в Скамье. Детство возвращалось ко мне. В Овсище не было той атмосферы отчуждения между нами и соседями, которая душила нас в Скамье. Здесь все деревенские если и не пылали к нам любовью, то и не бежали как от зачумленных. Относились к нам в Овсище как равные к равным, но попавшим в большую беду.

На наше счастье, белые в деревне не стояли, и лишь изредка наведывались их небольшие команды, чтобы за­брать мужиков, мобилизованных в армию. В дни, когда эти команды приезжали, в деревне поднимался плач и вой, доносившийся и до школы. Это голосили бабы, про­вожавшие своих кормильцев на войну.

Наезжавшие в Овсище белогвардейцы хвастали, что их части вот-вот захватят Петроград и тогда красным каюк.

Теперь уже многие в деревне горевали о том, что красные ушли. И немудрено — вслед за белыми частя­ми возвращались помещики и купцы и отбирали у мужиков землю и разное имущество, которыми они завла­дели после революции.

Белогвардейская газета «Свобода России», издавав­шаяся в Таллине, разъясняла, например:

 


Поделиться с друзьями:

Типы оградительных сооружений в морском порту: По расположению оградительных сооружений в плане различают волноломы, обе оконечности...

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...

Адаптации растений и животных к жизни в горах: Большое значение для жизни организмов в горах имеют степень расчленения, крутизна и экспозиционные различия склонов...

Опора деревянной одностоечной и способы укрепление угловых опор: Опоры ВЛ - конструкции, предназначен­ные для поддерживания проводов на необходимой высоте над землей, водой...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.068 с.