Учиться «мыслить немыслимое»: испытательный полигон для постистины — КиберПедия 

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

Учиться «мыслить немыслимое»: испытательный полигон для постистины

2022-08-21 23
Учиться «мыслить немыслимое»: испытательный полигон для постистины 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Более ранние исследования Тетлока [Tetlock, 2003], посвященные тому, как «мыслить немыслимое», составляют отправную точку, позволяющую понять его подход к пределам экспертизы. Но в нашем контексте более важно, что это исследование толкает экспертов в решительно постистинностном направлении, заставляя их относиться к контрфактическим сценариям с той же каузальной и моральной серьезностью, что и к фактическим случаям. В частности, когда экспертов просят вынести достаточно точные суждения касательно альтернативных вариантов прошлого или будущего, они часто должны прибегать к табуированным сюжетам, как называет их сам Тетлок, то есть должны искать определенный компромисс между «сакральной» и «секулярной» ценностью. Соответственно, сакральная ценность, нарушаемая в сценариях Тетлока [Tetlock, 2005], определяется границей, окружающей профессиональную область компетенции эксперта. Секулярная экспериментальная ситуация заставляет эксперта переступить эту границу, что приводит к суждениям, действительно его унижающим, возможно, даже в том случае, когда они оказываются верными. После этого часто приходится проводить определенные процедуры, которые Тетлок называет моральной чисткой, позволяющей восстановить авторитет эксперта, причем такая закономерность подтверждается поведением как лис, так и особенно ежей, которые склонны обвинять экспериментатора в нахальстве, если не откровенном обмане, поскольку он заставил их на время забыть об обычных стандартах доказательного суждения, определяющих, в частности, невозможное и неизбежное.

Исходным источником обсуждения моральной чистки является работа Дюркгейма [Durkheim, 1964; Дюркгейм, 2018], в которой описывалось сакральное и профанное применение пространства в обществе. Неудивительно, что в первых мысленных экспериментах Тетлока [Tetlock, 2003] набожных христиан просили оценить в денежном эквиваленте умерщвление некоторых людей или же рассмотреть психодинамические последствия той ситуации, в которой Иисус воспитывался бы в семье с одним родителем. Здесь необходимо прояснить, как именно мысленные эксперименты Тетлока провоцируют у участников эксперимента появление «табуированных сюжетов». Для этого их просят превратить различие по природе в различие по степени или же свести качественное различие к количественному. Когда экспертов‑историков или публичных интеллектуалов заманивают исследованием возможностей, отличных от тех, что они обычно считают допустимыми, специфика их предмета начинает стираться, и одно из следствий этого, разумеется, в том, что другие люди в такой ситуации начинают казаться не меньшими экспертами. Например, как только теологи начинают всерьез рассматривать саму идею оценивания человеческих жизней, неявно в разговор вступают экономисты. Стоит только всерьез озаботиться воспитанием Иисуса, и тут же в игру вступят психоаналитики, что они, собственно, и сделали в лице Альберта Швейцера.

Похожий результат поджидает и обычного верующего, который приписывает слишком много человеческих качеств – пусть даже в их гиперболизированной версии – божеству. Именно поэтому теологическая ортодоксия в авраамических религиях обычно практиковала аналогическое, а не буквалистское богословие. Без такого семантического размежевания библейское утверждение о том, что люди были сотворены «по образу и подобию Божьему», может легко привести к сдаче территории теологии социологам, поскольку Бог в таком случае начинает считаться утопической проекцией, превосходной степенью человека как такового, к способностям которого мы можем постепенно приблизиться коллективными усилиями. Таким образом, профанный характер учений о совершенствовании человека и социальном прогрессе связан не столько с их формальным отталкиванием от традиционной религии, сколько с их прямой конкуренцией с нею, например, в нарративах о секулярном спасении, развиваемых позитивизмом Конта и социализмом Маркса [Milbank, 1990].

В целом же мы могли бы сказать, что рациональность становится действительно секулярным ментальным процессом, как только мы обучаемся ценностным компромиссам. Решения, которые ранее считались, если говорить словами Тетлока, табуированными (сакральное против профанного) или же «трагическими» (сакральное против сакрального), становятся попросту «эффективными». Грубо говоря, ни одна цель не является безусловной, у всего есть своя цена. В историческом плане этот взгляд ассоциировался с возросшим ощущением личной ответственности за последствия наших действий. Иными словами, разум более не владеет нами, то есть не навязывает нашему мышлению какой‑то определенный результат; скорее, уж мы сами обладаем разумом. Интересным прецедентом для рассмотрения этого вопроса является социальная история сублимации насилия: насилие, к которому нас влекли животные инстинкты, превратилось в дозированное применение силы, необходимой для достижения какой‑то более высокой цели [Collins, 1974].

Объяснения – а также оправдания и осуждения – вспышек насилия в истории человечества проще всего складываются тогда, когда такие вспышки представляются в качестве обособленных «событий» с ясным разделением на виновников и жертв, как в случае Холокоста. Однако в значительной степени такая ясность является плодом ретроспективной иллюзии, обусловленной повествованиями, в которых привилегия отдается той или иной стороне конфликта. Насилие сублимируется, когда поправки к такому историческому искажению вносятся в сферу действия тех, кто творит насилие. Например, в нацистской Германии геноцид развертывался постепенно, со временем став кумулятивным конвергентным эффектом программы, которая в основном исполнялась непрямыми средствами. Осознание некоего общего смысла совершаемого насилия затемнялось двумя факторами современных сложных обществ: бюрократизацией государственного управления (в котором каждый чиновник обладает профессиональной властью лишь в строго ограниченной зоне действий, чем он изрядно напоминает эксперта) и адиафорической способностью языка обозначать какой‑либо предмет его определяющими качествами, а не именем собственным [Bauman, 1995, ch. 6]. Вместе эти отличительные качества рационального дискурса стали считаться рецептом систематической дегуманизации, как только история рассудила, что нацисты не займут сторону победителей. Если бы они выиграли, их достаточно размытое – или даже банальное (в стиле Эйхмана) – понимание зверств, ими устроенных, было бы нормализовано, не исключено, что примерно так, как по‑прежнему нормализована крайняя бедность в развивающемся мире [Fuller, 2006a, ch. 14].

Я говорю об этом, разумеется, не для того, чтобы реабилитировать нацистов, а чтобы определить контекст, в котором упражнения в табуированных сюжетах, как у Тетлока, могут послужить размыванию общепринятых моральных интуиций, способствуя более развитой моральной рефлексии. Давайте поразмыслим о спектре политически допустимых реакций на крайние формы глобальной нищеты, способных достичь – более утонченно и более рассредоточенно – того, к чему, вероятно, стремились нацисты, а именно той хорошо продуманной формы пренебрежения, которой удается подчинить страдание вполне определимых классов жертв более важному обетованному благу. В этом случае можно было бы манипулировать несколькими переменными, заставив участников эксперимента рассмотреть, к примеру, в какой момент потогонная работа становится трудовым лагерем, голодание – пыткой и т.д. Важно подчеркнуть, что смысл такого упражнения не в том, чтобы привить моральный скептицизм, а в том, чтобы разрушить иллюзию, будто «аморальное» – это область, которая отделена хорошо заметными вешками, а потому ее легко обойти стороной, достаточно простой осторожности. Скорее, в довольно точном соответствии с принципом «грязных рук», выдвинутым экзистенциализмом, потенциал аморальности присутствует в любых суждениях, которые в конечном счете являются «произвольными» в том строгом смысле, что они требуют взвешенного решения, за которое впоследствии данный человек несет личную ответственность. Результатом такого осознания может быть совершенствование самой нашей способности к решительности, толерантности и прощению.

Но даже за пределами неизбежных контроверз, сопровождающих моральные суждения, взращивание табуированных сюжетов может привести к взрывному эффекту. Наиболее очевидные примеры можно взять из истории науки. Представим Тетлока – путешественника во времени, который просит анатома XVI в. подумать о том, как печень могла бы работать в условиях, очевидно представляющих угрозу нормальной работе человеческого тела. С точки зрения анатома, это было бы приглашением к табуированному сюжету, поскольку ему бы понадобилось сопоставить секулярную ценность чисто интеллектуального любопытства с религиозными и нормативными условиями самой практики анатомии, которые ограничивали рассечение человеческого тела и в любом случае заставляли считать печень неотъемлемой частью тела, органом, а не обособленным куском органической материи. Конечно, за последние 500 лет изучение человеческого тела было настолько секуляризовано, что сегодня анатом счел бы такой вопрос совершенно обыденным. «Печень» ныне определяется в функциональных, а не в содержательных категориях, то есть не в качестве вещи с определенным видом, консистенцией, строением или генезом, а просто в качестве всего того, что может надежно работать в человеческом теле в качестве устройства для химической переработки веществ. Тем временем и само тело стало считаться самоподдерживаемой системой, состоящей из потенциально заменимых частей, которые все больше делаются на заказ и, возможно, будут делаться так в рутинном порядке, если только в исследованиях стволовых клеток произойдет какой‑то прорыв.

Я поднимаю этот вопрос потому, что история анатомии помогает лучше увидеть, что случилось с наиболее древними формами экспертизы после научной революции XVII в. Их предметы утратили свои сакральные границы, поскольку различия по природе превратились в количественные различия, так что два состояния, ранее считавшихся совершенно разными (или даже строго противоположными), – такие, как движение и покой, живое и мертвое, земное и небесное, человеческое и животное – теперь рассматриваются в качестве двух полюсов одного континуума, которые можно изучать одними и теми же инструментами и даже подвергать экспериментальным манипуляциям [Funkenstein, 1986]. Критическая сторона научной революции требовала мысленных экспериментов точно так же, как и отстаиваемый Тетлоком принцип «мыслить немыслимое», поскольку цель заключалась именно в том, чтобы спровоцировать противоречивые ответы на концептуальных краях уже существующих экспертных знаний, служившие началом для фундаментального переосмысления – например, у Галилея – природы движения [Kuhn, 1977, p. 240–265]. Итоговым следствием этой трансформации, то есть превращения, если угодно, постоянного в изменчивое, стал переход от аристотелевского взгляда на реальность как лоскутное одеяло обособленных областей бытия к единообразному ньютоновскому взгляду, согласно которому все предметы являются продуктами одной и той же системы законов, постигаемой комплексом одних и тех же когнитивных процессов, пусть и по‑разному используемых в разных условиях [Cassirer, 1953; Кассирер, 1996].

Здесь можно было бы рассмотреть создание экспериментальной дисциплины аксиоэтиологии, название которой представляет собой неологизм из двух греческих корней, указывающий на изучение связки ценностей и причин в мышлении человека [Fuller, 1993, p. 167–175; Axtell, 1993]. Посылка этой дисциплины в том, что даже легитимность основных наших представлений об эпистемическом авторитете – и не в последнюю очередь тех, что относятся к самой науке – предполагает определенное понимание того, как они приобрели такой авторитет, границы которого можно проверить, если не подорвать, предложив контрфактические исторические сценарии. И Кун, как известно, совершенно справедливо утверждал, что практикующим ученым необходимо «оруэлловское» (или «виговское») понимание собственной истории, в котором все сложности и все альтернативные траектории прошлого подчищаются ради создания гладкого повествования, объясняющего, почему актуальный фронтир исследований проходит именно здесь, а не в другом месте [Kuhn, 1970, p. 167; Кун, 1977, c. 219; Fuller, 2000b, introduction]. Такие неявные нарративы легитимации балансируют между двумя позициями – сверхдетерминированным взглядом на интеллектуальную историю ежа и недодетерминированным взглядом лисицы. Этот нормативный баланс легко нарушить, что Тетлок и делает в главах 5–7 своей книги [Tetlock, 2005], обращаясь к интерпретациям прошлого, которые, не являясь частью легитимационного архива, пользуются в то же время уважением профессиональных историков.

Я применял некоторые версии указанной стратегии табу, защищая теорию разумного замысла в качестве альтернативы неодарвинистской ортодоксии в биологии [Fuller, 2010]. В частности, я подчеркивал, что наука не смогла бы приобрести и, наверное, не могла бы сохранить по сей день свое понимание объективности как «взгляда из ниоткуда» и отношения ко всей реальности в целом – а не просто к тому, что важно для выживания нашего вида, – если бы не вера в то, что мы созданы для того, чтобы осмыслить все сущее в целом. Такое самопонимание человечества является специфической чертой авраамических религий. И наоборот, если бы западная наука всегда ориентировалась, следуя заветам дарвинистов, на выживание вида, у нас не возникло бы столь живого интереса к исследованию физических пределов реальности, мы не стали бы приписывать ему столь значительную культурную ценность, да и просто рисковать ради него. Самый остроумный защитник Дарвина Томас Генри Гексли [Huxley, 1893; Гексли, 1893] прекрасно сформулировал эту мысль, заявив, что христианин Ньютон должен был прийти до отступника Дарвина, а не наоборот, иначе не объяснить то рвение, с которым мы переделывали природу по нашему подобию, что могло бы показаться всего лишь гордыней, а может быть, и безумием, если бы люди считали себя всего лишь одним видом из многих. (Гексли переживал, что, поскольку дарвинизм должен стать в XX в. элементом самопонимания человечества, научный прогресс остановится.)

Несложно было бы предложить современным нерелигиозным ученым контрфактический сценарий Гексли, попросив их представить, как западная наука могла бы достичь всеобъемлющих результатов современной физики, если бы первым в науке усвоили Дарвина. Они, вероятно, сочли бы это возможным, но было бы интересно посмотреть, как именно они расписали бы детали этой альтернативной истории, которая не так уже сильно отклоняется от основных тенденций истории реальной. В частности, где можно было бы найти мотив для концептуализации всей реальности в рамках конечной системы математических законов, если мы начинаем с предельно приземленного, эгалитарного представления о естественном мире, ориентированном на виды? Конечно, история с Дарвином как первым ученым, пришедшим до остальных, допускала бы развитие достаточно сложных технологий, в том числе и математических методов, которые служили бы выживанию человека в обширном пространстве и на больших промежутках времени. Соответственно, физические науки могли бы, вероятно, достичь высот китайской цивилизации. Однако китайцы не считали разумным или даже просто интересным подводить все свои знания под одну интеллектуальную рубрику [Fuller, 2015, ch. 6].

Конечно, наши подопытные‑ученые могли бы отвергнуть всю эту возню со сценариями как пустую фантазию, поскольку наука в действительности определяется своим послужным списком, какие бы теологические мотивы ни действовали в прошлом. В таком случае досадно то, что наше понимание послужного списка науки столь сильно зависит от предвзятости в оценке прошлого. Нам легко вспомнить и даже перехвалить эмпирические и практические успехи науки, игнорируя или недооценивая издержки, провалы и явные катастрофы. Возможно, следующим фронтиром «мышления немыслимого» будет объединение экспертов и непрофессионалов из самых разных областей для составления балансовой ведомости науки. И я предполагаю, что итоговый послужной список покажется настолько неровным, что науке, возможно, понадобится возобновить свои связи с теологией, чтобы не утратить легитимности в будущем.

 

Суперпрогнозирование: тонкое искусство вечной подготовки к Судному дню

 

Тетлок недавно ввел понятие суперпрогнозирования, которое применяется к прогнозистам, чей послужной список в предсказании сложных событий лучше среднего. Свою ключевую идею он позаимствовал у Мольтке, генератора идей, послуживших победе объединенной Германии во Франко‑прусской войне 1870–1871 гг., и олицетворения бисмарковской «реальной политики» [Tetlock, Gardner, 2015, ch. 10]. С точки зрения Мольтке, эффективная военная стратегия основывается на позиции не силы или слабости, а гибкости. Стратег должен обладать способностью выживать и совершенствоваться после ложных предсказаний, которые неизбежны в любом сложном динамическом предприятии. В самом деле, Мольтке, как известно, утверждал, что ни один план не переживет первого столкновения с врагом. Следовательно, импровизация необходима для успешной реализации любой стратегии.

В этом контексте «стратегия» должна пониматься в качестве системы целей с разными приоритетами, достичь которые можно разными средствами в зависимости от состояния игры. Такое сочетание четкой системы общих целей и инициативы в полевых условиях было характерно для того, что Мольтке называл Auftragstaktik, что обычно переводится как «управление боевыми задачами»[11]. Этим выражением предполагается непоколебимая вера в правильность поставленных командиром целей и в то же время готовность войск достигать их любыми необходимыми средствами. Это подход, применение которого в военных условиях было упрощено налаженными линиями коммуникации (сперва телеграфными, а потом и телефонными), выстроенными в виде пирамиды: фельдмаршал должен обрабатывать все входящие сигналы, обеспечивая соответствующей обратной связью все полевые подразделения. Общий процесс в какой‑то мере напоминает внутреннюю схему функционирования мозга, предложенную в работе Кларка [Clark, 2016], которая уже упоминалась в этой главе.

Суперпрогнозисты Тетлока воплощают предложенный Мольтке порядок действий в своем подходе к будущему, которое концептуализируется в качестве онтологического поля битвы, способной завершиться многими исходами, что соответствует третьей интерпретации наследия прошлого, представленной ранее. В контексте философских подходов к каузации, основанных на контрфактических сценариях, успешный суперпрогнозист опирается на заданное Мольтке понимание будущего как сверхдетерминированного в отношении, которое на руку прогнозисту, но в то же время недодетерминированного в отношении препятствий, могущих встретиться на пути к осуществлению такого будущего [Fuller, 2015, ch. 6]. Другими словами, не следует предполагать, что начальное состояние игры, включая ее основные тенденции, сохранится на протяжении всего конфликта. Напротив, они могут легко сойти на нет, позволив другим скрытым тенденциям проявить себя. Эта общая установка заставила прусскую армию изобрести современное понятие «военной игры» (Kriegsspiel), в которую был встроен фактор удачи. По сути, это были настольные предшественники современных симуляторов виртуальной реальности, которые разрабатывались военными начиная с 1960‑х годов, а потом были выведены на коммерческий рынок видеоигр [Mead, 2013].

Важный урок, преподнесенный игровым подходом к войнам, состоит в том, что суперпрогнозист всегда должен учитывать «неизвестные неизвестные», если использовать выражение из теории решений, популяризированное министром обороны США Дональдом Рамсфелдом во время войны в Ираке. Ключевая идея состоит в том, что такие дальние перспективы могут быть неизвестными, но все же не непознаваемыми. Их можно представить, предвидеть и использовать даже в том случае, если не удается полностью преодолеть. В самом деле, можно даже проиграть войну, но выиграть мир, если определять его общими целями. Подобная относительно позитивная ориентация на худшие сценарии характерна для гибкого воина, который всегда ищет «пространство для маневра» (Spielraum). Многое здесь зависит от того, насколько абстрактно определены наши военные цели. Например, если основная цель состоит в долгосрочном процветании нашего общества, тогда согласие на капитуляцию с программой последующего восстановления на средства победителей, альтернативой которой является полное уничтожение, может уже через одно поколение привести к формированию общества, в экономическом плане превосходящего то, что было до войны. Вероятно, именно это и произошло с Германией и Японией после Второй мировой войны.

Для более глубокого понимания гибкости ее можно представить в качестве элемента логического квадрата, основные противоположные термины в котором – это подход к риску на основе принципа проактивности и подход на основе принципа предосторожности, различие между которыми мы уже ввели в этой главе. Проактивный подход относится к риску как возможности, а подход, основанный на приципе предосторожности, избегает его, видя в нем угрозу. Первый подход ассоциируется с точкой зрения предпринимателя, разделяя оптимистическую оценку научных и технологических инноваций, по крайней мере, если ей ничто не противоречит. Второй подход ассоциируется с точкой зрения экологистов, а потому он разделяет – при тех же условиях – пессимистическую оценку инновации. Сторонники обоих подходов в равной мере допускают наличие в мире существенной неопределенности, которая в значительной или даже большей части определяется влиянием человека, что, в свою очередь, предполагает некоторое распределение позитивных и негативных последствий. Однако они различаются в оценке этих последствий. Первые предполагают, что наш мир гибок, а вторые – что он хрупок [Taleb, 2012; Талеб, 2014]. Соответственно, проактивная установка по отношению к риску опровергалась бы таким миром, в котором даже небольшое изменение актуальных условий вело бы к катастрофическим последствиям, что демонстрировало бы нашу «хрупкость». И наоборот, подход, основанный на принципе предосторожности, опровергался бы миром, в котором даже большое изменение актуальных условий не только не повредило бы нам, но даже сделало нас сильнее, что доказывало бы нашу «гибкость».

В чем ценность позиции «гибкости»? Она помогает объяснить, как на протяжении всей своей истории люди адаптировались к сложным трансформациям своего жизненного мира. Такие трансформации редко сопровождались парадами, не говоря уже о понимании или регулировании. Показательный современный пример – важная роль компьютерных форм производства, потребления и коммуникации, которые возникли за одно поколение, получив как нельзя более красноречивое воплощение в смартфоне. Тем не менее при взаимодействии этих процессов с базовыми ожиданиями должного функционирования мира возникают определенные проблемы. Говоря конкретнее, новые науки и технологии обычно представляют в новом свете – не всегда, правда, льстящем или хотя бы одобрительном – прежние социальные, политические и экономические стремления, что может привести к существенному переосмыслению ценностной системы общества. Действительно, благодаря пониманию того, что мы вступаем в новый мир, в котором старые желания устарели или их попросту трудно осуществить, мы, возможно, захотим чего‑то другого.

Понятием, помогающим в исследовании человеческой гибкости, являются адаптивные предпочтения, которыми занимаются социальные психологи и которые играют главную роль в устранении «когнитивного диссонанса», то есть в том, как людям удается сохранить непротиворечивое ощущение осмысленности мира, претерпевающего фундаментальные непредсказуемые изменения. В конце концов, даже когда не получается предсказать будущее, людям все равно нужно каким‑то образом мыслить себя в будущем, которое они не смогли предсказать. Адаптивные предпочтения возникают тогда, когда устремления подгоняются под ожидания, определяемые прожитым опытом, то есть мы постепенно начинаем желать того, что, по нашему мнению, для нас достижимо. Формирование адаптивных предпочтений предполагает, в отличие от простой «проверки реальностью», перевоспитание самой мотивационной структуры человека, опирающееся на преимущества ретроспективного взгляда. Большая часть того, что в жизни считается «мудростью», связано с формированием таких адаптивных предпочтений.

Когда социальный психолог Леон Фестингер предложил эту идею в 1950‑х годах, она позволила создать четкое преставление о том, как люди сохраняют чувство автономии под натиском событий, управлять которыми они не в состоянии [Festinger, Riecken, Schachter, 1956]. Он мог бы порассуждать и о том, как США и СССР удается сохранить выдержку, несмотря на все превратности холодной войны, но на самом деле он говорил о том, как одна милленаристская секта сумела сохраниться и даже процветала после того, как предсказанный ею Судный день не сбылся. Спустя четверть века социальный и политический философ Юн Эльстер [Elster, 1983; Эльстер, 2019] предложил блестящее обобщение этой идеи адаптивных предпочтений, представив их в виде двух дополняющих друг друга феноменов «кислого винограда» и «сладких лимонов»: обычно мы преуменьшаем ценность ранее желанных результатов, когда их достижение становится менее вероятным, и завышаем ценность результатов, ранее нежеланных, когда добиться их становится проще.

Интересный вопрос: насколько рационально формирование адаптивного предпочтения? Исходный кейс Фестингера указывал, видимо, на то, что оно нерационально. Проведя несколько часов в сомнениях и отчаянии, секта смогла перегруппироваться, истолковав отказ божества от конца света в качестве знака того, что секта сама сотворила достаточно добра, чтобы ее судьба была переписана. Это заставило членов секты начать проповедь с удвоенными силами. Можно было бы решить, что, если бы секта ответила на несбывшееся пророчества рационально, ее члены просто отказались бы от всякой веры в то, что они состоят в каком‑то особом отношении с верховным божеством. Вместо этого секта проделала намного более тонкий трюк. Ее члены не сделали очевидно «иррационального» жеста, который бы заключался в отрицании того, что пророчество не сбылось, и не стали откладывать Судный день на более позднюю дату. Вместо этого они изменили само свое отношение к божеству, которое, как им ранее представлялось, утверждало, что люди не в силах сделать ничего такого, что изменило бы их судьбу. Условия этого заново обговоренного отношения впоследствии наделили членов секты ощущением власти над своей собственной жизнью, что позволило взяться за миссионерские задачи с новыми силами.

Это пример того, что Эльстер называл «сладкими лимонами», и этот феномен не настолько очевидно иррационален, как его коррелят – «кислый виноград». В действительности, «детектор сладкого лимона», если можно так выразиться, может быть ключевым элементом мотивационной структуры людей, способных к глубинному обучению на основе негативного опыта опровергнутого предсказания. Такие люди постепенно приобретают более четкое ощущение того, что они действительно всегда ценили, так что неудачи их только укрепляют. Феномен «сладких лимонов» сбивает наблюдателя с толку, поскольку он показывает, в какой мере мы предполагаем, будто другие разделяют наши ключевые ценности. Мы попросту не уважаем независимость других людей. Также мы ожидаем, пусть даже в каком‑то смысле парадоксально, что в силу самой их независимости они со временем станут больше похожи на нас. Так, действия секты, исследованной Фестингером, в период после пророчества сбивают с толку, поскольку ее последователи в определенном смысле продолжили делать то же, что и раньше. Если рассуждать в психологических категориях, они спроецировали второпорядковый «идеальный» смысл самости, который затем можно было отделить от первопорядковой «эмпирической» самости, действия которой оказались неполноценными. Проще говоря, они научились на опыте, но научились они именно тому, что надо больше быть самими собой.

Можно показать, что адаптивные предпочтения являются масштабируемыми, а потому могут стать свойствами целых культур или видов. В самом деле, человечество, возможно, повышает свою способность к формированию адаптивных предпочтений, что является признаком нашей постоянно растущей гибкости. Поразительно то, что провалы и срывы, проистекающие из неверных прогнозов, не слишком мешают подобному опрометчивому поведению в будущем. Однако мы, видимо, с каждым разом все лучше превращаем пассивы в активы, благодаря чему становится проще «проиграть войну и выиграть мир». В этом отношении формирование адаптивных предпочтений служит той же цели, что и «относительное преимущество отсталости», выполнявшее ту же функцию в экономической истории, о чем мы скажем далее. Оба феномена определяются представлением, в одном случае возникшим стихийно, а в другом – подсказанным историей, о том, что отступление на шаг назад – это в некоторых случаях лучший способ сделать два шага вперед.

Здесь некоторые полезные идеи можно найти в трактовке теодицеи страдания, предложенной Максом Вебером [Joas, 2000, ch. 2]. Теодицея – теологическая дисциплина, которая пытается объяснить любопытное чувство справедливости, присущее Богу, который, судя по всему, допускает значительные страдания даже невинных. Вебер проводит различие между двумя имеющимися у мировых религий способами снять боль, возникающую из‑за обманутого ожидания того, что праведное поведение будет вознаграждено. Один способ, изрядно напоминающий «кислый виноград» Эльстера, – это ресентимент, при котором боль проистекает из обесценивания прежних стремлений; другой похож на «сладкие лимоны» – это экстаз, который действует прямо противоположным образом, наделяя ценностью состояние, которого ранее пытались избежать. В последнем случае проблеск истины обнаруживается в самом моменте боли, как свет в конце туннеля, служащий мотивом продолжать то же дело с большей решимостью. «Упорство» – вот слово, которым обозначалась эта установка в период раннего Нового времени, когда он применялся, к примеру, к тяготам жизни пуритан‑основателей США. Но потом область его применения по милости Поппера была распространена и на все научное мировоззрение в целом [Popper, 1963; Поппер, 2004]. Это помогает объяснить любопытную логику Поппера, согласно которой непрерывная фальсификация научных гипотез не служит фальсификации самого научного предприятия (в противоположность мнению скептицизма), но демонстрирует, напротив, то, что наука все больше приближается к истине.

Обе стороны веберовской теодицеи страдания играют свою роль, пусть и под секулярной маской, в истории технологических инноваций. Рассмотрим пример автомобильного транспорта. За полстолетия массового производства автомобилей риски, предсказанные в момент их изобретения, сбылись: автомобили оказались очень важным, а может быть, и самым важным источником загрязнения воздуха и шума. Дороги, понадобившиеся для автомобилей, привели к деградации окружающей среды и отчуждению водителей от природы. Однако кажется, что все это не имело значения или, по крайней мере, не имело такого большого значения, чтобы люди вообще отказались от автомобилей. Скорее, их производство наращивалось во всем мире и становилось немного более экологичным, чтобы избежать худших прогнозов. Плохо это или хорошо, но набор потребительских характеристик, продаваемых Генри Фордом и другими производителями в начале XX в., сохраняется и сегодня: свобода и скорость автомобиля для нас важнее не только той связи с природой, что даруется лошадью, но также и относительно низкого экологического ущерба, который обещает современный общественный автотранспорт. Сочетание «кислого винограда» и «сладких лимонов» приводит к возвышению автомобиля как освободителя человеческого духа от «природы», которая сегодня считается источником ограничений. Открытым остается вопрос: может ли это стать хорошей стратегией выживания в долгосрочной перспективе?

Мы отмечали, что прогнозирование влечет эмоциональные инвестиции и в сам процесс, и в результат. Привлекательность суперпрогнозирования Тетлока в том, что способность к предсказаниям можно улучшить, если выработать продуктивную установку по отношению к ошибке или даже приветствовать ее в качестве стимула поднять общий уровень и отказаться от ненужных обязательств. Сторонники военной стратегии Мольтке и милленаристской секты Фестингера применяют эту программу в полевых условиях и одновременно в собственном разуме, проводя четкое различие между устойчивыми целями и изменчивыми средствами, то есть придерживаясь принципа «цель оправдывает средства», который первоначально придумали иезуиты. Иными словами, они инструментализируют сами себя, то есть отдают приоритет такому будущему, которого они желают так сильно, что в процессе его достижения готовы отказаться от определенных черт своих актуальных субъективностей, не являющихся существенными для наступления этого будущего. Если говорить в метафизических категориях, след, создаваемый таким процессом, отождествляет прошлое с отвергнутой «материей», а будущее – с постепенно возникающим «разумом». А если применять категории, часто используемые для обсуждения перемены в мировоззрении, связанной с научной революцией, то единая «субстанция» самости сводится к набору «функций» [Cassirer, 1953; Кассирер, 1996].

На психологическом уровне суперпрогнозирование может пониматься в качестве определенной формы когнитивной иммунологии. Иными словами, когда прогноз делается с прицелом на судьбу самого прогнозиста и охватывает спектр возможных вариантов будущего (а не только один‑единственный, предсказываемый в качестве наиболее вероятного), становится проще менять курс по мере развертывания будущего, чтобы окончательная цель все же была достигнута. Требуемое для этого переосмысление включает инверсию того, что экономисты считали гиперболическими склонностями потребителей к дисконтированию времени, в силу которого они сосредоточиваются на краткосрочных целях, даже если они подрывают долгосрочные [Ainslie, 1992]. Один особенно креативный, хотя и пугающий способ понимания этой психологический инверсии был изобретен во времена холодной войны стратегом корпорации RAND Германом Каном, который как раз и придумал выражение «мыслить немыслимое» [Kahn, 1962].

Это знаковое выражение основывалось на его предыдущей работе, посвященной сценариям развития после термоядерной войны, в которой за сравнительно короткий промежуток времени погибает около 25–50% мирового населения [Kahn, 1960]. Как восстановить жизнь людей в таких обстоятельствах? Этот вопрос не слишком отличается от «пессимистических сценариев», предлагаемых сегодня в условиях быстрого глобального потепления. Идея Кана состояла в том, что нам нужно придумать подходящие технологии, которые станут необходимы на следующий день после конца света. Кроме того, он полагал, что такая стратегия, скорее всего, окажется более работоспособной в политическом смысле, чем попытки активно предотвратить Судный день за счет, скажем, одностороннего ядерного разоружения, делающего нас просто более уязвимыми перед теми, кто не стал разоружаться.

Кановское понимание политики этой ситуации обладало предсказательной ценностью самоосуществляемого пророчества. США в целом последовали его совету. И именно потому, что Судный день так и не наступил, мы сегодня живем в мирное время и с теми богатствами, которые мы стали связывать с Кремниевой долиной, основным выгодополучателем федеральных щедрот США времен холодной войны [Mazzucato, 2013]. Интернет был придуман в качестве распределенной сети связи на тот случай, если централизованная телефо<


Поделиться с друзьями:

Типы сооружений для обработки осадков: Септиками называются сооружения, в которых одновременно происходят осветление сточной жидкости...

Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.045 с.