Заказчик науки, которому не нужно быть ее потребителем — КиберПедия 

Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...

Наброски и зарисовки растений, плодов, цветов: Освоить конструктивное построение структуры дерева через зарисовки отдельных деревьев, группы деревьев...

Заказчик науки, которому не нужно быть ее потребителем

2022-08-21 25
Заказчик науки, которому не нужно быть ее потребителем 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

В работах по маркетингу проводится полезное четкое различие между заказчиком (customer) и потребителем (consumer). Они представляют собой следующие друг за другом этапы в цепочке поставки, в которой «заказ» – это, по сути, обмен между производителем и розничным торговцем. Заказчик – это, строго говоря, клиент, тот, кто покупает товар или услугу, независимо от того, что он с ними будет делать. Тогда как потребитель – это заказчик, который действительно использует данный товар или услугу. Хотя заказчик и потребитель – часто одно и то же лицо, можно быть одним, не будучи другим.

Заказчик науки может покупать определенные эпистемические товары и услуги, но ему не обязательно их потреблять. Например, он может разузнать во всех подробностях о неодарвинистской концепции эволюции и даже рассказать о ней другим, не веря, однако, в саму эту концепцию. В самом деле, я доказывал, что это и есть оптимальная стратегия для современных креационистов, также известных под именем теоретиков разумного замысла, если они хотят выйти на научный рынок, в котором единственной валютой является эволюционная теория [Fuller, 2008, ch. 1]. Разделять такую установку значит вести себя как розничный торговец, который покупает товар для продажи его кому‑то другому, но не для самостоятельного потребления. И наоборот, «потребитель науки», возможно, не собирался переваривать генетически модифицированные организмы, которые уже содержатся в большей части продуктов питания, которые он ест. Собственно, он может даже считать, что такие организмы вредны или неестественны. И хотя его собственные паттерны потребления, особенно если здоровье у него не портится, говорят против его убеждений, у него все равно могут быть юридические основания подать в суд на своих поставщиков питания, если они не обеспечили ему информированного согласия по их услуге.

Различие заказчика и потребителя удачно встраивается в историческое понимание науки. В частности, всегда была распространена трактовка науки как абстрактной отрасли промышленности, превращающей сырье (эмпирические данные) в полезные продукты знания (законы, решения, предсказания и т.д.), но не конфигурирующей конкретного пользователя, если вспомнить название известной работы Стива Вулгара [Woolgar, 1991]. Очевидным примером представляется то, что великий энциклопедист социальных наук Герберт Саймон стал в 1980‑е годы называть «вычислительным научным открытием» [Langley et al., 1987], которое нацелено на производство максимально широкого спектра известных научных открытий путем применения минимального числа правил вывода. Такой корпус знаний и рассуждений мог бы послужить платформой – или, как сказали бы экономисты, «постоянным капиталом» – для прогнозирования неопределенно большого спектра будущих научных открытий, лишь часть из которых может быть рассмотрена людьми, не говоря уже о том, чтобы полноценно их изучить. Тот факт, что Саймон назвал семейство своих компьютерных программ «Бэконом» в честь Фрэнсиса Бэкона, показывает, что он отлично понимал, что занимается концептуализацией науки как способа производства, а не просто модельной линейки продуктов. Философ Пол Хамфрис [Humphreys, 2004] пошел еще дальше, заявив, что эффективнее наукой могли бы заниматься вычислительные научные машины, которые бы освободили людей от производства науки, оставив нам роль научных заказчиков и потребителей.

Конечно, это не обязательно потребовало бы от людей загружать свой мозг в машины. Скорее, если Саймон и Хамфрис правы, от заказчика или потребителя науки требуются иные когнитивные способности, чем от ее производителя. В первой роли люди могут достичь настоящих высот. Подобные способности можно встретить у знатоков искусства, и эту аналогию учитель Куна, Джеймс Брайант Конант, проводил специально, чтобы объяснить, в каком смысле люди, не являющиеся учеными, должны обладать «пониманием» природы науки [Fuller, 2000b, ch. 4]. От необходимого для этого набора навыков зависели бы в таком случае сами наши человеческие качества. Более того, такой подход не слишком отличается от того, что лауреат Нобелевской премии по химии Уолтер Гилберт [Gilbert, 1991] планировал для биоинформатики четверть века назад, предполагая, что из множества цепочек ДНК некоторые покажутся практичному «биопрогнозисту» возможностями для инвестиций, позволяющими выработать новые методы лечения. Он и сам последовал своему совету еще в конце 1970‑х годов, когда вместе с несколькими учеными основал коммерческое предприятие BioGen, позже ставшее платформой для привлечения специалистов, в числе которых были и будущие основатели проекта «Геном человека» [Church, Regis, 2012, ch. 7]. Двигаясь как раз по такой траектории, один из них, Крейг Вентер, со временем приобрел известность в качестве «венчурного инвестора» генома.

Формализуя различие между заказчиком и потребителем науки, можно было бы избежать неприятной ситуации, в которую попали шесть итальянских сейсмологов, осужденных (вместе с одним политиком) в октябре 2012 г. на шесть лет тюремного заключения за причинение смерти по неосторожности. Они предоставили ложные гарантии касательно землетрясения 2009 г., в результате которого в Л’Акуиле, округе с населением 100 тыс. человек, погибли 300 человек, 1600 получили травмы, а 65 тыс. остались без крова. Разумеется, ученые заявляли со всей ясностью – и точностью, если основываться на имевшихся тогда данных, – что землетрясение крайне маловероятно. Но, конечно, маловероятным событиям свойственно время от времени все же случаться. Хуже то, что эксперты, судя по всему, решили, основываясь на этой малой вероятности, рекомендовать бездействие. Судья, чей вердикт отражал общественное мнение, подчеркнул, что суровость наказания вытекает только из этой рекомендации, а не из исходной оценки вероятности.

Научное сообщество не замедлило выразить свое негодование. 25 октября атаку возглавила передовица в Nature, где было заявлено, что после такого ученые не захотят свободно высказываться по публичным вопросам, особенно таким, которые могут иметь значение для государственных решений. Относительно слабые достижения Италии в финансировании научных исследований были провозглашены симптомом недостаточного уважения к науке в этой стране, которое, в свою очередь, сделало сейсмологов легкой мишенью популистского гнева. Однако этот анализ слишком прост, хотя в конечном счете я могу согласиться с тем, что в этом случае вина в большей степени лежит на обществе. Однако мои аргументы отличаются от аргументов редакторов Nature. (Следует отметить, что в течение двух лет все обвинительные приговоры были отменены судом высшей инстанции, когда внимание медиа переключилось на вероятное участие мафии в восстановлении Л’Акуилы.)

Стечение обстоятельств в Л’Акуиле оказалось настолько неудачным, что хочется высказаться в стиле «чума на оба ваши дома». Несомненно, свою роль сыграла патерналистская надменность, столь распространенная среди ученых и делающая их уязвимыми перед политическими манипуляциями. В данном случае ученые предполагали, что они лучше остальных знают, как интерпретировать данные, а потому подчеркивали, вторя политикам, низкую вероятность катастрофы, стремясь уравновесить ту иррациональную общественную реакцию, которую они, по их собственному мнению, получили бы в противном случае. Но разве у общества нет права делать собственные выводы, а в случае необходимости и учиться на своих ошибках? Действительно, скорее всего, львиная доля вины за этот инцидент лежит на обществе, которое неразумно ожидало от ученых не только информации, но и наставлений. Очевидно, жители Л’Акуилы не освоили той «протестантской» позиции причастности к науке, о которой мы говорили ранее.

Если судить по истории, обычно научное сообщество принимало наиболее «политические» меры тогда, когда надо было защитить автономию своих исследований. Требования автономии распространялись как на темы, над которыми они работали, так и на используемые ими методы, а также на любые выводы, которых они могли достичь. Эти требования обычно удовлетворялись заключением договора о взаимном невмешательстве между учеными и политиками. Такая договоренность, как мы уже отмечали, была увековечена 350 лет назад в уставе Лондонского королевского общества. Однако в 1911 г. в Германии была основана первая подобная организация – Общество кайзера Вильгельма, – которая связала судьбы науки, промышленности и правительства в проектах, выгодных всем сторонам. Как было показано в предыдущей главе, Фриц Габер был одним из заметных, да и по сути знаменитых, выгодополучателей этой договоренности. Хотя во второй половине XX в. наблюдалось распространение подобных договоренностей, соответствующих «модели тройной спирали», первоначальная их реализация привела к катастрофе. Агрессивная позиция Германии во время Первой мировой войны в полной мере подкреплялась лучшим в мире научным сообществом. Пожалуй, неудивительно, что после унизительного военного поражения в культуре этой страны начался глубинный антинаучный откат, посеявший семена большей части современного фундаментализма, расизма и иррационализма [Herf, 1984].

Размышляя над этой историей, некоторые ученые заявили, что они должны играть еще более весомую роль в общественных делах, но на этот раз нельзя позволить эгоистическим политикам и бизнесменам ограничивать их. Истоки этой идеи можно возвести к опиравшемуся на опыт СССР «научному авангарду», который на Западе был развит и популяризирован британским физиком Джоном Десмондом Берналом [Bernal, 1939]. Сегодня она представляется в более демократических и порой даже популистских категориях. Рассмотрим «Манифест гика», широко обсуждавшийся призыв к оружию, который написан Марком Хендерсоном [Henderson, 2012], пиар‑директором Wellcome Trust, крупнейшего в Британии частного научного фонда. Хендерсон, в прошлом научный редактор лондонской Times, развивает свою собственную версию нового поколения активистской научной журналистики, обсуждавшуюся в предыдущем разделе. В частности, он полагает, что коллективный интеллект демократии растет за счет распределения авторитета соответственно его фактической обоснованности, то есть те, кто знает больше, должны получить более влиятельный голос в политике. В таком элементарном изложении предложение кажется элитистским. Однако точно такого же взгляда придерживался великий либерал XIX в. Джон Стюарт Милль. И чем больше неудачи в исполнении «настоящих» научных советов могут быть представлены в качестве угроз общественным интересам, тем более убедительным кажется «Манифест гика».

Однако, как указывает самоуничижительный термин «гик», целевая аудитория манифеста – это мелкая буржуазия науки, то есть айтишники, которые пытаются сбежать от своей основной работы, погружаясь в чтение научно‑фантастических и научно‑популярных текстов, подпитывающих их эскапады в Интернете. Это выливается в едва ли не бесконечную войну с «псевдонаукой», которая часто требует согласия с крайне хлесткой риторикой Ричарда Докинза, обличающего верующих в Бога. Что бы ни говорилось об этих людях, которые, участвуя в подобных кибервойнах, несомненно, делают свою жизнь осмысленнее, они все же не являются ударниками научного труда. Это, возможно, в какой‑то мере объясняет, почему ведущие научные институты не подписались под «Манифестом гика». В самом деле этот научный призыв к оружию в конечном счете выражает, видимо, такое желание, которому лучше остаться неисполненным.

Один из аспектов политики, который упускается из виду в обсуждениях «Манифеста гика», состоит в том, что должно произойти, если ученые, получившие, как того требует Хендерсон, новые полномочия, напортачат, что, собственно, и произошло при землетрясении в Л’Акуиле. Конечно, приговор попал под шквальный огонь мирового научного сообщества. Однако это негодование указывает на то, что ученым еще предстоит в полной мере понять простейший урок демократической политики, а именно то, что вместе с властью приходит и ответственность. Итальянские суды первоначально представили ученых в том свете, будто они злоупотребили доверием пострадавших жителей. И если люди обязаны слепо верить ученым, высказывающимся с позиции собственных экспертных знаний, тогда это вполне оправданная интерпретация ситуации. Чтобы в будущем избежать подобных случаев, общество должно занять по отношению к науке позицию клиентов, заказчиков, которым не обязательно быть потребителями. Подобный порядок действий, возможно, и не минимизирует вероятность рискованных суждений о мире, но наверняка минимизирует риск, который ученые и общество представляют друг для друга, поскольку каждая сторона формально берет на себя собственную долю ответственности, что бы ни случилось.

 

Роль кастомизированной науки в будущем демократии и университета

 

В эпоху протнауки общество должно продолжить финансировать научные исследования, но ему не обязательно подписываться под теми интерпретациями, которые дают своим открытиям сами ученые. То есть общество может состоять из научных заказчиков, но не обязательно из научных потребителей. Конечно, тут возникают интересные юридические вопросы о том, что именно должны говорить ученые, чтобы люди могли сделать разумные выводы. Но, в принципе, эти вопросы не хитрее тех, что связаны с любой клиентской трансакцией: клиент платит просто за ту важную для него информацию, которую он иначе бы не получил, но потом он волен сам решать, что с ней делать. Домовладельцы «вольны» игнорировать советы сейсмологов в том же самом смысле, в каком пациенты «вольны» игнорировать советы терапевтов, – и соответственно благоденствовать или, наоборот, страдать. Как только мы достигаем такого состояния морального паритета, можем считать, что живем в просвещенной секулярной демократии, в которой ученым не надо бояться того, что их возьмут под стражу за высказывание истины, как они сами ее понимают. Это утопия в той ее трактовке, которую предлагает протнаука.

В этом отношении различие между заказчиком и потребителем науки позволяет усомниться в одном все еще популярном рассуждении, опирающемся на философскую рационализацию: чем больше некто знает о науке, тем больше его убеждения совпадают с убеждениями соответствующих научных экспертов. В работах по научной коммуникации это рассуждение часто высмеивается как «модель дефицита», поскольку оно предполагает, что простой дефицит знания, а не различие в целях, ради чего к нему стремятся, является главной проблемой общественного понимания науки [Gregory, Miller, 2000]. Разумеется, ученые, работающие в академических условиях, где профессиональное развитие в значительной мере зависит от одобрения коллег, оказываются восприимчивыми к ряду стимулов и форм давления, требующих совпадения с актуальным экспертным суждением. Однако даже такой институциональный социальный контроль не обязательно срабатывает, если, к примеру, ученые‑диссиденты находят подходящие им альтернативные способы публикации. Но в полной мере важность позиции научного заказчика, который не обязательно потребляет покупаемую им науку, более всего заметна в том, что подавляющее большинство, включающее даже ученых за пределами их специальностей, имея дело с научными притязаниями на знание, придерживается избирательно‑экспериментального подхода, который позволяет брать только то, что нравится. К нему относятся следующие практики.

1. Научные факты принимаются в качестве всего лишь социологических, указывающих на коллективное суждение ученых из соответствующей отрасли знания, которое, вполне вероятно, может измениться, если появятся новые данные.

2. Научные факты принимаются как они есть, но не наделяются тем же значением, какое придается им учеными.

3. Научные факты принимаются и, возможно, даже наделяются их полным значением, но при этом делается вывод, что они могут сносно или не хуже объясняться теорией, альтернативной научной ортодоксии.

Все три практики можно оправдать достоверными в эпистемологическом смысле основаниями, то есть основаниями, которые наверняка достовернее всего того, что допускает вопиющее невежество людей, незнакомых с содержанием той ортодоксальной науки, в которую они, по их собственным заявлениям, верят [Fuller, 1997, ch. 4].

Проблема, ставшая настоящим жупелом для кастомизации науки, – это «эффект плацебо» в медицине [Evans, 2003]. Заказчики науки хорошо понимают компромиссы, связанные с клиническими испытаниями: способность определять точные физические эффекты новых лекарств и методов лечения нивелируется сложностями вероятных контекстов реального применения, в которых стиль жизни пациента, его настроение или отношение с лечащим врачом могут усилить, снизить или попросту изменить спрогнозированное воздействие. В самом деле, лекарства и методы лечения, которые оказываются ненадежными при применении в реальном изменчивом мире, вероятно, принесли больше вреда, чем, скажем, гомеопатия и другие формы альтернативной медицины, где инертные физические субстанции применяются вкупе с психологическим ободрением со стороны врача. Неудивительно, что всевозможные виды инвазивных (или «аллопатических») методов лечения, связанных с «научной медициной», по своей эффективности начинают явно обгонять альтернативную медицину только в последней трети XIX в. В этот период клиники начали регулярно использоваться в качестве полигона для тестирования новых видов лечения, что привело к созданию систематического архива успехов и неудач, допускающих коллективное обучение в той сфере, которая ранее в основном приватизировалась медицинским сословием [Wootton, 2006].

Для адекватного ответа на эту историю не следует поддаваться рефлекторному философскому импульсу, который заставляет демонизировать подобных заказчиков науки в качестве «релятивистов», просто приспосабливающих науку под свои убеждения, которых они бы все равно придерживались, пусть и на других основаниях. Вероятной причиной этого философского рефлекса является предубеждение, будто «эксперты‑ученые» интересуются более широким эпистемическим горизонтом, чем «непрофессиональные ученые». Иными словами, эксперты интересуются не просто тем, что важно им лично, но более широкой, бескорыстной концепцией истины. Здесь, когда мы говорим о «широком», надо разделить пространство и время. Предположим, что эксперты занимаются чем‑то более широким в пространственном смысле. Другими словами, эксперты, скорее всего, выносят взвешенное суждение, основанное на изучении более широкого спектра точек зрения, чем непрофессионалы. Однако это не противоречит тому, что эти непрофессионалы хорошо оценивают собственные долгосрочные перспективы, в контексте которых научное суждение может показаться довольно изменчивым. Рассмотрим человека вроде меня, родившегося в разгар холодной войны. За мою жизнь научные прогнозы глобального изменения климата перевернулись с ног на голову: сначала предсказывали, что Земля обледенеет, а потом – что расплавится, и это было связано с уточнением данных и моделей, а также не в последнюю очередь со сдвигом в геополитической парадигме, в силу которого вероятность глобальной ядерной войны стала считаться менее значительной. Почему же тогда я не могу ждать существенных, хотя и не обязательно сравнимых перемен в коллективном научном суждении в те годы, которые мне осталось прожить?

Конечно, подобная «пессимистическая метаиндукция», как ее удачно назвал Патнем [Putnam, 1978], ничем не гарантирована. Однако исторический прецедент может подтолкнуть людей к участию в научном предприятии, особенно если они окажутся в выигрыше от смены парадигмы, определяющей то, как делается наука. Так, креационисты, серьезно относящиеся к идее «молодой Земли», имеют все основания заниматься изучением радиометрических техник, применяемых для датировки событий в геологическом или космологическом масштабе, хотя и с той целью, чтобы показать наличие в них недостатков. В идеальном случае эффективность такого изучения будет доказана исследованием, которое произведет впечатление на коллег. В зависимости от того, какая доля научного авторитета будет в будущем передана низовым инстанциям, публикация на других площадках также может послужить перевербовке целевой аудитории.

Что бы ни говорили о «заказчиках науки», они берут на себя ответственность за свои решения, основанные на науке. Они не невежественные потребители, и это доказывается их очевидным, хотя и локальным отклонением от научной нормы. Здесь стоит признать разные причины, которые могут найтись, чтобы быть заказчиком, но не потребителем. Возможно, самая давняя историческая причина связана с социальной интеграцией девиантных классов или девиантных практик. В этом случае процесс абстрагирования товаров от их нормальных контекстов применения, характеризующий обменные отношения, то есть превращение ценности в цену, упрощает сравнение того, что ранее было несоизмеримым. Так, когда мне предлагают в обмен корову, мне не надо оценивать ее в категориях моего чисто личного применения (например, люблю я молоко или мясо?), мне нужно рассмотреть ее в качестве того, что можно обменять на что‑то такое, что я на самом деле могу использовать. Примерно в том же смысле креационист может вкладываться в научное образование, поскольку он может сыграть на нем, продвигая каким‑то образом свое собственное мировоззрение (например, в качестве человека, ставшего экспертом в радиометрической геологии и космологии, чтобы ниспровергнуть статус‑кво), но также он может получить научную степень просто для того, чтобы приобрести вес в публичных спорах.

Кроме того, различие заказчика и потребителя позволяет индивиду приобрести эпистемический авторитет, расширяя спектр вариантов, доступных другим, вместо того чтобы навязывать им определенное мировоззрение. В этом отношении в той прославившей Макса Вебера знаменитой апологии свободы исследования, предоставленной и академическим ученым, и студентам, лектору отводится роль интеллектуального розничного торговца. Его следует уважать в основном за предлагаемый им ассортимент привлекательных эпистемических товаров, соблазняющий студентов, заставляющий их выносить суждения о вопросах, о которых в ином случае они могли бы и не задуматься. Наконец, различие заказчика и потребителя создает возможности для внутреннего испытания веры, из которого индивид должен выйти в каком‑то смысле более сильным. Я говорю «в каком‑то смысле», поскольку могут последовать разные реакции, включая следующие: а) заказчик обращается в потребителя (который в прошлом мог считаться позицией, занимаемой по умолчанию), б) заказчик получает иммунитет от роли потребителя (например, креационист, который соглашается по крайней мере с некоторыми доказательствами эволюции, но при этом может ограничить их влияние на свое мировоззрение или даже дать им креационистскую интерпретацию); в) у заказчика может сложиться более четкое понимание его отказа от потребления (то есть когнитивная значимость сопротивления искушению).

В эпоху протнауки демократизация науки сталкивается с тремя специфическими политэкономическими проблемами, способными извратить ход исследования.

1. Наука начинает оцениваться в тех же категориях бухгалтерской отчетности, что и другие крупные общественные и частные предприятия. Это может привести к существенному сдвигу в том, что считать издержками и прибылями научного исследования. Например, наука обычно оценивается по истечении значительного срока, что позволяет не учитывать альтернативные издержки и побочный ущерб. Так, существенная первоначальная инвестиция, которая отняла ресурсы у каких‑то иных альтернатив, часто расценивается в качестве общей выгоды, поскольку такой инвестиции дается достаточно времени, позволяющего вступить во взаимодействие с другими инвестициями, чтобы произвести ценный результат. Кроме того, любой ущерб, причиняемый в этом процессе, считается устранимым, то есть не признается неизбежным качеством данной стратегии инвестирования. Эта абстрактная схема достаточно точно отображает историю исследований в ядерной физике начиная с 1930‑х годов. Но даже в тех случаях, когда небольшие первоначальные вложения со временем приводили к значительным прибылям – как в случае работ Ньютона, возымевших действие благодаря промышленной революции, или же работ Майкла Фарадея, оказавших влияние в силу электрификации всей планеты, – эти результаты, возможно, были сверхдетерминированы, то есть, даже если бы работ самих Ньютона или Фарадея не было, прибыли все равно были бы получены, хотя и другими средствами. В этом случае можно задаться вопросом: в какой мере конкретная научная теория или исследовательская программа необходима для «прогресса» в широчайшем социологическом смысле этого слова?

2. Идея науки как общественного блага представлялась наиболее убедительной в контексте кейнсианской логики, в которой прибыли от научного знания рассматриваются в качестве «эффектов мультипликатора», получаемых из относительно ограниченной первоначальной инвестиции. Так, в период расцвета государства всеобщего благосостояния все налогоплательщики субсидировали университеты, в которых училось не более 10–20% когорты поколения. Предполагалось, что через поколение или даже раньше эти немногочисленные счастливчики сделают открытия, создадут фирмы или откроют деловые возможности, которые будут полезны для каждого члена общества. Однако, когда ожидается, что каждый отучится в университете, чтобы получить диплом, налоги начинают расти, а терпение истощается, за этим неизбежно наступают фрустрация и разочарование. Кроме того, ожидание того, что университеты фактически будут играть роль контролеров рынка рабочей силы, означает, что они не только отдали свою автономию тем, чей успех зависит от краткосрочной адаптации к рынку (то есть работодателям), но и сигнализировали учителям начальной и средней школы, что любые пробелы, с которыми они не смогли в полной мере разобраться, все равно будут исправлены на уровне университета, то есть на третьем образовательном этаже. Результатом стал процесс «обвала дипломов», из‑за которого для приобретения сравнительного преимущества на рынке труда стало требоваться все больше академических степеней и сертификатов [Wolf, 2001].

3. Чтобы демократизация науки не скатилась к простой маркетизации, знание как общественное благо должно производиться специально, а не просто возникать естественным путем. Это означает: то, что люди должны знать, должно определяться в категориях и стандартах, отличных от того, что они хотят знать. В противном случае ценность знания превратится в краткосрочную стратегию выживания, обещающую наибольший выигрыш по минимальной цене. Стоит подчеркнуть, что проблема тут не в простом стремлении к «эффективности» производства знания, подразумеваемом такой стратегией, а, скорее, в непризнании того, что эффективность имеет смысл только относительно определенных целей и в строго заданных промежутках времени. Для определения эффективности знания, произведенного в качестве общественного блага, необходимо не просто гарантировать то, что люди, вложившиеся на раннем этапе, получат положительный результат через минимальное время. Это соображение применимо как к нетерпеливым инвесторам в инновационные исследования, так и к студентам, платящим за университетское образование. В обоих случаях людей надо обучать, мотивировать, ограничивать и подталкивать к представлению о том, что знание дает менее прямые выгоды, распределяемые по большему периоду времени. Только тогда можно ценить ценность знания как общественного блага [Fuller, 2016a, ch. 1].

Кастомизация науки стала возможной так же, как и ее универсализация, а именно за счет передачи научного авторитета определенного корпуса людей, выполнявших роль гильдии, абстрактному методу, который, в принципе, мог использовать кто угодно и с какой угодно целью. Возможно, Бэкон запустил этот процесс непреднамеренно, составив план поддерживаемого государством «Дома Соломона», который должен был производить науку в качестве общественного блага. Но поскольку у Бэкона не было возможности точно определить, кто войдет в этот дом и как он будет институализирован, он на самом деле определил науку на таком уровне абстракции, который допускал много разных реализаций. Из собственных работ Бэкона можно с достаточной уверенностью вывести то, что занятия наукой считались тогда отчасти рациональной психиатрией (каковую Рене Декарт называл «правилами для руководства ума»), а отчасти судебным рассмотрением (что имелось в виду и у Карнапа в его критериях проверяемости), причем главной целью было такое решение метафизических споров, способных длиться бесконечно, которое было обязательным для всех сторон. В этом отношении научный метод должен служить общей валютой для обмена притязаниями на знание, которые в ином случае оставались бы несоизмеримыми.

Сказанное мной требует, чтобы любой метод, заслуживающий названия научного, был нейтральным по отношению к тем притязаниям на знание, которые им оцениваются. С точки зрения Бэкона, содержательные цели, ради достижения которых следует применять научный метод, должны были определяться не научным сообществом, а политиками. Этот момент стоит подчеркнуть, поскольку, хотя Королевское общество обычно представляется основанным на бэконовских принципах, согласно его корпоративному уставу, оно совершенно независимо от контроля со стороны государства, в чем, возможно, отражалось скептическое отношение его основателей к политическому суверенитету, который был бы абсолютным и в то же время экспериментальным. (Здесь можно вспомнить о карьере Гоббса, который начинал в качестве личного секретаря Бэкона, а закончил персоной нон грата в Королевском обществе [Lynch, 2001].) Тем не менее логические позитивисты попытались в полной мере использовать эту бэконовскую версию нейтральности, определив различные универсальные логики – и дедуктивные, и индуктивные – эмпирической оценки. Поппер, как известно, рассматривал этот вопрос в более идеографических категориях, опираясь, в частности, на идею Бэкона о «решающем опыте», понимаемом через понятие нейтральности в суждениях, которое, в свою очередь, опирается на конструкцию окончательного испытания, и его результат должен четко разделить судьбы двух конкурирующих гипотез.

Все эти шаги к «демаркации» науки, как их называют философы, способствовали ее кастомизации, позволив людям, придерживающимся разных мировоззрений, в любой момент определять свою публичную эпистемическую позицию с прицелом на ее улучшение. Однако историю эту часто излагают под иным углом зрения, поскольку авторитетные интерпретаторы научного метода в последние 150 лет обычно подавали себя в качестве профессионального научного сообщества, а не нейтрального судебного органа. В самом деле, если учесть довольно презрительное отношение Бэкона к схоластам, вряд ли он сам приветствовал бы похожие на гильдии научные дисциплины, которые в современный период перехватили контроль над наукой. Однако, с точки зрения Бэкона, искупительной чертой институциализации науки, произошедшей за последние два столетия, могла бы стать роль университетского преподавания в рассеивании эпистемического преимущества, накопленного академиками, погруженными в оригинальные исследования или же потратившими годы на углубленное обучение.

Эта институциональная инновация, связываемая с Гумбольдтом, была нацелена именно на то, чтобы позволить новому поколению исследователей войти в научную дисциплину при относительно равных правилах игры, заставив практикующих ученых публично объяснять (в учебной аудитории) то, как их собственные работы следуют «первым принципам», ставшим таковыми в педагогике их дисциплины. Я сравнивал этот процесс с шумпетерианским «созидательным разрушением» [Fuller, 2009, ch. 1]. Если говорить в более современных категориях, мы могли бы представить гумбольдтовское требование переноса исследований и академической учености в учебную аудиторию в качестве способа периодической перезагрузки эпистемического мейнфрейма академии. Перенос закрепляет ощущение темпоральной демократии, при которой факт позднего рождения не может быть структурным недостатком. В прошлом эта проблема решалась двумя способами: либо каждое поколение училось, повторяя классику прошлого (например, древнекитайские чиновники, которые заучивали конфуцианский корпус), либо же у конкретного индивида имелось достаточно времени, чтобы на досуге пройти заново всю историческую траекторию выбранного им исследовательского поля, прежде чем сделать какой‑то оригинальный вклад (случай Дарвина). Одна стратегия полностью останавливала эпистемический прогресс, тогда как другая превращала его в случайное следствие унаследованной привилегии.

В противоположность этим двум контрпродуктивным средствам развития знания, требование обкатки новых идей в студенческой аудитории позволяет спроектировать «решающий опыт» в смысле Бэкона, в ходе которого проверяется то, что можно было бы назвать, вспомнив великого французского политического теоретика послевоенного периода Бертрана де Жувенеля, их футурибельностью. Она сама представляет собой специфическую темпоральную версию того, что философ науки Нельсон Гудмен [Goodman, 1955] первоначально называл «проецируемостью», имея в виду процесс отсеивания зерен от плевел, в котором рассматривается, какие качества современных знаний стоит передать дальше, чтобы они послужили отправным пунктом для следующего поколения, а какие являются всего лишь артефактами первоначального открытия или актуальной пропаганды знаний. Следовательно, «футурибельность» может считаться способом отслеживания истины во времени.

Хотя преподавание по‑прежнему выполняет роль бэконовского фильтра, по крайней мере в университетах, следующих идеалу Гумбольдта, остальная часть бэконовского научно‑государственного режима в наш век протнауки все больше становится предметом критики. Научным авторитетом обычно распоряжаются институты, которые не отчитываются перед теми, кем они стремятся править. Я отношу к ним национальные академии наук и академические журналы, которые маргинализируют – если не попросту игнорируют – взгляды людей, чьи жизни подвергаются регулированию, но в то же время они ждут безусловного признания своего авторитета. Следует подчеркнуть, что этот момент относится в первую очередь к самим ученым и только во вторую к обществу в целом. Как могли бы легко подтвердить сторонники гомеопатии или теории разумного замысла, имеющие научные степени, те, кто развивает официальный корпус научных данных в запрещенном на уровне теории направлении, отвергаются на тех же основаниях, что и любой человек, не имеющий специального образования, но случайно наткнувшийся на подобные взгляды в Интернете, то есть первичным показателем компетенции является конформность. Это, возможно, лучшее доказательство того, что куновское [Kuhn, 1970; Кун, 1977] авторитарное представление о науке, управляемой парадигмой, по‑прежнему действует. Протнаука стремится к новому балансу эпистемической власти, позволяющему исследователям выводить существенно разные заключения из фактов, которые одобрены ортодоксией в их сфере исследования, а врачам относиться к своим пациентам как к клиентам, которым нужно продать предлагаемый курс лечения, а не к машинам, которые надо просто починить.

В конечном счете, появившаяся протнаука – это продукт диалектического напряжения, присущего самому представлению о демократизированной науке, которое регулярно воспроизводится в университетском способе производства знания.

С одной стороны, университет дает студентам право самостоятельно решать, во что верить и как действовать в этом мире. Кроме того, эти права были еще больше подкреплены информационной и коммуникационной инфраструктурой, в которой проводится все более значительная часть социальной жизни. Соответственно, индивиды го<


Поделиться с друзьями:

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...

Опора деревянной одностоечной и способы укрепление угловых опор: Опоры ВЛ - конструкции, предназначен­ные для поддерживания проводов на необходимой высоте над землей, водой...

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

Типы оградительных сооружений в морском порту: По расположению оградительных сооружений в плане различают волноломы, обе оконечности...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.035 с.