Матросская тишина, день первый — КиберПедия 

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...

Матросская тишина, день первый

2021-01-29 68
Матросская тишина, день первый 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

«И на протяжении всего этого времени одна часть моего существа с любопытством наблюдала за происходящим, вовсе не думая, что я могу умереть. Вторая же часть была страшно напугана и в панике вопила: „Мне все это совсем не нравится. ЧТО Я ЗДЕСЬ ДЕЛАЮ?“

Р. Бах, «Дар крыльев».

 

«Оставь надежду, всяк сюда входящий!»

Данте

 

Эти слова Данте я впоследствии не раз слышал от арестантов, которые и не читали «Божественной комедии», но были прямыми её участниками. А пока, суть да дело, доехал наш кортеж до улицы с поэтическим названием Матросская Тишина. Раньше здесь был приют для моряков, инвалидов русско‑японской войны, теперь этим названием можно пугать детей.

– Приехали, Алексей Николаевич, – сказал Суков. – Ваши апартаменты готовы. Но если Вам не понравится, можете в любое время обратиться ко мне письменно через администрацию. В моей власти изменить меру пресечения. Вам нужно только написать три слова: «Признаю себя виновным». И, повторяю, я к Вам уже никогда не приду. Только Вы ко мне. До встречи.

– Железные ворота «шлюза» поехали в сторону, закрылись за спиной, и свет померк. Конвоиры сдали оружие, сняли наручники, завели меня в длинный обшарпанный коридор с множеством одинаковых металлических дверей по обеим сторонам, за которыми, впрочем, не слышно ничего. Пахнуло казёнщиной, антисанитарией и безнадёжностью. – «Тебе – туда, – указал Слава на другой конец, где в сумраке вдали виднелось белесоепятно окна. – Будешь жаловаться – я к тебе сам в камеру приду. Кости переломаю». Сказал и скрылся за дверью вместе с Толей и генералом. Откуда‑то появился, нетвёрдо ступая и блаженно улыбаясь разбитыми в кровь губами, голый по пояс татуированный кавказец; остановился, с интересом разглядывая меня глазами с огромными зрачками:

– Ты когда пришёл?

– Сейчас.

– А‑а. Значит, вместе будем. Пошли к врачу. – Что‑то не хочется вместе: вдруг сумасшедший. Не так здесь и тесно, если зэки запросто гуляют по тюрьме. Тогда я ещё не знал, что с официальной процедурой приёма в тюрьму эта ситуация не имеет ничего общего, что привели меня, можно сказать, через чёрный ход.

– В конце коридора – опять Суков, Слава, Толя. В отгороженной решёткой части сидит за столом, забрызганном кровью, ярко накрашенная молодая женщина в грязном белом халате:

– Гусейнов, руку давай. Где вены? Наркоман?

– Да, – улыбнулся кавказец.

– Ладно, – женщина с сожалением достала из кармана иглу в упаковке; раскрыв, проколола с сухим треском вену на кисти руки Гусейнова. – Отойди. Следующий. Фамилия.

– Павлов.

– Имя, отчество.

– Алексей Николаевич.

– Год рождения, число.

– 1957, 27 октября.

– Статья.

– Не помню.

– Должен помнить.

– Кажется 163. Вы у него спросите, он лучше знает, – киваю на Сукова.

– Вас били?

– Да.

– Кто бил?

Не представились.

В ИВС к врачу обращались?

– Сказали, врач будет в Москве.

– Я врач. К конвою претензии есть?

Гляжу на застывшего в напряжении Сукова. Что ж он так напрягся, будто не я у него в гостях.

– К конвою нет, – вижу, как облегчённо вздыхает Суков и молча уходит с собратьями по разуму.

– Жалобы есть?

– Голова болит. Уже одна. Было две.

– На учёте в психдиспансере состоишь?

– Нет.

– Давно болит?

– С неделю.

– Рвота была?

– Когда били – да. Потом – нет.

– Что ещё?

– Позвоночник болит.

– Это не страшно. У меня тоже болит. Руку давай, давление посмотрим. У тебя всегда такое?

– Сколько?

– 170/110.

– Обычно 110/70.

– Вены есть? Сожми кулак, – потянулась к тарелке с иглами без упаковки.

– Я бы хотел одноразовую.

– Хотеть не вредно. Теперь укол, – опять берет такую же иглу.

– Я отказываюсь от укола.

– Считай, что я этого не слышала.

Подошёл тюремщик с дубинкой:

– Надо помочь? Не понимает? Все? Выздоровел? Пошёл за мной!

В грязной комнате без окон злобный мужик в камуфляже распотрошил принесённые откуда‑то мои ве‑щи, велел раздеться догола, указал на дверь: «Иди туда». А пол такой, что свинья в сапогах не пойдёт, не то что босиком.

– Можно, – говорю, – хотя бы носки не снимать?

– Молчать! Пошёл! – дверь захлопнулась. Света нет. Стою, жду. Открывается в стене окошко, через него летят поочерёдно на пол мои вещи:

– Забирай, выходи. Здесь оденешься.

Выхожу. Тюремщик разглядывает мой кошелёк:

– А с этим что будем делать?

Намёк понятен.

– Разделим пополам, а ты меня устрой здесь.

Подобие улыбки озарило лицо тюремщика, и денег в описи стало вдвое меньше. Тюремщик смягчился:

– Пошли на сборку.

Если то, как он меня устроил, хорошо, то что такое плохо? В заплёванной конуре, где места не больше чем на троих, меня захлопнули одного.

– Эй, есть кто? – послышался знакомый голос кавказца.

– Говори! – отозвался другой.

– Тебя как зовут?

– Саша.

– Ещё кто есть?

– Есть, – отвечаю. – Алексей.

– Ты откуда, Саша? Я – Лева Бакинский.

– Отсюда, с централа.

– Лёша, а ты?

– Из Москвы.

– С воли?

– Да. Мы у врача виделись.

– Саша! – в голосе Левы тоска. – Как там у тебя, тесно?

– Тесно.

– У меня тоже. Плохо мне. Кумарит. Трусы уже два раза поменял.

– Терпи, Лева.

– Лёша, а у тебя тесно?

– Не очень.

– Сколько человек сидеть могут?

– Три.

– И свет, наверно, есть?

– Есть.

– Везёт! У меня только один может сидеть. Лёша, я к тебе приду! У тебя курить есть? Ох, плохо мне. Саша!

– Говори!

– Саша, какое положение на централе?

– Вор на тюрьме. Багрён Вилюйский. Общее собирается. Карцер греется. На тубонар и больничку дорога два раза в неделю. БД и ноги. На воровском ходу.

Хлопнула дверь. – «Давай его сюда, – послышался начальственный голос, – я сам с ним поговорю». Кого‑то вывели из соседней конуры. Тот же голос: «А вот я тебе дам, как следует. Руки за спину. Руки, сказал, за спину!» Затем удар, как в боксёрскую грушу и сдавленный голос: «С‑сука!» – «Ты что сказал, падла? Ты что сказал!» – и вдруг частые удары, будто в тесной комнате остервенело гоняют футбольный мяч, и крики избиваемого, какие и назвать нельзя иначе как страшные. Крики оборвались. Что‑то тяжёлое протащили волоком. Хлопнула дверь. Все стихло.

– Саша! – позвал Лева.

– Говори.

– Саша! Ты здесь. Лёша!

– Да.

– Ты тоже здесь. Саша!

– Говори.

– Я думал – тебя.

– Нет. У меня ВИЧ, меня не трогают.

В замке моей двери повернулся ключ:

– Павлов! Пошли. Руки за спину. – Обдало холодом: угораздило подать голос… Однако обошлось: привели в фотолабораторию. Сфотографировали: фас, профиль. Сняли отпечатки. Повели назад. По пути откры‑лась какая‑то дверь: в совершенно чёрной от грязи комнате с чёрным же потолком толпится куча народу в верхней одежде, и смердит оттуда, как в ИВСе. Понятно. Что будет дальше, неизвестно, но пока повезло.

– Что, Павлов, сфотографировался? – весело поприветствовал меня тот, что принимал. – Пошли за мной.

– Лёша, ты пришёл? – это Лева. – Старшой! Подожди, не уходи! Старшой! Посади меня к нему! Старшой, я умру здесь! Я тебя Христом‑богом прошу! Посади меня к нему!

– Я не старшой, – с гордостью отозвался мой конвоир, – я – руль! – В доказательство того, что он – руль, послышался громкий голос: «Руль! Ты где? Ру‑уль! Куда этого?»

Руль бодро распорядился, «куда этого», а я кое‑как примостился на лавке и закрыл глаза.

– Старшой! – Лева Бакинский остервенело барабанил в дверь. – Старшой!

Щёлкнул замок, шаги:

– Чего орёшь. Я старшой.

– Старшой! Посади меня к Лёше! Старшой… – Лева почти плакал. – Я тебя по‑человечески прошу.

– Слушай, Руль, на что его посадить, чтоб он заткнулся? – спросил кого‑то старшой. Хлопнула дверь, все стихло. Однако через какое‑то время крякнули замки: один, другой, третий, открылась моя дверь, и Лева с пакетом в руках проворно нырнул в мою конуру, от былой заторможенности его не осталось следа.

– Угощайся! – Лева достал печенье.

Угощаться не хотелось. И видеть Леву не хотелось. И не хотелось много чего ещё.

– Спасибо. Не хочу.

– У тебя курево есть? Ого! – «Мальборо». Ты по воле‑то чем занимался?

– Всем понемногу.

– А по какой статье заехал?

– Не помню точно.

– Как не помнишь? Ты, я гляжу, по первому разу. На тюрьме это главный вопрос. Могут неправильно понять. У тебя же в копии постановления есть статья.

– Мне ничего не дали.

– Не может быть. Всем дают. Слушай, Лёша, тебе к адвокату надо, здесь что‑то мутно. А паста у тебя есть?

– Слушай, мужик, – говорю, – оставь меня в покое, ладно?

Лева посерьёзнел:

– Ты меня больше так не называй. Мужики – на лесоповале. А я не мужик. За то, как ты на вопрос ответил, – бьют. Но я по жизни крадун, живу по воровским законам и считаю, что надо не наказывать за незнание, а учить. В тюрьме все люди, и мы должны держаться вместе, иначе нас мусора поодиночке передушат. Есть неписаные законы и правила, установленные Ворами, суровые, но справедливые. Их надо знать. Поэтому надо интересоваться. Нельзя отказать арестанту в просьбе, если просит не последнее. Порядочному арестанту всегда есть что сказать. И Вор – это не тот, кто ворует, а кто лучше всех знает жизнь и имеет высочайший авторитет. Вор никогда не работает. Ему это не нужно. Вор – это звание приближённого к богу.

Опять университеты. Соображая, что в словах Левы может быть правдой, а что не может, и наблюдая, как он манипулирует по‑блатному пальцами, решил быть раз и навсегда осмотрительнее.

– Хорошо, Лева. Спасибо за науку.

– Спасибо скажешь прокурору. В тюрьме «спасибо» нет. Есть «благодарю». А за спасибо е..т красиво. Следи за каждым словом. И никогда не в падлу, если чего не знаешь, поинтересоваться, – это приветствуется. Тюрьма – наш общий дом, нам в нем жить.

Захлопали двери. Открылась и наша. Зашёл высокий парень, сел на скамейку, взялся руками за голову. В ко‑нуре стало тесно, мир сузился до неузнаваемости.

– Откуда, братишка? – спросил Лева.

– С коломенской тюрьмы, – на парне лица нет.

– Зовут как?

– Лёша.

– Меня – Лева. Его – тоже Лёша. Как там, в Коломне, кормят?

– Кормят хорошо. И бьют мусора – от души.

– Статья тяжёлая?

Парень безнадёжно махнул рукой и закрыл ладонями лицо. На руках татуировки: могилы, черепа. Потом достал из грязной сумки машинописный текст, протянул Леве. Прочитав, Лева задумался:

– Говорят, в таком случае плохо, если у трупа есть голова. Голову‑то оставили?

– В том‑то и дело, что оставили! – тоскливо ответил Лёша.

Старшой открыл дверь. – «Вы двое, – указал на меня и Леву, – с вещами». Взяли свои баулы (сумки то есть), пошли. Парень поднял лицо. Во взгляде страдание и мольба. Чем же я тебе могу помочь. Ни воля моя, ни власть. Молча, взглядом: «Держись, не мне тебя судить». И он также молча: «Благодарю». Какой арестант не помнит этой, скупой на слова, но так нужной поддержки, когда нет сил ни ждать, ни надеяться, и вот‑вот разорвётся череп от ударившей из сердца крови, и меркнет свет, но касается твоего плеча татуированная рука какого‑нибудь головореза, и доносится издалека его голос: «Не гони. На, покури „Примки“. И, прикрывая ладонями поднесённый огонь, прикуриваешь, вдыхаешь горячий горько‑сладкий дым, куришь молча, курит и молчит твой собеседник, и отступает отчаянье.

Какой длинный день, ни часов, ни времени. По коридорам, по ступенькам вниз, в грязный тупик, сырой и чёрный, где вдоль глухой стены – сточный жёлоб, а в нем шевелятся неторопливые жирные лоснящиеся в полумраке крысы. Напротив стены три деревянные пере‑хлёстнутые железом двери с открытыми кормушками, тускло светящимися, как маленькие окна. И чуть ли не шипение слышно адского огня. Нам с Левой в среднюю дверь. Совершенно чёрная от грязи камера с двумя откидными шконками, от которых сохранились только металлические рамы. Полуподвальное окно в крупную решётку, из‑за которой сочится темнота и холод (значит, на улице ночь). От ветра окно наполовину заслонено убогим деревянным щитом. У двери – вонючая параша. На свисающих оголённых проводах подвешена слабая лампочка. На одной шконке, на трех досках, лежит в лохмотьях парень. На другую шконку ни сесть ни лечь, разве что если взять щит от окна и положить на раму. Парень с трудом поднял голову, мутно оглядел нас и снова лёг, ничего не говоря.

Молчание нарушил Лева, который, казалось, с каждым часом обретал себя. Уже кипятильник подвешен на оголённых проводах, кипит вода и делается чифир, уже парень оживился, и даже встал, и ведётся у них разговор за тюрьму, положение, за статью, за Иисуса Христа. Вадим в одиночке четыре месяца, ждёт, когда переведут на больницу, должны делать операцию (острая форма отита, осложнение), да денег нет, адвоката тоже, а стало быть и движения. Передач не получает, сидит на баланде. Общее заходит случайно: дороги нет, только ноги иногда. Толком не знает, что за камеры – его и соседние – не сборка, не спец, не общак, не больничка; знает, что за углом по коридору – карцер, и все. Соседи слева – туберкулёзники в тяжёлой форме, справа – спидовые. Два раза в сутки всех вместе из трех камер выводят в туалет, там же есть кран, можно набрать воды, так что если нас здесь оставят, утром нужно залить во что есть. – «Я думаю, – говорит Лева, – завтра нас подымут в хату». – «Лева, – говорю, – все хаты – такие?» – «Нет, эта на кичу похожа, а в хатах по‑другому». Понятного мало. Что ж, буду больше слушать, меньше говорить. – «Присаживайтесь, – приглашает Вадим, – яподвинусь». Лева принимает предложение, я же не могу преодолеть отвращения прикоснуться к чему‑либо. Покуда станет сил, буду стоять, а когда потеряю сознание, по крайней мере, не буду этого видеть. И в туалет с тубиками и спидовыми не пойду. Никогда.

Серый рассвет прополз через решётку, ничуть не оживив склепа, лишь отчётливей стала видна вековая грязь камеры. Уже был хлеб, баланда: половник чего‑то сильно вонючего плюхнули через кормушку в миску Вадика, и он бережно понёс её на шконку; «рыбкин суп», говорит. Никто из нас не спал. Остаток ночи и утро Лева с Вадиком провели в религиозных дискуссиях, то и дело обращаясь к небольшой книжечке Нового Завета. Ещё сутки, может быть, простоять смогу. Разве можно здесь привыкнуть?

«Гусейнов, Павлов – с вещами». Давай, Вадик, пока. Держись, если сможешь. Вывели из аппендикса, как из канализации: коридоры становятся светлее, и то, что вчера приводило в ужас, сегодня – как избавление. Надолго ли. Что будет дальше? А вот и вовсе чистый коридор и целая толпа таких, как мы. В окошке вызывают пофамильно, выдают миску, ложку, одеяло. Разбили на группы. Нас, человек десять, завели в комнату без окон; вдоль стены лавка. Все молчат. На большинстве лиц – страх. Выделяется один – насмешливый, презрительный и уверенный. Вдруг обращается ко мне:

– Ты на сборке с Бакинским был?

– Да. Откуда знаешь?

– Пересечетесь ещё – скажи: Валера Бакинский здесь. Это я. Меня тоже приняли. Я поисковую пущу. Видел вас на лестнице вместе. Он не знает, что я здесь.

– Хорошо. Куда дальше, не знаешь?

– Куда‑куда! На общак. Может, на спец.

– А в чем разница?

– На спецу лучше. Там даже занавески бывают.

«Павлов! С вещами. Пошли». Коридоры, коридоры, вертухай оглушительно хлопает дверьми в переходах,лестница наверх, уже, наверно, этаж четвёртый. Спешу за вертухаем, придерживая рукой сердце, чтобы не выпрыгнуло, и уже не обращаю внимания на боль в голове.

– Командир, идём‑то куда?

– Е…. верблюд

Ясность полная: молчание – золото.

 

Глава 12.

ЛОМОВОЙ КОТ ВАСЯ, ХАТА 228

 

От окна до окна (в решётках, но со стёклами) – длинный коридор с невольничьим названием «продол», и устрашающего вида двери в рельефном металле, с тросами‑ограничителями, двумя глазками, большим и меньшим (в первый как раз пройдёт ствол), не двери, а монстры, за которыми обманчивая тишина. Эти чудовища стоят на пути арестанта, их никогда не открыть и не закрыть самому – гордые швейцары с холуйским нутром сделают это за тебя. Проклятые двери скрипят и лязгают, открываясь тяжело и неохотно, и грохочут захлопываясь, категорически отгораживая арестанта от всего, на что он имеет от рождения право. Одно слово – тормоза. Вот залязгали зубами замки на двери 228, и что там? Страшнее всего неизвестность, с ней смириться труднее всего.

Калейдоскоп цветных картинок и лиц покачнулся, когда за спиной раздался короткий взрыв – это захлопнулись тормоза. Яркая лампа дневного света на потолке, мозаично заклеенном журнальными вырезками. Гудение вентилятора. Где‑то впереди громко работающий телевизор, гомон голосов. В маленькой прямоугольной комнате вдоль стен в два яруса металлические нары, впереди на высоте человеческого роста окно с решеткой, за которой с внешней стороны толстые металлические жалюзи («реснички») почти не пропускают свет. Посередине небольшой стол с двумя лавками. У двери слева занавеска из простыней закрывает унитаз. Рядом кран сраковиной. Стены до уровня верхних нар оклеены цветными простынями, а выше все теми же журнальными вырезками. Вся камера в веревочных растяжках, на которых во множестве висит белье, одежда. На нижних нарах самодельные занавески, они же на окне. И очень много народу. Человек двадцать, одетых по‑домашнему, лежат, стоят, сидят, куда‑то пробираются. Ходить нет возможности, только протискиваться. Кто разговаривает, кто смеется, кто спит. Никто на тебя не обращает внимания, как будто и нет тебя. Почти все курят. В основном молодежь, старше себя никого не вижу. Все лица кажутся крайне неприятными. Так вот она какая – хата… Где взять сил с ними общаться, где взять сил вообще: усталость, усталость, как после смертельной опасности. Заскрипели тормоза, и народу еще прибавилось, стоим как в переполненном тамбуре электрички, курим, о чем‑то говорим. Время – отсутствует. Как только подает голос замок на двери, сразу, кто услышал первым, громко дает команду: «Тормоза!» Или: «Кормушка!» Тогда, как при голосовании, вздымается множество рук на перехват метнувшемуся в отчаянном броске по головам и шконкам навстречу свободе серому коту Васе, арестанту со стажем (родился и вырос в тюрьме). На вопрос, за что Вася сидит, объяснили: за то, что родился. Но до порядочного арестанта Вася не дотягивает. Во‑первых, ломовой. Выламываться из хаты – последнее дело: значит, или косяк спорол, или петух, или кумовской. Поэтому после каждой попытки сломиться, а это строго по количеству открываний кормушки и тормозов, Вася исправно получает пизды. Рукоприкладство на тюрьме не приветствуется, но если убедительно обосновано, то и не наказуемо. К тому же отписать Вору Вася не может, а стало быть, и сор из избы не вынесен. Вступается изредка за Васю пьяная вертухайша Надя, пасущая втихаря в шнифты, но тем дело и кончается – побазарит на продоле, погрозит вызвать резерв, да и смолкнет. Во‑вторых, после каждого получалова Васяжестоко мстит: заползает под шконки, находит незакрытый баул и оттягивается на нем, после чего туда без противогаза трудно нос сунуть. Порочный круг на этом не размыкается, ибо следует новое получалово. Но виноват в беспределе, скорее всего, сам Вася, потому что порядочный арестант косяки не порет и за собой ничего не чувствует. Тем не менее, Васю любят, и на его шее красуется безусловная роскошь – кожаный ошейник с дюралевым жетоном, на котором чеканкой набито «Кот Вася, х. 228». Жетон способствует возвращению Васи в хату, когда побег удается (редко, но бывает). Попав на продол, серый не знает, что делать с обрушившейся на него свободой, бродит, совершенно умиротворенный, до тех пор, пока старшой за пачуху сигарет не вернет кота домой; беглец, считая, что достиг границы мира, не сопротивляется, а лишь по привычке прижимает уши и закрывает глаза, когда его берут за шкибот. Однажды Вася достиг большего – попал на лестницу. Где его нашел старшой, неизвестно, но заработал на этом уже не пачуху, а лавэ как за месяц службы. После этого Васины понятия о границах мира изменились, ловить его стало труднее, возвращать – дороже; шансы кота на побег уменьшились. Примерно такая информация просочилась от решки к нам, стоящим у тормозов, где плотность населения гораздо выше и близка к критической. Несмотря на непомерную тесноту, камера все время в движении, кто‑то куда‑то протискивается, лазает по шконкам. От решки кричат: «Забейте шнифты!» Значит, нужно тотчас закрыть глазок в двери, после чего молодой крепкий парень ловко взбирается на решетку и, стоя на подоконнике (решетка несколько заглублена в проеме), ударом кулака в потолок или стену дает соседям условный сигнал, после чего с помощью веревки отправляет или принимает записки (малявы) или вещи (грузы) через разогнутые каким‑то образом в одном месте реснички. Весь авторитет – братва – базируется ближе к решке, до которой не больше десяти шагов, но кажется, что она где‑то да‑леко впереди, и там за дубком (столом) другая жизнь, другие лица – серьёзные, уверенные; там есть пара шагов свободного пространства; телевизор, повёрнутый экраном к решке, подчёркивает разделение камеры на две части. Можно оценивать ситуацию по‑разному, но – ни крыс, ни СПИДа, ни туберкулёза, кажется, нет, если, конечно, самому не всобачили у врача. Странно, но самое большое неудобство – душит неприязнь к тем, кто в камере, особенно к тем, кто смеётся. Стою молча. Вплотную рядом грузин Гоги и осетин Алан всем видом показывают, что все в порядке, ничего особенного не происходит, и стараются дать мне возможность стоять посвободнее; предложили обезболивающие таблетки, конфеты. Оба, говорят, заехали за наркоту, но у обоих на лицах написано, что они на работе. Хотя поверить, что сюда могут быть командировки, трудно. Рядом происходит ссора, гул опасно сгущается. (Алан и Гоги подвигаются и, сомкнув плечи, отгораживают меня от ссорящихся). Бритый хохол продвигается в сторону решки и, возвратившись, сильно бьёт по голове сверху вниз своего оппонента. Сразу вокруг них образуется свободное пространство.

– Але, вокзал! Вы, двое, подойдите. – Под решкой оживление, у тормозов тишина. Оба послушно пробираются к дубку. На нижней шконке у решки спокойный парень распоряжается выключить телевизор и негромко, через дубок, задаёт вопрос:

– Ты его ударил?

– Конечно!

– Обоснуй.

– Слава, да он же меня дураком назвал! Все слышали, – убеждённо говорит хохол.

– Я не слышал.

– Другие слышали!

– Кто другие? – Слава говорит тихо, почти отвлечённо. – Леха, ты слышал?

– Нет, я не слышал, – с удовольствием прикуривая, говорит парень с шконки напротив, тот, что лазит на решку. Слава обращает взгляд к тормозам, в его неопределённого цвета глазах прочитать ничего нельзя.

– На вокзале. Кто слышал?

Тишина.

– Ты, – говорит Слава пострадавшему, – называл его дураком?

– Я не помню точно… – мнётся пострадавший.

– Так. Я не слышал. Леха не слышал. На вокзале никто не слышал. Значит, ты врёшь?

– Я – вру?! – задохнулся хохол.

– Значит, сознаёшься…

– В чем сознаюсь?

– Что врёшь. Ты только что сказал. Твои слова: «Я вру».

– Я не сознаюсь! – хохол разгорячён, но твёрд и убеждён.

– Значит, врёшь и не сознаёшься?

– Я не вру!

– Так не врёшь или не сознаёшься?

– Не вру и не сознаюсь! Слава, я запутался! Но это правда: он меня дураком назвал.

– Запутался или попутал?

– Да, попутал! Ты же понимаешь!

– Понимаю, когда вынимаю. Леха, что скажешь?

Леха, серьёзно обдумав вопрос:

– Кто пиздит, тот пидарас?

– Конечно! – хохол явно хочет угодить, но Леха непреклонен:

– Значит, ты пиздишь?

– Почему? – парень начинает бледнеть.

– Потому что ты сказал, что попутал, врёшь и не сознаёшься.

– Я этого не говорил.

– Значит, мы со Славой пиздим?

– Нет, вы со Славой не пиздите.

– А кто пиздит, тот пидарас?

Хохол едва не плачет:

– Мне смотрящий разрешил.

С верхней шконки слезает до этого молча наблюдавший за хатой мужчина в спортивном костюме, с рукой без двух пальцев, присаживается за дубок и, глядя в упор на хохла тёмным каменным взглядом:

– Что разрешил?

Хохол в отчаянье:

– Володя, ты же сам сказал! Я говорю – что мне делать? А ты говоришь – дай ему по голове.

– А если я скажу тебе повеситься? Ты в курсе, что на тюрьме рукоприкладство запрещено?

– Володя, я не хотел…

Слава сочувственно:

– Не хотел, но ударил. Наверно, немного хотел?

– Немного – хотел.

– Значит, пиздишь, – подвёл итог Леха. – А кто пиздит, тот пидарас дырявый. Значит, ты дырявый?

– Нет!! Я не дырявый.

– А доказать сможешь?

– Как?

– Да просто: сядь в тазик с водой. Если пузыри пойдут, значит дырявый. Если нет – обвинение снимается. Сядешь в тазик?

– Сяду! – твёрдость вернулась к хохлу.

В тишине Леха скомандовал:

– Тазик на середину!

Пластиковый тазик с холодной водой появился тотчас. С убеждённой решимостью хохол спустил штаны и уселся в таз, расплескав воду, и, уже спокойно, сказал: «Я – не дырявый».

– А ты погоди, – тоном эксперта возразил Слава, – не гони волну. Сейчас посмотрим. Да где ж увидишь, воды мало, надо подлить. Воды сюда! Ты по воле‑то кем был?

– Футболистом.

– Ну, вот – футболистом. А он дураком тебя называет… Сейчас мы тебе водички дольём. Если пузырей нет, то и базару нет – оправдан.

Хата взорвалась хохотом и криками: «Дырявый! Пузыри! Дырявый!» Все завыло, заулюлюкало, запрыгало и закачалось: «Дыря‑а‑а‑вый!»

– Кормушка!! – перекрывая всех, заорал цыган. – Васю держите!!

Звякнула и откинулась кормушка, рожа вертухая вперилась в неё:

– Это что у вас?

– Ничего, старшой! Все нормально! – раздались голоса.

– А ну, расступись! Живо, я сказал! Хотите резерв? Что это? – посередине, голой задницей в тазике, горестно сидел футболист.

– Ничего особенного, старшой, – объяснил смотрящий. – Купаемся.

– И все?

– Все.

– Тогда гулять! – кормушка захлопнулась.

– Дело передаётся в суд, – объявил Слава. – Судебное заседание состоится в прогулочном дворике. Явка обязательна.

Камера пришла в движение, из угла между тормозами и ближней шконкой разобрали гору курток, под которой обнажилась чугунная вешалка. Через несколько минут, вся одетая, хата ожидала прогулку.

По одному, из хаты на продол, на лестницу, мимо вертухаев, наверх, на крышу, в прогулочный дворик, в бетонную камеру, не намного большую, чем хата 228, где вместо потолка решётка, а над ней небо, то самое, упоминаемое в шутках, небо в клетку, серое, сырое и недоступное. Здесь можно ходить, что несколько человек и делают, остальные расположились на корточках, как зрители перед артистом – многострадальным ответчиком.

– Встать, суд идёт, – объявил Слава, и все встали,включая Леху с литровой кружкой чифиру в одной руке и Васей в другой. – Прошу садиться, кто желает; кто не желает – присаживаться. Слушается дело по обвинению гражданина – как фамилия? Доценко? – гражданина Доценко – в том, что он дырявый; данный факт установлен предварительным следствием.

– Я не дырявый, – затравленно возразил хохол.

Каменный взгляд смотрящего зловеще похолодел:

– В тазик садился? Пузыри шли? Что молчишь? Порядочному арестанту всегда есть что сказать. Я задал вопрос.

– Шли. Но я не виноват.

– Но пузыри были?

Футболист свесил голову.

Прихлебнув чифиру и передав кружку дальше по кругу, включился Леха:

– Может, ты за собой что‑нибудь чувствуешь?

– Нет, не чувствую.

– Чего не чувствуешь? – это уже Слава. – Не чувствуешь, как пузыри идут?

– Да.

– Подсудимый признался, что не чувствует, когда у него идут пузыри. Есть подозрение в неосознанности совершённого преступления. Подсудимый, вы осознаете тяжесть совершённого вами преступления?

– Я не виноват!

Смотрящий (доброжелательно):

– Но пузыри были? И ничего за собой не чувствуешь?

– Не чувствую.

Леха (обличительно):

– А пузыри?

– Это не я.

Слава (заинтересованно):

– А кто? Кто в тазик садился?

– Кто‑то положил в воду таблетку.

– Какую таблетку?

– «UPSA».

– Подсудимый бредит. У какого пса?

– Это аспирин. «Aspirin UPSA». Шипучий.

– Где ты его взял?

– Я не брал. Мне подбросили!

– Никогда не брал аспирин?

– Никогда.

Леха:

– А кто пиздит, тот пидарас? Никогда ни у кого не брал аспирин «UPSA»?

– Нет, вообще, конечно, брал, но не сегодня.

– Значит, вообще у пса брал, но не сегодня?

– Да.

Смотрящий:

– Подсудимый признался, что брал у пса. Часто брал?

– Мне подбросили.

– Я интересуюсь, часто брал?

– Нет, не часто.

Слава:

– Подсудимый неоднократно признался, что брал у пса, но не часто. При этом утверждает, что не чувствует, как у него идут пузыри. У какого пса ты брал, но не часто? У одного или нескольких?

Судя по задрожавшим рукам футболиста, до него наконец‑то дошло. Не поднимая головы он молчал.

Леха погладил Васю:

– Хороший кот! Хороший Вася. Подсудимый, Вам предоставляется последнее слово.

– Я не виноват…

– Та‑а‑а‑к. А что скажет прокурор? В какой палате у нас прокурор?

Слава:

– Надо выслушать адвоката.

Леха:

– А в какой хате адвокат?

Смотрящий:

– Подсудимый, ты что‑нибудь понял?

– Да…

Если кто‑нибудь позволит себе так обращаться со мной, это кончится плохо. Сразу. И, вероятнее всего, – для меня. Почему они улыбаются. Что это – забава зэков или улыбка людоеда. Что будет дальше. Говорят то ласково, то как палачи. Скорпионы. Сволочи. Эти трое. Остальные – подлое быдло. За этими мыслями я и не заметил, что, как раненый волк, один хожу взад‑вперёд, остальные участвуют в заседании.

– Подсудимый, что ты понял? – голос смотрящего смягчился. – Ты понял, что на тюрьме рукоприкладство не приветствуется?

– Да! – выдохнул с надеждой хохол. – Я больше не буду. Простите меня!

– Бог простит. А вот как прокурор? Так в какой хате у нас прокурор? Ладно, с этим адвокат разберётся. В тазик – зачем садился?

– Чтобы доказать.

– Что доказать?

– Что я не дырявый.

– Ну, и доказал? По‑другому не мог?

– Вы же сами сказали.

– А если б тебе сказали повеситься? Ещё в тазик сядешь?

– Нет, не сяду.

– А зачем садился? Порядочный арестант в тазик не сядет.

– Володя, а что я мог сказать?

Слава:

– Да что угодно. Знаешь, что я сказал бы?

– Что?

– Тому, кто мне предложил бы сесть в тазик, я бы сказал: «Я сяду в тазик, если ты мне в х.. дунешь, чтоб пузыри пошли». Понял?

– Понял.

Смотрящий:

– Мой совет: не забудь, когда на общак съедешь.

Все встали и сразу забыли хохла. Какой‑то цыган громко обратился ко мне:

– Тебя как зовут?

– Алексей.

– Погоняло есть?

Опять погоняло…

– Нет.

– Будет. Богатырь Алёша Попович. Согласен с таким погонялом?

– Сам ты попович, – отвечаю на всякий случай.

– Я тебя чем‑то обидел?

– Нет. И надеюсь, это взаимно.

– Тогда просто Богатырь. Согласен?

– Просто оставь себе.

– Хорошо. – Богатырь?

Желая как‑то прекратить этот диалог, молча поднимаю и опускаю руку.

– Верно! – одобрительно кричит цыган, как Коля Терминатор в ИВСе. – Больше дела, меньше слов!

Так я узнал, что такое погоняло и значение сделанного мной жеста. Заскрипела дверь, заглянул вертухай: «Домой!» Это значит в хату, ибо, как утверждает братва, тюрьма – наш общий дом. В хате вновь прибывших, включая меня, по очереди, по двое‑трое, позвали к решке, к смотрящему (где ж было мне тогда знать, что смотрящих на спецу не бывает), предложили сесть за дубок. – «Ну, что я вам могу сказать, – серьёзно начал Володя. – Вы заехали на централ Матросская Тишина, на Большой спец. Есть ещё корпус ФСБ – Малый спец, общий корпус, больница, туберкулёзный корпус, хозбанда живёт отдельно. Тюрьма перегружена, рассчитана на полторы тысячи человек, сейчас на тюрьме восемь тысяч. Самое тяжёлое положение на общем корпусе. Вам повезло, Вы попали в одну из лучших камер Большого Спеца и централа вообще. Я в хате смотрящий за положением, зовут меня Владимир, можно Володя;здесь обычно по именам: лагерный пацан считается до шестидесяти. Сижу почти год, статья тяжёлая – контрабанда, от семи до двенадцати лет. Тюрьма на воровском положении, на тюрьме Вор, Багрён Вилюйский. За Большим спецом смотрит Измайловский. К ним можно обращаться по серьёзным вопросам. С десяти вечера до шести утра работает дорога, вот дорожник – Леха. Если хотите отписать знакомым, подельникам, отдавайте малявы ему, он отправит. Можно пустить поисковую по всему централу, если хотите кого‑нибудь найти. Поисковая пройдёт всю тюрьму, даже тубонар и больничку. В отдельных случаях, если есть серьёзные основания, можно найти дорогу и в карцер, и даже в корпус ФСБ. В малявах советую лишнего не писать, бывает, их мусора перехватывают, да и вообще неясно, через какие хаты они проходят. Работа на Дороге ответственная, запала быть не должно, особенно если идут важные сообщения, например Воровской Прогон. Кроме того, на этой половине решаются вопросы, о которых вам лучше и не знать. Поэтому передвигаться по хате можно до дубка, дальше не надо. Если что важное, можно обращаться ко мне, к Славе и Лехе. В камере собирается общее. С камерного общака уделяется на тюремный, с тюремного греется тубонар, больничка, карцер. Если кто получает передачу, по желанию, может передать часть на общее. Когда дорожник на решке, шнифт должен быть забит, поэтому тот, кто ближе к тормозам, должен сразу после команды встать так, чтобы его закрыть. От нас идёт БД (Большая Дорога) со всего корпуса на больничку, это особая ответственность. Если вертухай увидит дорожника на решке и дорожник попадёт под раздачу, отвечать будет тот, кто стоит ближе всех к шнифтам. Петухов в хате нет, под хвост никто не балуется: можно чифирить, докуривать за соседом. На сборке, когда пойдёте на вызов к адвокату или следователю, за незнакомыми докуривать не надо. Петухи сами не представляются, а информация по тюрьме расходится быстро. Когда иде‑те на дальняк, сразу пускайте воду, кран отворачивайте и закрывайте до конца. Если кто‑то ест, лучше подождать или попросите прерваться; это на общаке не важно, там столько народу, что никто не обращает внимания, а здесь строго. Все конфликты решаются здесь, у решки. Беспредела в хате нет. С футболистом – не принимайте всерьёз. Вольные посылания забудьте. За это жёсткий спрос. Речь должна быть выдержанной и понятной, иначе можно оказаться в трудном положении. Живём мы, в основном, семьями по три‑четыре человека. Каждая семья сама питается, семейники поддерживают друг друга. Общайтесь, может, с кем найдёте общий язык, и вас возьмут в семейку. В общем, сами смотрите, что к чему, интересуйтесь у тех, кто сидит долго. Пока все. Потом поговорим ещё. Вопросы есть?»

Вопросы, конечно, есть. Как можно круглые сутки сидеть или лежать на шконке, как можно до бесконечности стоять у тормозов, где несусветный гам, сырость и вонь, хотя и работает вентилятор. Здесь, у решки, даже как будто дышать можно, а там? По какому признаку у решки каждому по шконке, в середине по месту на двоих‑троих, а у тормозов одна шконка на десятерых и спать нам по очереди, по два часа каждому. Чем здесь питаются, если на вопрос, заданный в окошко: «Баланду будете?» – последовал ответ: «Сам ешь свою баланду!» Тем не менее, некоторые передали свои шлемки, в которые баландер налил такой гадости, что сразу стало понятно: это есть можно только под угрозой голодной смерти. И что нужно, чтобы не попасть на общий корпус. Есть ли вероятность, что окажут медпомощь. Много вопросов. Только не к спеху. Главное – все это скоро закончится, не может не закончиться; если человек не виноват, не могут его долго держать в таких условиях. А пока – упереться рогом и держаться. – «Нет, – говорю, – вопросов нет». Некоторое облегчение принесла возможность сидеть по очереди на первой нижней шконке: один спит, а четверо сидят с краю. На верхнихместах – только по одному. Точно: вокзал. Все шконки застелены бельём, а на этой только грязный матрас. Впрочем, антисанитарной обстановку назв<


Поделиться с друзьями:

Состав сооружений: решетки и песколовки: Решетки – это первое устройство в схеме очистных сооружений. Они представляют...

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.194 с.