Тринадцатые показания поэта Саади о событиях весны 1487 года — КиберПедия 

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...

Тринадцатые показания поэта Саади о событиях весны 1487 года

2021-01-29 108
Тринадцатые показания поэта Саади о событиях весны 1487 года 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

То была для нас очень печальная весна. От братьев – они держались теперь чуть ли не нашими единомышленниками – нам стало известно о том, что папские легаты успели не больше, чем Пруис. Королевский Совет дал им понять, что уступит Джема только за гору золота и еще одну кардинальскую шапку. Иннокентий не располагал первым и не мог согласиться на второе. Так что и эта попытка переправить Джема поближе к тем землям, которым угрожал Баязид, была обречена на провал.

Джем воспринял эту весть с нескрываемым удовлетворением: он все еще переживал неуспех миссии Пруиса, – какое нам было дело до махинаций Франции и папы!

Признаюсь: возможно, мы были неправы, но Джем ни разу не попытался трезво оценить те преимущества, которые сулил ему Рим. Он не желал, говорил он, участвовать в чем бы то ни было, связанном с монахами и попами; он видел истинную их суть, знал их приемы, поэтому миссия Синана и Аяса, посланных для того, чтобы склонить нас к единодействию с Папством, не только не достигла цели, а наоборот: Джем увидел в ней новое доказательство двуличия иоаннитов. Джем все больше проникался ненавистью к Ордену и святому отцу. Вы же знаете, когда у тебя отнимают многое (пока еще рано говорить – все), ты поддерживаешь себя любовью: любовью к своему делу, к наслаждениям или в крайнем случае к какому‑нибудь человеку. Всего этого лишился Джем и сменил любовь на чувство равной силы – ненависть. Теперь он до сладострастия ненавидел всех, одетых в черное, начиная с Иннокентия VIII (хотя тот, будучи папой, носил белые одежды) до рядовых братьев‑иоаннитов, каждодневно омрачавших нашу жизнь. Джем отдавал целые часы проявлению этой ненависти; с тем же наслаждением, с каким некогда он искал все более и более изящные слова, дабы излить свою любовь к Красоте, з последнее время он выискивал самые низкие, самые гнусные и обидные прозвища для братьев. Я только диву давался, откуда находит он силы с каждым днем все ожесточенней проклинать их. Я не противоречил ему: я знаю, что ненависть, как и любовь, требует выхода.

Словом, узнав о том, что Папство желает иметь в нем союзника против Франции, он дал волю дотоле не излитой ненависти к нашим хозяевам. Они же еще никогда не выказывали нам столько внимания; мягко говоря, братья подольщались к нам. Они осведомляли нас о новостях, о которых мы и не спрашивали, уверяли нас, что скука, в которой мы пребываем (разве только сейчас они заметили ее?), окончится, если папа одержит верх над Королевским Советом, перечисляли нам, отнюдь не по‑монашески, соблазны Вечного Города.

«Гм!» – неизменно отвечал Джем на подобные речи, допекая братьев своим безразличием.

Не стану перечислять все попытки похитить нас, которые тем временем предпринимали Карл Савойский либо Папство. Эти сообщения мы получали от братьев, так что они вполне могли быть и ложными. Либо укороченными, либо преувеличенными. Упомяну лишь об одной такой попытке, ибо она изменила течение жизни в Буалами, – мир для нас ведь замыкался пределами этой крепости.

Герцог Лотарингский, союзник Бурбона и враг мадам де Боже, следовательно, особенно ярый приверженец Папства, установил связь с Карлом Савойским (предполагаю, что их заговор был раскрыт уже на этой стадии) и попросил у него людей, на которых он мог бы вполне положиться. Карл дал ему двух таких людей – Жофруа де Бассомпьера и Жакоба де Жермини, слывших крайне ловкими в подобных предприятиях. Помощь герцога Лотарингского ограничилась отправкой трех десятков отчаянных смельчаков. Они должны были добраться до Савойи и оттуда вместе с двумя упомянутыми дворянами и солдатами Карла напасть на Буалами и увезти Джема. Не знаю, как они себе представляли это, – известно, что в те времена замки месяцами выдерживали осаду тысячного войска. Но Карлу, должно быть, рисовалось какое‑то необычайное, рыцарски‑героическое предприятие. Что касается герцога, мы были убеждены, что его полупомощь была просто уступкой более сильным союзникам – папе и герцогу Бурбонскому.

Тридцать головорезов из Лотарингии были задержаны где‑то в Бургундии стражей короля и легко признались королевскому Совету (куда их всех скопом доставили), в чем состояла цель их путешествия.

Я предполагал, что для Карла эта весть гораздо более тяжела, чем для нас. Мы уже свыклись с почти одинаково неудачными, нерешительными попытками освободить нас. Кроме того, эти неудачи особенно уязвляли братьев. «Как это славно, Саади! – говорил Джем. – Сидишь ли за столом, едешь ли на охоту, ты сознаешь, что проигрывает сейчас кто‑то другой, а не ты! Прекрасно!» Ему не удавалось обмануть меня – совсем не был он похож на человека, которому «прекрасно».

А вокруг Буалами буйствовала весна. Покрытые влажной зеленью холмы, казалось, светились изнури, потому что над ними висело серое небо без солнца. Впрочем, солнце, быть может, и было, но я на севере просто не мог различить, светит оно или нет, – там все окутано сероватой дымкой самых разных оттенков. Весна там не запоминается яркими красками, ослепительным сиянием. Северная весна для меня – это лишь очень сочная, очень нежная и молодая зелень! Я сожалел о том – простите за выражение, – что я не корова, одна из тех многочисленных белых и золотистых коров, которых мы видели из окна. Ибо чудо весны, сдается мне, вкушают там преимущественно эти животные.

Впрочем, шутки неуместны, когда мне следует сообщить вам о важном событии, о новом повороте в судьбе Джема. Поворот этот наступил как раз в апреле 1487 года: в замок Буалами прибыла королевская стража. Так им и надо! Я имею в виду иоаннитов. Тут‑то они, наверно, поняли, что испытывали мы, когда число их вокруг нас непрерывно возрастало, когда мы говорили себе: вот и еще тюремщики!

В полной тишине, если не считать звяканья металла, королевские рыцари поднимались по склону холма к крепости. Монахи сверху взирали на них, онемев от неожиданности. У французов вид был деловитый. Въехав во двор, они спешились (звяканье металла при этом звучало еще радостней), выстроились по шесть в ряд, впереди – знаменосец, и лишь тогда грянули их барабаны. Пока монахи; пускались со стен крепости, Буалами гудел, точно каменный колокол.

Сражение? Нет, до сражения дело не дошло – Буалами был островком Ордена среди обширных французских владений. Просто из толпы иоаннитов вышел брат Бланшфор (он последовал за нами и сюда, в Дофинское командорство) и осведомился у рыцарей короля, не воздавая им никаких почестей, что привело их сюда.

Я и то мог бы ответить ему (давно уже ожидал я, что вмешательство короля в дело Джема станет явным), но ответил начальник отряда – я так до конца и не узнал, в каком он был звании.

Весьма холодно объяснил он Бланшфору, что последняя попытка напасть на Буалами вынудила короля подумать о нашей безопасности. Орден, дескать, не в состоянии сам, своими слабыми силами отстоять Джема. Короче – королевская стража прибыла для того, чтобы усилить защиту крепости. Теперь Джем мог бы с полным основанием воскликнуть: «Прекрасно! Семь лет подряд вы убеждаете меня, что не отходите ни на шаг из‑за того, что моя безопасность, мол, под угрозой? Так вот же вам, получайте! Пусть и вас тоже слегка покараулят, ощутите сами, каково это – когда кто‑то следит за тобой денно и нощно».

И братьям пришлось терпеть это чужое вмешательство; явный страх и растерянность на их бородатых физиономиях стали отныне предметом наших с Джемом бесед.

Еще одно доказательстве тому, что мы не животные: для человека злорадство – наслаждение более глубокое, нежели собственная удача. Разумеется, и эта утеха вскоре опостылела нам – тем более что французские солдаты сделали еще сумрачней и без того не слишком безоблачный надзор над нами. На охоте нас теперь сопровождали две стражи – монашеская и королевская; за столом наши сотрапезники делились на две группы – монахов я людей короля. Именно делились, поскольку они всегда сторонились друг друга, оставляя между собой незанятые места, и обменивались взглядами, которые я бы не назвал любезными. Мне казалось, что над Буалами летают искры, так раскален был воздух вокруг него. И все это было бы очень забавно, если бы не угнетало до безумия. В какой‑то мере весна помогала нам переносить это напряжение. Освобожденный хотя бы от стражи холода (Джем до самого конца не мог к нему привыкнуть, днем и ночью жаловался на ветер и сырость), мой господин лишь под вечер возвращался в замок с мыслями о новых прогулках, охотах, посещениях. За всю эту весну он ни разу не спросил о бароне де Сасенаж или о его дочери, не выразил желания пригласить их в Буалами.

Я слишком хорошо знал его, чтобы поверить, будто он забыл о них. Скорее допускал, что воспоминание о Елене – одно из самых для него дорогих и он боится, как бы при новой встрече оно не оказалось разбитым. Пока однажды – к великому нашему изумлению – отец и дочь де Сасенаж без приглашения пожаловали к нам. Они прибыли прямо к обеду, не будучи перед тем представленными. Когда Джем вошел – он входил последним, как хозяин, – я увидел, как он оцепенел, и совсем нетрудно было догадаться, что в продолжение долгих месяцев молчания мнимо забытая Елена занимала его мысли.

Придя в себя, Джем порывисто направился к столу, сияя так, словно, кроме него и Елены, вокруг не было ни души. Он поклонился ей, как принято было у них, она низко присела, разостлав по полу десять ярусов нижних и верхних юбок.

Я пытался – поскольку эта сцена была мне предельно ясна – одновременно не спускать глаз с наших сотрапезников, хозяев или стражей, как вам будет угодно именовать их. Уже давно ни одно событие вокруг нас не происходило просто так, без какой‑то скрытой причины. Мне хотелось угадать, что именно вызвало появление де Сасенажей, кто из наших тюремщиков призвал их.

Старания мои были тщетны. Французы‑рыцари стояли с почтительнейшим выражением на своих разбойничьих физиономиях, а иоанниты, как всегда, казались высеченными из камня. Только брат Бланшфор, племянник Д'Обюссона, вглядывался в присутствующих столь же пристально, как я, хотя делал это более умело. Этот ход либо затеян Бланшфором, либо направлен против него, заключил я. Вернее, так ничего и не сумел заключить.

Мы покончили с дичью, начались неумеренные возлияния. Пока что Джем и Елена обменивались только взглядами и полуулыбками. Я заметил, что отец и дочь на этот раз поменялись ролями. Более принужденной, более хмурой и сосредоточенной была Елена, тогда как у старика появилась новая для него уверенность, важность и явное внимание к своей красавице дочери. Она же почти не замечала отца, часто отвечала лишь на его повторный вопрос, да и то как бы с презрением. И распространяла это презрение словно бы не только на отца, а на все общество, делая застольную беседу натянутой.

Ничто из этого запутанного клубка взаимоотношений не достигало Джема. Он смотрел на Елену горящим взором, придвигал к ней чаши и блюда – словом, открыто выставлял себя на посмешище. Однако я радовался тому, что в его жизни наступит короткий просвет, который отгонит неизменные мысли и страхи. После обеда – мы остались с ним наедине, но я молчал, чтобы не отрывать Джема от его приятных переживаний, – он заговорил первый.

– Саади, прошу тебя всегда быть возле нас, когда мы е Еленой.

– Тебе нужен переводчик? – сказал я, подавив улыбку. – Рассчитывай на меня!

И все же, хоть я и старался быть неотлучно при нем, хоть и во второй половине дня, и на другой день, и на третий Елена не только не избегала его, но и ободряла своим неизменным присутствием, Джем продолжал говорить о ней только взглядами, точно слова пугали его.

Лишь на третий вечер, когда общество порядочно подвыпило, а Елена, казалось, была не только скучающе‑трезвой, но просто больной от досады, Джем взял меня за локоть и, потянувшись через стол, обратил к ней вопрос, для которого ему, очевидно, и потребовалось целых три дня:

– Чем мог бы я прогнать вашу скуку, мадам?

Нечто похожее на насмешку скользнуло по ее лбу, но не разгладило его. Она ответила, как показалось мне, чуть неуместно, вопросом на вопрос:

– Как ваше здоровье, ваше высочество?

– Прекрасно, – удивился Джем. – Прекрасно… Но отчего вы спрашиваете?

– Оттого, что наш воздух должен быть вреден вам. Мне все кажется, что вы страдаете от наших холодов.

Эти слова ничего не означали. Елена явно стремилась не завоевать расположение Джема, а доказать кому‑то, что вышла из своей замкнутости. Джем с его чуткостью тотчас уловил это, он сожалел, что нарушил молчание и словами спугнул возникшую было близость. Потом, как ныряльщик перед прыжком в воду, перевел дух и сказал:

– Позвольте предложить вам завтра утром совсем небольшую охоту, мадам. Мы будем только втроем. Не отказывайте, молю вас!

Елена упорно разглядывала свой перстень. Ее лицо выражало оскорбленный гнев. Но тут вмешался старик де Сасенаж, напрасно мы сочли его захмелевшим.

– Это честь для моей дочери, ваше высочество. Завтра утром она будет ожидать вас.

Елена искоса взглянула на него, поклонилась и исчезла. Брат Бланшфор проводил ее озабоченным взглядом.

– Саади, я оскорбил ее! – шепнул мне вконец расстроенный Джем. – Нам их обычаи неизвестны. Как быть, Саади?

– Поднеси ей свои стихи, – сказал я. – Или какую‑нибудь драгоценность… Откуда мне знать? Не знаю, что более подходит даме, у нас они просто женщины.

– Да… – протянул Джем, и весь остаток вечера я чувствовал, что он обдумывает свое завтрашнее поведение.

Утром я разодел его так, слоено мы отправлялись не на охоту, а для встречи с какой‑либо владетельной особой. Джем перемерил несколько нарядов, отвергая один за другим как неподобающие, – никогда не проявлял он такой озабоченности тем, как выглядит. Когда же одевание закончилось, он был невообразимо прекрасен – так, наверно, выглядел Харун аль‑Рашид на своей первой свадьбе…

Должно быть, моя мысль проявилась в улыбке, потому что Джем разгневался, скинул с себя все эти тряпки (по его собственному выражению) и надел обычное свое охотничье платье. Оно было не по‑нашему облегающим – постепенно мы и в одежде стали соображаться со здешними обычаями, – так что красноречиво подчеркивало стройные ноги Джема, его узкие бедра, втянутый живот и не сдавливало плеч – плечи у Джема были прекрасно развиты, как у пловца.

Кто из наших людей – давно иль недавно почивших, заточенных в узилища Баязида или на Родосе – узнал бы своего повелителя в этом светловолосом франке? Да и был ли, в сущности, нашим Джем, этот трагический сплав Востока и Запада, кровосмешение между христианством и исламом, смесь эпикурейства и стоицизма, красивое сочетание русых волос и смуглой кожи? Не была ли вся его жизнь доказательством, что помесь всегда остается ничьей – ей не удается сгладить шов на стыке двух ее половинок; зачем наши или чужие хотят воспринимать его целостно?

Джем, перепрыгивая через две ступени, спускался по лестнице, все его существо выражало снисходительную устремленность, какую позволяют себе лишь очень молодые и очень красивые мужчины.

Мы застали нашу даму во дворе, но она еще не успела сесть в седло. Полы ее юбок были заткнуты за пояс, сплетенный из золотых колец; нижние юбки – белые, жесткие, расшитые – были чуть короче и выставляли напоказ стянутые мягкими сапожками икры. Она была хороша собой, несмотря на худобу. Именно худоба и делала Елену словно бы не плотской и потому сильно действующей на воображение. Джем помог ей сесть на лошадь, она оперлась о его плечо только пальцами, словно в ладони ей виделось слишком много близости и наготы. Джем неотступно искал ее взгляда, но она нарочно отводила глаза.

Мы поскакали через весенние луга. Стража на расстоянии следовала за нами. Каким неприветливым ни казалось мне Дофине, весна украсила и его: пестрым ковром цвели травы, издавая слабый терпкий аромат, по небу вереницей плыли прозрачные облака.

Джем и Елена ехали впереди. Я старался держаться поодаль, чтобы не мешать их безмолвной беседе, но Джему все же понадобились слова.

– Сзади, – позвал он меня. – Отчего ты оставляешь нас? Спроси мадам, хорошо ли она спала.

Я спросил. Как и накануне, Елена не ответила на его вопрос. Женщины и впрямь обладают чисто материнским состраданием: они по доброй воле берут на себя первые трудности в решающем разговоре.

– Всю минувшую зиму я часто думала о вас, принц… – Она сказала «принц», а не «ваше высочество».

– Я, вероятно, еще чаще, мадам, – ответил он и добавил: – В моем страшном одиночестве.

Принято считать, что мужчина в стремлении произвести впечатление на предмет своей любви совершает подвиги на том поприще, к какому чувствует призвание: демонстрирует силу икр и плеч, если он атлет; расстилает ковер красивых слов, если он поэт; рассыпает толстым слоем алмазы и жемчуга, если он властитель. Все это позже, уверяю вас, – этим мы стараемся не завоевать женщину, а удержать. А первый удар, какой мы наносим ей – удар надежный, безотказный, это пробуждение в ней сочувствия; ничто так не сбивает женщину с ног, как жалость.

На это и нацелился Джем; с первых же слов он сказал ей о своем одиночестве, хотя как раз в ту пору я бы не назвал его одиноким.

Елена повернулась, она уже не прятала глаз. В ее глазах было понимание.

– Как переносите вы одиночество, принц?

– Вы можете вообразить себе это. – И тут Джем опять послушался своего чутья – не стал описывать всего того, что без его описаний могло представиться Елене гораздо более страшным, чем было в действительности. – Случалось ли вам сгорать в одиночестве, брошенной, забытой, оскорбленной?

Девица молчала, словно борясь сама с собой. Я чувствовал, как замкнутость, позволявшая ей переносить именно одиночество и обиду, боролась с извечной потребностью человека открыться, чтобы встретить сочувствие к себе. Я знал, что победит последнее, Джем ставил наверняка.

– Случалось, – ответила Елена голосом, исходившим из самых глубин ее существа; я впервые слышал ее истинный голос. – Мне кажется, все, что испытываете вы, давно уже мне знакомо… Быть может, в еще более жестоком и безнадежном виде.

– Елена!.. – Джем остановил коня и по‑юношески порывистым движением положил ладонь на ее пальцы. Я смотрел на их руки, две руки – мужская и женская – на влажной шее лошади. Джем еле заметно ласкал ее руку, рука Елены не шевелилась, но она была не мертвой, а застывшей. Я не раз замечал, что очень порывистые, страстные люди – стоит им скинуть с себя путы – уже не могут остановиться на полдороге.

– Верьте мне!.. – начал Джем избитым заклинанием влюбленных, явно не зная, как продолжать.

Но Елена вдруг резко отдернула свою руку, вскинула голову и посмотрела на Джема с отчаянной решимостью:

– А вы мне не верьте, принц, не верьте!

И оглянулась исподтишка, словно за ней гнались а могли услышать.

Джем был потрясен.

– Елена, – сказал он, – не требуйте от меня невозможного! Вы для меня – мое второе «я», только лучшее и, наверно, больше страдавшее. Ни один ваш поступок не может быть дурным, иначе нарушилась бы гармония в мире. Я верю вам, как самому себе, Елена.

Девица де Сасенаж расплетала поводья своего коня, между бровями у нее пролегла сердитая складка, как у ребенка, когда ему в чем‑то отказано.

– Я вас предупредила, принц, – проговорила она.

Я отлично помню этот их разговор, в котором был посредником. И рад тому, что помню, ибо он оправдывает Елену.

Знаете, часто говорят, будто в любви кто‑то один всегда бывает коварно и холодно обманут. Чистейшая ложь! В любви человек упрямо, невзирая на правду – не только на ее намеки, даже на открытые признания, – всегда сам обманывает себя. И это, вероятно, лучшее, что есть в любви: она позволяет тебе полностью забыть об истине!

Дальнейший разговор между обоими я вам не передаю – он в точности повторял все подобные объяснения, в которых любовь лишь повод подробно поведать о себе желанному слушателю. Приходилось вам замечать? Люди редко слышат тебя, когда ты им говоришь о себе; слышат друг друга только влюбленные.

Я перебрасывал их речи от одного к другому. Оба они не воспринимали меня как нечто от них отдельное, я был их живым эхом. Забавно было видеть, как Елена или Джем на мгновение застывали с улыбкой па устах: пока один из них произносил свои пылкие слова, второй еще не понимал их значения. Лишь после моего вмешательства лицо его вспыхивало, слова достигали сознания. Истинным чудом был этот сокровенный любовный разговор втроем!

На обратном пути они мчались так, что я едва поспевал, но они, пожалуй, уже не нуждались во мне. Я видел их впереди себя: молодые, легкие, подгоняемые одним и тем же ветром – предчувствием счастья и страдания, надеждой, довернем и страхом. Я следовал за ними, размышляя о том, что надо быть очень неискушенным, чтобы завидовать влюбленным; мне они внушали жалость.

Последующие дни Джем леденел от ужаса при мысли, что ее у него отнимут.

Нет, на этот раз бдительность братьев дремала, покуда Джем на глазах у них завоевывал близкого себе человека. Это было подозрительно.

– Не удивляет ли тебя, мой султан, что братья внезапно превратились в сводников?

– Не смей произносить таких слов в связи с нею! – прикрикнул на меня Джем, доказывая тем, что очертя голову продолжает убегать от истины

– Не слов страшись, а того, что за ними! – упорствовал я. – За шесть лет не припомню, чтобы братья оставили в живых хоть одного из тех, кто к тебе приблизился.

– Ты утверждаешь, что ей грозит опасность?

– Нет, – резко бросил я. – Разве стали бы они да рить тебе Елену, если бы это не входило в их расчеты? О Джем! – Я тоже перешел на крик. Мы были вне стен замка, так что я мог на это решиться. – Ты не слабоумен, рассуди сам! Кому позволили братья хотя бы сочувствие проявить к нам, остаться с тобой без свидетелей? Здесь что‑то кроется, Джем!

– Кроется, кроется!.. – нетерпеливо мотнул он головой. – и пускай! Слышишь? Ты друг мне, Саади. – Джем заговорил тоном избалованного ребенка, памятным мне со времен Карамании. – Как же мой друг не понимает, что я спасаюсь бегством, что эти несколько недель – единственное, что принадлежит мне после многих лет недоверия, отчужденности и страха? Зачем ты пробуждаешь меня, Саади?

Странно… Следуя рассудку, Джем почти всегда ошибался, но почти всегда оказывался прав, когда ему противился. В самом деле, разве есть ответ на вопросы вроде этого: «Зачем ты пробуждаешь меня?»

Итак, мои сомнения смолкли, не умерев. Я перестал предостерегать Джема. Перед самим собой я имел оправдание: единственное, что мы уносим из этого мира, – несколько сладостных недель самообольщения.

В качестве третьего, но неизбежного лица я участвовал во всех дальнейших беседах влюбленных. И с каждым минувшим днем все больше сознавал, что оба приближаются к тому мгновению, когда им уже не потребуется переводчик. Я сам нетерпеливо ожидал этого мгновения, словно их страсть, проходя через меня, завладела и мной. А Джем и Елена неумолчно говорили, сломав темницу молчания и притворства, в которой долгие годы томились каждый в отдельности. Теперь они наверстывали упущенное.

Джем излил перед Еленой свои страдания последних шести лет, рассказал о том, как из кумира войска и надежды народа превратился в собственность Ордена иоаннитов; Джем выплакал перед Еленой свое отчаяние и бессильный гнев, свои сомнения в людях. Ни прежде, ни потом Джем ни с кем не говорил так много.

Не думайте, что это произошло благодаря каким‑то небывалым достоинствам Елены. В любви важен (в том, что касается ее степени, ее проявлений) не сам предмет любви. Важен лишь час, твое собственное состояние – взлета или упадка, упования или безнадежности. Словом, важно лишь твое собственное «я». В те дни Джем находился на пределе того, что мажет вынести человеческое сердце. Шесть лет противился он неизбежному – превращению своему из человека в ничто. Джем боролся отважно, но все в этой борьбе было против него. Борьба эта завершится в тот миг, когда Джем сдастся бесчисленным внешним силам, бесконечно более могущественным, чем он. Но между тем и другим – между борьбой Джема и его поражением – должен был пролечь рубеж, он не мог спокойно отказаться от своего шестилетнего сопротивления.

Надо всем этим я размышлял не тогда – это стало умозаключением гораздо позже. Гораздо позже осознал я, что Джем очертя голову бросился в эту любовь не из‑за прелестей Елены и не из‑за доверия, которое она внушила ему (Елена с первых же слов не оставила места взаимному доверию между ними). Просто в ту пору Джем, вероятно, чувствовал, что силы оставляют его, и сам стремился к сильной встряске, которая позволит ему либо выплыть, либо пойти ко дну. Джем искал оправдания тому, что окажется побежденным. А есть ли оправдание более сильное, чем обманутая, поруганная любовь?

Я не говорю, – упаси боже! – будто Джем заранее рассчитал, что эта любовь будет несчастной. Он чувствовал это подсознательно. Я всегда дивился тому, как тонко вел Джем свою вторую, невидимую для других и не имеющую значения для мировых событий жизнь. В этой жизни все находило искуснейшее разрешение, а я ведь свидетель тому, что Джем не обдумывал даже ближайшего своего шага, о последующих уж и говорить нечего. Он обладал тем, что даруется только женщинам и поэтам: интуицией.

В те дни, о которых я сейчас веду рассказ, нам не на что было жаловаться. Братья были терпимыми, сговорчивыми, и стража их, сопровождавшая нас во время прогулок с Еленой, словно имела целью лишь уравновесить другую – королевскую. Я знал, что они с превеликой охотой схватились бы между собой, хотя я и не представлял себе, кто одержит верх. Лично я считал рыцарские перья, ленты и окованное золотом оружие менее сильным выражением мужественности, чем тяжелая, грозная чернота родосских воителей.

Итак, мы катались верхом под майским небом Дофине, северное солнце позолотило кожу Джема, и, глядя на него, я вспоминал наши дни в Карамании с их беспричинной веселостью, то чисто плотское наслаждение, с которым, засыпая, я думал о завтрашнем дне.

А Елена словно оставалась в стороне от нашего счастья. Каждое утро она спускалась во двор замка, где мы ожидали ее, чтобы отправиться на охоту или прогулку, всегда с тем же выражением замкнутости и затаенной обиды: по‑видимому, это выражение никогда не покидало ее. Лишь час спустя она становилась другой – Джем заражал ее своим весельем. Меня донимали остатки ревности, когда я смотрел, как они мчатся галопом, оба охваченные неистовым желанием – нас приводит к нему кровь, разгоряченная каким‑либо телесным усилием, в данном случае – бешеной скачкой. Мне казалось, что сразу после такой езды, задыхающиеся, ослабевшие, они достигнут того мгновения, о котором я упоминал.

Я испытывал и некоторую зависть. Знаете, при дворе Джема мы не только не находили предосудительными наши мужские связи – мы гордились ими, они поднимали нас над плебейской зависимостью от женщины. А теперь я видел, что Джем наиболее полно выражает себя именно в этом, непривычном для нас чувстве. Вероятно, оттого, что Елена была столь от него отлична, ему потребовалось долго и подробно обрисовывать ей себя самого, свой мир.

Но вы на верном пути, если не слишком доверяетесь той оценке, какую дает Джему Елена: мужчина предстает перед женщиной не таким, каков он есть, а каким он желал бы быть, – Джем во многом погрешил против истины в те сладостные недели. Оправдывая это тем, что он был поэт, вы заблуждаетесь: слышал я, и грузчики грешат тем же.

Не знаю, верила ли ему Елена, я не замечал в ней восторженности юного Карла. Это заставило меня заключить, что она не девица: женщины, влюбленные первый раз, обычно верят. И еще кое‑что привело меня к тому же заключению: в Елене проглядывало желание. Трудно было заподозрить его за этим гладким, открытым, холодным лбом, но иногда я перехватывал взгляд Елены. Точно горячий поток, без любопытства или страха, скользил он от золотисто‑смуглой шеи Джема по его плечам, потом плотно охватывал стан. Женщины смотрят так на мужчину только в спину, поэтому мужчины и не подозревают, что существует такой взгляд.

И еще кое‑что заметил я – возможно, это входило в здешние обычаи: Елена не избегала встреч с Джемом наедине. По вечерам она часто захаживала к нам. Я бывал тогда принужден трудиться до поздней ночи – Джем говорил не умолкая. Единственно ли на рассказы рассчитывала девица Сасенаж, этого я не мог понять; она не казалась ни плененной Джемовым красноречием, ни разочарованной тем, что он красноречием и ограничивается. Джем объяснял ее посещения нежным сочувствием, я же – тем желанием, которое подсмотрел в ее глазах. То и другое требовало выхода.

И однажды вечером, когда я сидел напротив моих влюбленных, я почувствовал, что они хотят остаться одни. Джем был рассеян, по комнате было словно разлито напряженное нетерпение – оно пригибало пламя свечей, корчилось на обоих лицах, которые я видел перед собой. Глубоко задумавшиеся, погруженные каждый в себя, Джем и Елена казались мне отчужденными – так бывает с человеком перед долгой и неведомой дорогой.

А я колебался в нерешительности – уйти или не уходить? Меня томило чувство, что я допущу зло, что этого не должно произойти, что в моей власти остановить это. Тут Джем взглянул на меня едва ли не с ненавистью, я почувствовал – еще минута, и он забудется, произнесет слова, которые я не смогу забыть до конца моих дней.

Я даже не стал искать предлога, встал и направился к двери. Меня не удерживали.

В коридорах, которыми я шел, чтобы подняться на крепостную стену, мне встретились два иоаннита и один королевский баронет. Почудилось мне, что они улыбаются; все в эту ночь выглядели сводниками.

Я поднялся на крепостную стену и провел там несколько часов. Дрожа от ночной сырости, отмерял время шагами, старался думать о чем‑то другом. Когда после полуночи я вернулся к себе, Джем, кое‑как укрытый, спал глубоким сном. Он был наг, как христианский мученик.

После того я частенько проводил ночи на крепостной стене. Мерзнуть уже не приходилось, я предусмотрительно захватывал с собой что‑нибудь. Джем начал обходиться без меня не только ночью, но и днем – он предпочитал теперь ездить на охоту с девицей Сасенаж вдвоем, убежденный, что и без переводчика говорит с ней достаточно убедительно. Девица же была иного мнения. «Неужто ей так необходимы языковые тонкости?» – подумал я, когда как‑то утром она попросила меня сопровождать их.

Дорогой я чувствовал себя бесконечно лишним. Ехал далеко от них, чтобы выглядеть возможно менее смешным. Потом они остановились на небольшой полянке – похоже, уже не в первый раз. Джем расстелил свой плащ, а Елена с чисто женским умением разложила еду.

– Пожалуйте, Саади! – пригласила она меня. Чрезмерный знак внимания к какому‑то слуге.

Мы сели. Сквозь редкий лесок было видно, как стража прогуливает своих лошадей. Поодаль, соблюдая расстояние.

Как всегда на охоте, Джем был с непокрытой головой и распахнутой грудью. Он прилег на колено своей дамы с откровенным и жалким чувством собственника, присущим мужчине, недавно начавшему владеть какой‑либо женщиной. Несмотря на мое присутствие, Елена не отстранилась. Не была ли ее близость с Джемом не только неприкрытой, но даже выставляемой напоказ? И отчего – черт подери! – эта близость никого в Буалами не тревожила? Даже ее отца, который за несколько месяцев перед тем увез Елену только потому, что Джем коснулся ее кончиками пальцев? Отчего сам Джем не усомнился, не побудил меня разузнать: кто она такая, эта Елена, и что ей надо?

Вот о чем размышлял я, когда Елена обернулась ко мне:

– Саади, мне надо сказать нечто очень важное вашему господину.

Опираясь на ее колено, полулежа, Джем поднял к ней лицо.

– Принц, – начала она, хмуря лоб и прерывисто дыша, – я не могу больше видеть ваши страдания! Не могу больше кататься с вами под взглядами десятков тюремщиков, не могу по ночам наталкиваться перед вашей дверью на вооруженную стражу! – Тут она осеклась, словно приготовленные заранее слова иссякли.

– Елена, – ответил Джем, не меняя позы, только легко проведя рукой по ее волосам, – зачем ты говоришь мне «вы»?

– Я не хочу, чтобы ты продолжал страдать, Джем! – с отчаянием воскликнула она, и отчаяние это было вызвано, пожалуй, не только страданиями Джема. – Этому надо положить конец!

Из всех человеческих чувств более всего красило Джема недоумение. Сейчас он выразил его в полной мере. Впрочем, причина для недоумения была основательная: ничто в их отношениях не подготовило такого разговора.

– Заклинаю тебя, Джем! – торопливо продолжала Елена. – Заклинаю тебя, бежим отсюда!

Ему потребовалось время, чтобы уразуметь смысл ее слов. Потом Джем засмеялся, снисходительно и горько одновременно.

– А у меня нет такого желания! – ответил он. – Мне очень нравится прозябать в Буалами под перекрестными взглядами иоаннитов и французов.

– Как находишь ты силы шутить! Чего ты ждешь, на что надеешься?

– На небеса, – ответил Джем.

Я видел, как ему хотелось, чтобы она замолчала.

– Я спрашиваю серьезно, Джем. Неужели я так тебе далека, что ты от меня таишься?

Тут мне вспомнился Франк; вспомнилось, как он, когда замечал, что Джему грозит опасность, обстоятельно переводил ему слова собеседника, перемежая их своими предостережениями. Но разве Сулейману случалось быть в моем положении, судите сами!

Я передал мольбу Елены. И содрогнулся. Не от страха (слава аллаху! – у Джема не было тайн, которые он мог бы выдать). От злого предчувствия.

– Клянусь тебе, Елена, – Джем взял ее руку в свою, – знай я хоть что‑нибудь, тебе бы тут же стало это известно. Я вправду ни на кого не рассчитываю. Мои надежды спастись из плена давно угасли… И тем лучше, иначе я бы не встретил тебя. Зачем ты говоришь мне все это – разве нам плохо в Буалами?

Тут Елене полагалось согласиться, это было даже обязательно. Ничего подобного! «Либо она подлейшее орудие в чьих‑то руках, – подумал я, – либо действительно любит его». Поверьте, в ту пору я еще допускал последнее предположение.

– Джем, – продолжала она. – Я долго ждала, чтобы ты заговорил, попросил меня о помощи. А ты четыре недели молчал, ты кому‑то другому доверяешь заботу о твоей свободе. Или ты отказался от нее, Джем?

– О аллах! Моя свобода! – Он произнес это таким голосом, словно не стремился к свободе шесть долгих лет, словно не уступил бы своего места у ног Елены ради какой‑то там свободы!

– Пусть так! – торжественно провозгласила Елена. – Вопреки тебе я сделаю что могу, а женщина, Джем, может немало. Об одном только молю тебя: верь мне!

– Какая странная просьба, Елена! – ответил он. – Разве еще год назад я предложил бы тебе свое плечо, чтобы помочь сойти с лошади, если бы не верил тебе?

Клянусь честью! Джем сказал именно это, слово в слово, и не только сказал, но так думал. Он, еще недавно чувствовавший себя столь опустошенным, что однажды воскликнул: «Я уже не могу поверить даже родной матери!»

 

Вторые показания Филиппины‑Елены де Сасенаж относительно того же времени

 

После показаний Саади вы, вероятно, считаете меня чудовищем – это обычное прозвание для женщины, преднамеренно пускающей в ход свои чары.

Не стану оправдываться – слишком часто довелось мне оправдываться при жизни, я вся была покаянием и искуплением, пока и то и другое не стало столь непереносимым, что я позволила вовлечь себя в дело Джема. Мое участие в нем было ценой, за которую мне наконец‑то должны были даровать покой. Вы находите мою роль низкой, а я клянусь вам, что согласилась бы исполнить вдвое более низкую, лишь бы покончить с жизнью, которая стала для меня каждодневной крестной мукой.

Я знаю, вы не поверите, если я – женщина, сыгравшая роль приманки, – стану утверждать, что участвовала в предначертанной мне игре не как актриса, только внешне. Я действительно вжилась в свою роль, вскоре она стала частью, самой существенной частью моего бытия. И тем ужаснее было, что меня насильно возвращали к моей роли те, кто обещал мне покой в уплату за низость, те, кто видел во мне всего лишь орудие.

Моя задача показалась мне трудной е


Поделиться с друзьями:

Таксономические единицы (категории) растений: Каждая система классификации состоит из определённых соподчиненных друг другу...

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...

Индивидуальные и групповые автопоилки: для животных. Схемы и конструкции...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.016 с.