К вопросу о ключевом недостатке трудовой теории стоимости, ставшей популярной в XIX веке, и о том, как владельцы капитала воспользовались этим недостатком — КиберПедия 

Адаптации растений и животных к жизни в горах: Большое значение для жизни организмов в горах имеют степень расчленения, крутизна и экспозиционные различия склонов...

Опора деревянной одностоечной и способы укрепление угловых опор: Опоры ВЛ - конструкции, предназначен­ные для поддерживания проводов на необходимой высоте над землей, водой...

К вопросу о ключевом недостатке трудовой теории стоимости, ставшей популярной в XIX веке, и о том, как владельцы капитала воспользовались этим недостатком

2021-01-29 99
К вопросу о ключевом недостатке трудовой теории стоимости, ставшей популярной в XIX веке, и о том, как владельцы капитала воспользовались этим недостатком 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Практически любую форму труда можно описать как «заботу» в том смысле, что труд воплощается в деятельности, которая помогает удовлетворять потребности других.

Нэнси Фольбре

 

Я не зря обратился к примеру Америки: США играют в нашей истории ключевую роль. Ни в одной другой стране принцип, согласно которому всё богатство производится трудом, не стал для всех до такой степени самоочевидным. И одновременно с этим нигде атака на этот принцип не была столь рассчитанной, столь последовательной и не оказалась в итоге столь успешной. К началу ХХ века, когда создавались первые фильмы про ковбоев, дело по большей части уже было сделано, так что большинству американцев показалось бы нелепым, что работники на ранчо когда‑то были заядлыми читателями Маркса, – точно так же, как это кажется невероятным большинству американцев сейчас. Еще важнее, что это встречное наступление заложило основу того несомненно странного отношения к работе, которое происходит преимущественно из Северной Америки и по‑прежнему распространяется по всему миру, несмотря на очевидные пагубные последствия.

Несомненно, Линкольн преувеличивал, но всё же «Республика ремесленников», существовавшая до Гражданской войны, действительно чем‑то напоминала прежнюю традицию возрастного услужения. Существенное отличие заключалось лишь в том, что большинство наемных работников не назывались «слугами» и не жили в домах своих работодателей. Политики считали такое устройство идеальным и принимали соответствующие законы. Чтобы получить право на создание компании с ограниченной ответственностью, будущий капиталист должен был доказать, что это принесет ясную и неоспоримую «пользу обществу» (другими словами, концепция общественной ценности не только существовала, но и была законодательно закреплена). На практике это обычно означало, что они должны были предложить вырыть канал или построить железную дорогу[206]. Если не брать в расчет проживавших на фронтире атеистов, эти антикапиталистические настроения в значительной степени обосновывались религиозными соображениями. Народный протестантизм, опиравшийся на пуританские корни, не только прославлял работу, но поддерживал веру в то, что «работа была священным долгом и заявкой на моральное и политическое превосходство над праздными богачами», как выразились мои коллеги‑антропологи Димитра Дукас и Пол Дюрренбергер. Это была демонстративно религиозная версия карлейлевского «Евангелия труда» (историки обычно называют ее просто производительством), согласно которой работа одновременно является и ценностью самой по себе, и ее единственным реальным производителем.

Изменения начались сразу после Гражданской войны с появлением первых ростков крупномасштабного бюрократического и корпоративного капитализма. К «баронам‑разбойникам», как стали называть новых магнатов, сначала относились чрезвычайно враждебно (отсюда соответствующее прозвище). Но к 1890‑м годам они начали интеллектуальное контрнаступление, предложив «Евангелие богатства» (Дукас и Дюрренбергер назвали эту концепцию в честь эссе Эндрю Карнеги):

 

Нарождающиеся крупные корпорации, их банкиры и политические союзники выступали против нравственных требований производительства. В 1890‑е годы они впервые вышли с новой идеологией, которая, напротив, утверждала, что богатство и процветание возникают благодаря капиталу, а не труду. Могущественные коалиции корпоративных интересов предприняли согласованные усилия, чтобы изменить тот посыл, который несли школа, университет, церковь и гражданские группы. Теперь утверждалось, что «бизнес решил фундаментальные этические и политические проблемы индустриального общества».

Предводителем этой культурной кампании был стальной магнат Эндрю Карнеги. Обращаясь к массам, Карнеги выступал за то, что сейчас мы бы назвали потребительством: под мудрым руководством лучших производительность «концентрированного» капитала настолько снизит цену товаров, что рабочие будущего будут жить так же, как прежде жили короли. Обращаясь к элите, он заявлял, что баловать бедных высокими зарплатами плохо «для расы»[207].

 

Провозглашение потребительства также совпало с началом менеджериальной революции, которая противостояла знаниям простонародья, особенно поначалу. Если прежде бондари, тележные мастера и швеи считали себя гордыми наследниками своих традиций и обладателями тайного знания, то новые бюрократически организованные корпорации и их «научное управление», как могли, стремились буквально превратить рабочих в дополнение к машинам и сделать так, чтобы каждый их шаг был заранее запрограммирован извне.

На мой взгляд, самый интересный вопрос состоит в том, почему эта кампания оказалась столь успешной. Ведь невозможно отрицать, что в течение жизни одного поколения «производительство» уступило место «потребительству». По словам Гарри Бравермана, «способность создавать вещи перестала быть источником статуса, ее заменила возможность их приобретать»[208]. Трудовая теория стоимости (которую тем временем вышибла из экономической теории «маржиналистская революция») настолько далеко ушла от общепринятого здравого смысла, что сейчас, вероятно, о ней слышали только аспиранты да теоретики революционного марксизма в своих маленьких кружках. Теперь когда кто‑то говорит о «производителях богатства», то люди сразу решают, что речь идет о капиталистах, а не о рабочих.

Произошел огромный сдвиг в общественном восприятии. Почему он стал возможен? Мне представляется, что основная причина заключается в том, что в трудовой теории стоимости изначально был изъян. Он состоит в том, что теория уделяла основное внимание «производству», – как отмечалось выше, это, по сути, теологическое понятие, заключающее в себе глубокие патриархальные предубеждения. Даже в Средние века христианский Бог воспринимался как ремесленник и изобретатель[209], а человеческий труд (под которым всегда в первую очередь понимали мужской труд) – как создание и постройка вещей, как извлечение их из земли. Показательно, что в то же время под женским трудом понималось в первую очередь производство потомства; бо́льшая часть реального женского труда выпадала из поля зрения. Очевидно, что свою роль также сыграл поразительный и беспрецедентный рост производительности, последовавший за промышленной революцией. Он, естественно, вызвал споры о том, кто важнее: машины или управляющие ими люди, и эти споры оставались ключевыми для политики и экономики на протяжении всего XIX века.

Однако даже с заводским трудом всё не так просто. Большинство владельцев первых заводов изначально вообще не собирались нанимать мужчин, предпочитая им женщин и детей: детей считали более послушными, а женщин – приспособленными к монотонной, повторяющейся работе. Это часто приводило к бесчеловечным и ужасным последствиям. Кроме того, такая ситуация поставила занятых традиционными ремеслами мужчин в особенно тяжелое положение: из‑за новых предприятий они лишились не только работы, но и статуса кормильцев семьи, который перешел к женам и детям, прежде трудившимся под их руководством. Несомненно, это стало одной из причин первой волны разрушения машин во время наполеоновских войн, известной как луддизм. Успокоить этот бунт удалось в значительной степени благодаря достижению негласного социального компромисса, в соответствии с которым на заводах должны были работать главным образом взрослые мужчины. Эта ситуация, а также тот факт, что на протяжении следующего столетия профсоюзы, как правило, опиралась на фабричных рабочих (отчасти просто из‑за того, что их было легче всего организовать), привели к тому, что теперь простое упоминание понятия «рабочий класс» мгновенно вызывает в воображении образы мужчин в комбинезонах, которые трудятся на производственной линии. А неглупые вообще‑то интеллектуалы из среднего класса постоянно заявляют, что со спадом промышленного производства рабочий класс в таких странах, как Великобритания или Америка, исчез, – как будто это гениально сконструированные андроиды возят их на автобусах, стригут им газоны, устанавливают провода и меняют утки их бабушкам и дедушкам.

На самом деле никогда в истории не было так, чтобы бо́льшая часть рабочих была занята на предприятиях. Даже во времена Карла Маркса и Чарльза Диккенса в рабочих районах селилось гораздо больше горничных, сапожников, мусорщиков, поваров, медсестер, извозчиков, школьных учителей, проституток, сторожей и уличных торговцев, чем работников угольных шахт, текстильных фабрик или чугунолитейного производства. Можно ли назвать эти преобладавшие тогда виды занятости «производительными»? В каком смысле они «производительны» и для кого? Кто «производит» суфле? Поскольку на эти вопросы трудно ответить однозначно, их обычно стараются не касаться в спорах о ценности. Однако из‑за этого мы забываем о том, что бо́льшая часть труда рабочего класса (вне зависимости от того, выполняют ли его мужчины или женщины) на самом деле выглядит скорее как типично женская работа в нашем понимании. Речь идет о присмотре за людьми, удовлетворении их желаний и потребностей, разъяснении, утешении, предвосхищении желаний и мыслей начальника, не говоря уже о заботе, наблюдении и уходе за растениями, животными, машинами и другими предметами, – а не о забивании гвоздей, резьбе по дереву, подъеме грузов или лесозаготовке.

У этого неведения есть свои последствия. Приведу пример: в 2014 году в Лондоне прошла забастовка работников общественного транспорта, вызванная угрозой мэра города закрыть сотню билетных касс в лондонском метро и оставить только автоматы. В интернете вспыхнули споры между местными марксистами о том, занимаются ли бредовой работой те, кому угрожает увольнение. Некоторые из них утверждали, что работа должна либо производить ценность для капитализма (но в данном случае капиталисты, очевидно, считали, что она больше не производит ценности), либо выполнять социальные функции, которые были бы необходимы, даже если бы не было капитализма (но при реальном коммунизме общественный транспорт был бы бесплатным, так что в этой работе не было бы надобности). Разумеется, я втянулся в эти дискуссии, и когда меня попросили высказаться, то я сослался на текст, который сами забастовщики распространяли под названием «Указания для пассажиров лондонского метро будущего». Там были следующие строчки:

 

Перед поездкой, пожалуйста, убедитесь, что вы полностью ознакомились с одиннадцатью линиями и двумястами семидесятью станциями лондонского метрополитена… Пожалуйста, убедитесь, что на вашем пути нет задержек или каких‑либо аварий, чрезвычайных ситуаций, происшествий и эвакуаций. Пожалуйста, не будьте инвалидами. Не будьте бедными. Не будьте теми, кто оказался в Лондоне впервые. Пожалуйста, постарайтесь не быть слишком маленькими или слишком старыми. Пожалуйста, не подвергайтесь домогательствам и нападениям во время поездки. Пожалуйста, не теряйте свои вещи и своих детей. Пожалуйста, ни в коем случае не нуждайтесь в помощи.

 

Похоже, многим сторонникам пролетарской революции никогда не приходило в голову выяснить, чем на самом деле занимаются работники общественного транспорта. Судя по всему, они впали в заблуждение, очень напоминающее стереотипные представления правых таблоидов, которые считают городских служащих бездельниками, прохлаждающимися за государственный счет.

Таким образом, работники метро на самом деле занимаются тем, что гораздо ближе к феминистскому термину «работа заботы» (caring labor). Их труд имеет больше общего с работой медсестры, чем с работой каменщика. Просто мы упускаем из виду ту сторону труда рабочего класса, которая связана с заботой, – точно так же, как в своих рассуждениях об «экономике» мы упускаем из виду работу заботы, производимую женщинами. Наверное, можно показать, что в массовой культуре, которая в основном производится рабочим классом, британские традиции работы заботы нашли свое отражение. В британской музыке, комедии и детской литературе запечатлены характерные жесты, манеры и интонации, которые люди из рабочей среды используют, когда хотят друг друга слегка подбодрить. Однако это не считается трудом, создающим ценность.

«Работой заботы» обычно называют работу, направленную на других людей и всегда требующую определенного труда по интерпретации, эмпатии и пониманию. В определенном смысле можно утверждать, что это вовсе не работа, а просто жизнь или, точнее, нормальная жизнь. Ведь люди по природе способны к эмпатии, и, чтобы общаться друг с другом, нам нужно постоянно ставить себя на место других, пытаться понять их мысли или чувства; как правило, это означает, что нам нужно хоть немного заботиться о других. Однако когда только одна сторона проявляет эмпатию и ставит себя на место другого, то это уже становится работой, и не самой простой. Работа заботы становится товаром не потому, что некоторые люди проявляют заботу, а потому, что другие этого не делают, – потому что те, кто платит за «услуги» (обратите внимание, что старый феодальный термин по‑прежнему сохраняется), считают, что сами они не обязаны брать на себя труд по интерпретации. Это верно даже в отношении каменщика, если он на кого‑то работает. Подчиненные должны постоянно следить за мыслями начальника, начальнику же нет необходимости об этом заботиться. Я полагаю, что это одна из причин, почему психологические исследования постоянно демонстрируют, что выходцы из рабочего класса более чутки к чувствам других, более эмпатичны и заботливы, чем средний класс, не говоря уже о богачах[210]. В определенном смысле способность считывать эмоции других людей – это лишь следствие той работы, которой на самом деле занят рабочий класс. Богатым людям нет надобности учиться понимать чувства других так же хорошо, ведь они могут нанять кого‑то, кто сделает это за них. И наоборот, поскольку эти нанятые работники обязаны развить в себе привычку понимать других людей, то они также станут проявлять и заботу о других[211].

По той же причине, как отмечают многие феминистские экономисты, весь труд можно считать работой заботы. Обратимся к примеру из начала этой главы: ведь даже если кто‑то строит мост, то он делает это потому, что заботится о людях, которые захотят пересечь реку. Как свидетельствуют приведенные мной примеры, люди действительно мыслят подобными категориями, когда рассуждают об общественной ценности своей работы[212].

Мы упускаем всё это из виду, если считаем, что труд ценен только тогда, когда он «производителен», а производительный труд – это труд фабричного рабочего, который производит какую‑то волшебную трансформацию, в результате чего из предприятий выходят «произведенные» автомобили, чайные пакетики и лекарственные препараты (точно так же, как болезненная и таинственная «работа» женщин во время схваток производит на свет детей). Кроме того, такой взгляд позволяет владельцам заводов с легкостью утверждать: «Нет, на самом деле рабочие ничем не отличаются от машин, на которых работают». Конечно, развитие так называемого «научного управления трудом» облегчило им задачу; но у них это никогда бы не вышло, если бы, думая о «рабочем», люди воображали себе повара, садовника или массажистку.

 

* * *

 

Большинство экономистов сейчас считают трудовую теорию стоимости реликтом раннего этапа развития дисциплины. Вероятно, если для вас главное – понять принципы ценообразования, то для этого действительно есть инструменты получше. Но для рабочего движения (как, вероятно, и для революционеров вроде Карла Маркса) это вообще никогда не было главной задачей. Главным для них был философский вопрос: им было важно признать, что мир, в котором мы живем, мы создаем сами коллективными усилиями общества, – а значит, мы вполне могли бы создать его иначе. Так обстоит дело с почти любым физическим объектом, который находится в зоне нашей досягаемости в любой момент времени. Каждого из нас кто‑то произвел и вырастил, руководствуясь собственными представлениями о том, какими мы будем, чего мы станем хотеть и в чем можем нуждаться. И еще более это справедливо в отношении таких абстракций, как «капитализм», «общество» или «государство». Они существуют только потому, что мы производим их каждый день. Джон Холлоуэй – должно быть, самый поэтичный из марксистов нашего времени – как‑то решил написать книгу под названием «Хватит создавать капитализм»[213]. В конце концов, писал он, даже если мы действуем так, словно капитализм – это что‑то вроде исполина, который возвышается над нами, на самом деле мы производим его сами. Каждое утро мы просыпаемся и воссоздаем капитализм. Если однажды мы проснемся и решим создать что‑то другое, то капитализма больше не будет. Будет что‑то другое.

Можно даже сказать, что это ключевой вопрос всей социальной теории и революционной мысли – в конечном счете, наверное, ее единственный вопрос. Мы вместе создаем тот мир, в котором живем. Но если бы кто‑то из нас попытался представить мир, где мы хотели бы жить, то кто вообразил бы себе тот, в котором мы живем сейчас? Все мы можем представить себе мир получше. Но почему тогда мы не можем просто создать его? Почему нам кажется, что невозможно перестать создавать капитализм? Или государство? Или хотя бы плохих поставщиков услуг и утомительную бюрократическую волокиту?

Такие вопросы возникают в том случае, если мы рассматриваем работу как производство. Это крайне важно; однако непонятно, дает ли это нам возможность на них отвечать. Мне представляется, что одну из причин того, почему сложно просто создать другое общество с другим набором правил, можно обнаружить, если признать, что огромная часть работы, строго говоря, является не производительной работой, а работой заботы и даже в самой, казалось бы, безличной работе всегда есть этот элемент заботы. Даже если нам не нравится то, как выглядит мир, всё же остается фактом, что сознательная цель большинства наших действий, производительных или нет, – это сделать добро другим людям; зачастую вполне конкретным людям. Наша деятельность глубоко встроена в отношения заботы. Однако отношения заботы обычно требуют от нас оставить мир примерно таким же, каким он был до наших действий. Так, подростки‑идеалисты всегда отказываются от своей мечты о создании лучшего мира и идут на компромиссы взрослой жизни именно в тот момент, когда вступают в брак и заводят детей. Забота о других, особенно в течение длительного периода времени, требует поддерживать окружающий мир в относительной предсказуемости, чтобы для осуществления заботы была твердая почва под ногами. Чтобы сберегать деньги на высшее образование для своих детей, необходимо быть уверенным, что за ближайшие двадцать лет высшее образование никуда не исчезнет, равно как и деньги. А это, в свою очередь, означает, что любовь к другим (к людям, животным, пейзажам) обычно требует сохранения институциональных структур, которые человек может в принципе ненавидеть.

 

Как в ХХ веке работа стала всё больше цениться в качестве способа поддержания дисциплины и формы самопожертвования

 

Мы продолжаем изобретать рабочие места из‑за ложного представления о том, что все должны быть заняты каким‑нибудь тяжелым трудом, потому что, согласно мальтузианско‑дарвинистской теории, человек должен оправдывать свое право на существование.

Бакминстер Фуллер

 

Так или иначе, контратака «Евангелия богатства» оказалась успешной, и промышленные магнаты – сначала в Америке, а потом и во всём мире – сумели убедить общественность, что на самом деле процветание – дело именно их рук, а не рабочих. Однако их успех привел к возникновению неизбежной проблемы: как рабочие могут видеть смысл и цель в работе, на которой их фактически превращают в роботов? В работе, на которой им говорят, что они немногим лучше роботов, и при этом ожидают, что работа будет занимать всё больше места в их жизни?

Очевидное решение состояло в том, чтобы вернуться к старой идее, что работа формирует характер, – и судя по всему, именно это и произошло. Кто‑то может сказать, что произошло возрождение пуританства; однако мы видели, что на самом деле эта идея относится к гораздо более раннему периоду, ко времени, когда христианское учение о проклятии Адама слилось с североевропейским представлением о том, что оплачиваемый труд под руководством мастера – это единственный способ стать по‑настоящему взрослым человеком. Благодаря этой истории было очень легко убедить рабочих, что они трудятся не только и не столько для того, чтобы создавать богатство или помогать другим, но в целях самоотречения, что они надевают своего рода светскую власяницу, жертвуют радостями и удовольствиями для того, чтобы стать взрослыми людьми, достойными своих потребительских игрушек.

Множество современных исследований подтверждают этот вывод. Действительно, люди в Европе и Америке исторически не рассматривали свою профессию как то, что придает их жизни вечный смысл. Сходите на кладбище – вы вряд ли найдете надгробие с надписью «водопроводчик», «исполнительный вице‑президент», «лесник» иди «клерк». Считается, что перед лицом смерти сущность земного бытия нашей души определяется любовью, которую человек испытывал к супруге/супругу и к своим детям и которую получал от них, – а иногда тем, в каком полку он служил во время войны. Всё это предполагает сильную эмоциональную вовлеченность, а также умение что‑то отдавать и брать от жизни. При жизни же, напротив, всем этим людям при встрече, скорее всего, первым делом задавали вопрос: «Чем зарабатываешь на жизнь?»

Парадокс состоит в том, что так продолжается и по сей день, хотя «Евангелие богатства» и последовавший за ним рост потребительства должны были всё изменить. По идее, мы должны были начать верить, что наша сущность выражается посредством потребления, а не производства, что важнее, какую одежду мы носим, какую музыку слушаем и за какие спортивные команды болеем. Начиная с семидесятых годов люди должны были начать делиться на субкультуры фанатов научной фантастики, собаководов, любителей пейнтбола, торчков, болельщиков «Чикаго Буллз» или «Манчестер Юнайтед», но точно не на грузчиков и специалистов по анализу рисков катастроф. И на определенном уровне большинство из нас действительно предпочитает думать, что главное в нас – это что угодно, только не работа[214]. И всё же парадоксальным образом люди постоянно говорят о том, что работа придает главный смысл их жизни и что безработица оказывает разрушительное воздействие на психику.

На протяжении ХХ века было проведено множество опросов, исследований, обследований и этнографических описаний работы. Работы о работе стали своего рода небольшой самостоятельной дисциплиной. Эти исследования пришли к выводам, которые с незначительными изменениями справедливы в отношении как синих, так и белых воротничков практически по всему миру. Выводы можно обобщить следующим образом:

1. Чувство собственного достоинства и самооценка большинства людей тесно связаны с тем, как они зарабатывают себе на жизнь.

2. Большинство людей ненавидит свою работу.

Это можно назвать парадоксом современной работы. Вся социология работы, не говоря уже о социологии трудовых отношений, главным образом занимается тем, что пытается понять, как обе эти вещи могут быть верны одновременно. В 1987 году Эл Джини и Терри Салливан, два ведущих исследователя в этой области, писали:

 

За последние двадцать пять лет проведено более сотни исследований, в которых рабочие постоянно говорили, что их работа является физически изматывающей, скучной, ущербной, унизительной и малозначительной.

[Но в то же время] они хотят работать, потому что на определенном уровне они знают, что работа играет решающую и, может быть, даже исключительную психологическую роль в формировании человеческого характера. Работа – это не просто источник средств к существованию, но также один из важнейших факторов внутренней жизни… Тот, кого лишают работы, лишается гораздо большего, чем вещей, которые можно купить благодаря работе; он лишается возможности формировать и уважать себя[215].

 

После многих лет исследований этого вопроса Джини наконец пришел к выводу, что работа всё меньше воспринимается как средство достижения цели, то есть как способ получить ресурсы и опыт, чтобы развивать свои начинания (семью, политику, сообщество, культуру, религию – то есть неэкономические ценности, как я это называю). Работа всё в большей степени становится самоцелью. И в то же время большинство людей считают эту самоцель вредной, унизительной и гнетущей.

Как примирить между собой эти два наблюдения? Может быть, стоит вернуться к аргументу, предложенному мной в главе 3, и признать, что человеческие существа, по сути, являются набором целей? Исходя из этого, если у нас нет какого‑то ощущения цели, то едва ли вообще можно сказать, что мы существуем. Безусловно, здесь есть доля правды: в каком‑то смысле все мы находимся в положении заключенного, который предпочитает работать в тюремной прачечной, а не смотреть телевизор круглыми сутками. Однако есть еще одно объяснение, которое обычно игнорируют социологи: если работа является формой самопожертвования или самоотречения, то тогда само отвращение, которое вызывает современная работа, и делает ее самоцелью. Мы вернулись к Карлейлю: работа должна быть мучительной, ведь страдание, которое она приносит, «формирует характер».

Другими словами, рабочие приобретают чувство собственного достоинства и самоуважение именно потому, что ненавидят свою работу.

Как отметил Клемент, эта идея продолжает витать в воздухе, ею пронизана офисная болтовня. «От нас требуют оценивать себя и других на основании того, насколько усердно мы занимаемся тем, чем заниматься не хотим… Если ты не разрушаешь свое тело и разум посредством оплачиваемого труда, то ты живешь неправильно». Разумеется, так чаще считают офисные работники из среднего класса вроде Клемента, чем трудящиеся‑мигранты на фермах, работники парковок или повара в заведениях общепита. Но такой подход можно наблюдать и в среде рабочего класса – он проявляется там в негативной форме. Даже те, кто не считает, что должны ежедневно оправдывать свое существование, хвастаясь, как они перегружены работой, всё же соглашаются, что тем, кто совсем не работает, лучше сдохнуть.

В Америке стереотипы о ленивых и недостойных бедняках долгое время были связаны с расизмом. Целые поколения иммигрантов учились быть «трудолюбивыми американцами», презирая воображаемую недисциплинированность потомков рабов (точно так же, как японских рабочих учили презирать корейцев, а английских рабочих – ирландцев)[216]. Сегодня медиа, как правило, вынуждены выражаться более тонко, но они не перестали очернять бедных, безработных и прежде всего тех, кто получает государственную помощь. По‑видимому, большинство людей согласны с базовой логикой нынешних моралистов: общество обложили те, кто хочет получить что‑то задаром; бедняки обычно бедствуют, потому что им не хватает силы воли и дисциплинированности для работы; и только те, кому хоть когда‑то пришлось вопреки своей воле усердно заниматься чем‑то, чего делать не хотелось (желательно под руководством сурового надсмотрщика), заслуживают уважения и внимания сограждан. В результате описанный в главе 4 садомазохистский элемент работы – это вовсе не неизбежный (пусть и уродливый) побочный эффект иерархий в организациях, а сама суть работы, смысл ее существования. Страдание стало признаком экономического гражданства. Жить без страдания – это примерно как жить без домашнего адреса: в его отсутствие у вас нет права чего‑то требовать.

Круг замкнулся: мы вернулись к тому, с чего начали. Но теперь, по крайней мере, мы можем понять это явление в исчерпывающем историческом контексте. Бредовой работы сегодня становится всё больше в основном из‑за особого менеджериального феодализма, который теперь преобладает не только в высокоразвитых экономиках, но постепенно захватывает все экономические системы мира. Бредовая работа вызывает отчаяние, потому что человеческое счастье всегда связано с ощущением того, что твои действия оказывают воздействие на мир; большинство людей, говоря о своей работе, выражают это ощущение на языке общественной ценности. В то же время они знают, что чем бо́льшую ценность для общества приносит их работа, тем меньше за нее платят. Как и Энни, они вынуждены выбирать между двумя вариантами. Либо ты выполняешь полезную и важную работу (например, заботишься о детях), и при этом тебе говорят, что твоей наградой должно быть чувство удовлетворения от того, что ты помогаешь другим людям, а где брать деньги, чтобы платить по счетам, – это уже твое дело. Либо ты соглашаешься на бессмысленную и унизительную работу, которая разрушает твой разум и тело просто так, по одной‑единственной причине – потому, что господствует мнение, что если человек не занимается трудом, разрушающим его разум и тело (вне зависимости от того, есть ли смысл им заниматься), то он не заслуживает того, чтобы жить.

Вероятно, нам стоит оставить последнее слово за Карлейлем, который включил в свое прославление работы главу, представляющую собой своеобразную обличительную речь против счастья. Она стала ответом на утилитаристские доктрины людей вроде Иеремии Бентама: последний предположил, что человеческое удовольствие можно точно подсчитать и, следовательно, свести всю мораль к вычислению того, что принесет «величайшее счастье наибольшему числу людей»[217]. Карлейль возражал, что счастье – это низменное понятие. «Единственное счастье, просьбами о котором утруждал себя достойный человек, было счастье от выполнения своей работы. В сущности говоря, все‑таки это единственное несчастье человека, когда он не может работать, когда он не может исполнить своего назначения как человек»[218].

Бентама и утилитаристов, считавших стремление к удовольствию единственной целью человеческой жизни, можно рассматривать как философских предшественников современного потребительства, которое по‑прежнему основывается на экономической теории полезности. Но точка зрения Карлейля на самом деле не подразумевает отрицания идеи Бентама; а если и подразумевает, то только в диалектическом смысле, когда две видимые противоположности постоянно находятся в состоянии войны друг с другом, а их сторонники сами не знают, что в своей борьбе они образуют единство более высокого порядка, невозможное без обоих участников. Убежденность, что стремление к богатству, власти, удобствам и удовольствию в конечном счете всегда двигало и будет двигать людьми, неизменно дополнялось и обязательно должно дополняться концепцией работы‑самопожертвования, работы, которая ценна именно потому, что в ней сосредоточены страдание, садизм, пустота и отчаяние. Как выразился Карлейль,

 

всякая работа, даже прядение хлопка, благородна; только работа благородна, повторяю и утверждаю это еще раз. И таким образом, всякое достижение – трудно. Легкой жизни нет ни для одного человека… Наша наивысшая религия называется «поклонение страданию». Для сына человеческого не существует заслуженно или даже незаслуженно носимой короны, которая не была бы терновым венцом[219].

 

Глава 7. Каковы политические последствия бредовой работы и можно ли как‑то изменить ситуацию?

 

Я полагаю, инстинктивное желание навеки сохранить ненужный труд идет просто из страха перед толпой. Толпа воспринимается как стадо, способное на воле вдруг взбеситься, и безопаснее не позволять ей от безделья слишком задумываться.

Джордж Оруэлл. Фунты лиха в Париже и Лондоне

 

Если бы потребовалось разработать режим работы, идеально подходящий для поддержания власти финансового капитала, трудно представить себе, как можно было бы сделать это еще лучше. Настоящие производительные работники эксплуатируются и находятся под беспощадным давлением. Остальные делятся на запуганную страту безработных, над которыми все издеваются, и более крупную страту, которой, по сути, платят за то, что они ничего не делают. Последние занимают должности, которые устроены так, чтобы заставить их сопереживать ожиданиям и чувствам правящего класса (менеджеры, администраторы и так далее) – в особенности его представителям из финансового сектора – и в то же время пробуждать кипящее негодование в отношении всех, чья работа обладает ясной и несомненной общественной ценностью.

Из эссе «О феномене бредовой работы»

 

В завершение этой книги я хотел бы высказать несколько мыслей о том, к каким политическим последствиям привела текущая ситуация в области труда, а также предложить одно возможное решение. В двух предыдущих главах я описывал экономические силы, ставшие причиной распространения бредовой работы (то, что я назвал менеджериальным феодализмом), и космологию, то есть те общие представления о месте человека во Вселенной, благодаря которым мы можем мириться с текущим положением вещей. Чем сильнее экономика сводится к простому распределению добычи, тем больше смысла в неэффективных и ненужных управленческих иерархиях, поскольку именно такие формы организации лучше всего подходят для того, чтобы выкачивать как можно больше ресурсов. Чем меньше ценность работы зависит от того, что она производит и какую пользу она приносит другим, тем больше работа начинает цениться в первую очередь как форма самопожертвования. Это означает, что всё, что делает работу менее обременительной или более приятной, даже если речь идет об удовлетворении от осознания того, что работа приносит пользу другим, воспринимается как то, что снижает ее ценность, – и в результате оправдывает более низкий уровень зарплаты.

Всё это в самом деле противоестественно.

В определенном смысле критики, которые утверждают, что мы не работаем пятнадцать часов в неделю из‑за того, что предпочли досугу потребительство, не так уж далеки от истины. Они просто неправильно понимают механизмы, которые здесь действуют. Мы работаем больше не потому, что тратим всё время на производство приставок PlayStation и доставку суши друг другу. Промышленность всё сильнее роботизируется, а доля реального сектора услуг в общей структуре занятости остается практически неизменной и составляет около двадцати процентов. Напротив, это происходит из‑за того, что мы изобрели какую‑то странную садомазохистскую диалектику. С одной стороны, мы считаем, что страдание на рабочем месте – это единственное, что может оправдать наши тайные потребительские радости. И в то же время, поскольку работа съедает у нас всё больше времени бодрствования, мы не можем позволить себе роскошь «жить», как лаконично выразилась Кэти Викс. А это, в свою очередь, означает, что тайные потребительские радости – это единственное удовольствие, на которое у нас остается время. Чтобы сидеть целый день в кафе и спорить о политике или о сложных полиаморных любовных интригах друзей, нужно время (собственно, целый день и нужен). А вот чтобы потягать железо или позаниматься йогой в тренажерном зале, заказать еду на дом в Deliveroo, посмотреть серию «Игры престолов», выбрать в магазине крем для рук или бытовую электронику, достаточно ограниченных и предсказуемых временных интервалов, которые наверняка останутся между рабочими делами или во время отдыха от работы. Всё это примеры того, что я называть «компенсаторным потребительством». Это то, чем люди занимаются, чтобы компенсировать полное или частичное отсутствие жизни.

 


Поделиться с друзьями:

Состав сооружений: решетки и песколовки: Решетки – это первое устройство в схеме очистных сооружений. Они представляют...

Индивидуальные и групповые автопоилки: для животных. Схемы и конструкции...

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...

Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.078 с.