Чтоб не осталось заразы в нем. — КиберПедия 

Наброски и зарисовки растений, плодов, цветов: Освоить конструктивное построение структуры дерева через зарисовки отдельных деревьев, группы деревьев...

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

Чтоб не осталось заразы в нем.

2020-08-20 84
Чтоб не осталось заразы в нем. 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

 

Эти стихи вполне могли припомнить потом ему на суде, как произнесенную вслух угрозу поджога; перенесенные в новое время слова гнева против живущих в нем приобретали смысл недопустимый, даже опасный. И что мог на это ответить Свербеев? Он сам принимал свои слова всерьез и других предупреждал честно, зная, что все равно не будет услышан, что и предупрежденные не смогут ничего изменить в неумолимой судьбе — не призывать же их к покаянию, посту и последней молитве? — он не был врачом, который прописывает лекарства лишь по обязанности, понимая их бесполезность,— единственный верующий среди всех здешних держателей икон, единственный, способный принимать веру всерьез, как бы она ни называлась. Он готов был терпеть свою и чужую жизнь еще только ради ребенка, к которому привязался с нежностью старика; в этом ковчеге, кишевшем нечистью, он призван был оберегать малыша от его же собственной матери: из губернского ардома вот-вот должен был возвратиться после трехлетней отсидки Катькин сожитель (или муж) — она за свою жизнь боялась.

 

11

 

Близко, близко, уже совсем горячо. Бедственные времена рождают тьму призрачных страхов; люди падки на них и сами готовы их множить, как будто призраки помогают отогнать ужасы настоящие. На серых от пыли улицах шатались и падали, как пьяные, люди — на них уже смотрели бестрепетно, лишь определяли привычно: тихо лежит — значит, от голода, дергается — холерный. У стен, прислонясь спинами, сидели неподвижные, расслабленные, как из тряпья, фигуры. Из окон разило карболкой. Звук, похожий на тихий, монотонный вой, не утихал ни ночью, ни днем — его не замечали как беззвучный фон существования. Но вот смущение умов, вот соблазн: из глаз гипсового героя на камне сочилась влага, прокладывала грязные бороздки на запыленных щеках — откуда еще взялась? после месяцев-то засухи? в каких сохранилась порах? Смущение и соблазн. Уже замечена была на Столпье женщина, пробовавшая уловить в пузырек каплю — не простую, ах, не простую! Городские шепотки придавали всему окраску многозначительную и зловещую. Надо было снести вконец и эту фигуру с нелепыми культями обрубков по бокам, но в ней привыкли видеть образ покойного Перешейкина — рискованно было брать на себя ответственность, всяко могло обернуться. Разбежались прокаженные из специального поселения в бывшей усадьбе Храповых, они будто бы заходили в чужие дома и пользовались имуществом хозяев, которые боялись туда вернуться. В лесах совсем неподалеку обнаружили с самолета два поселения, не обозначенные ни на каких картах. Будто бы обосновалась где-то секта, бежавшая от властей; там поклонялись чудотворному телу во гробе, не мощам, но именно телу, некоторые уточняли — женщины, и женщина эта была живой, сияла красотой, но лежала, как во сне, безгласно, ибо познала тщету сотрясенья воздуха, лежала, не подвластная времени, не меняя с годами ни одной черты, зная про себя тайное слово избавления от бед, только еще не пришел срок произнести его; а еще говорили: власти отняли ее у людей и где-то скрывали, но близок был час возвращения, истощенные обитатели голодавших деревень тянулись к пустовавшему гробу, где проповедовал ее именем близкое утешение благостный проповедник из бывших попов...

 

 

12

 

Сходилось... сходилось... Еще немного. Не надо больше противиться, Антон Андреевич, не зря так схожа иконка с красавицей фантиков. Вокруг дома густеют шепотки, слухи. Как не впустить их в дверь, как укрыться от этой надежды, мольбы, ожидания, требования, угрозы?  Нет, это не сюжет воспоминаний о давней поре, это возникло тоже в другом времени — почти дневниковая запись. Узнал ли ее кто? сама ли собой зародилась молва? Неисправимый, нелепый шутник, он мог способствовать этой молве словцом неосторожным — например, объясняя источник своей политической проницательности — с него бы сталось! Обманули дурака! а потом сам пытался от этих шепотков бежать в отдаленную усадьбу, где так кстати учреждался музей, а может, и дальше, до Нечайска добрался — по тракту, мощенному еще при Екатерине, на тряскую телегу или в розвальни уложив лишь скудные свои пожитки, узлы с одеждой, посудой да немудреной утварью, да семена в мешочках, да, может, еще горшки для рассады и еще сундучок с крышкой, оклеенной цветными фантиками, и фантиков полный; может, он и верно жил одно время в поповском доме у кладбища, но недолго, в Нечайске было ничуть не спокойней, наоборот, а убежать совсем далеко от опарных краев оба не могли или не желали, неизменно привязанные ожиданием. Не вечно же бежать  — все та же, сквозь годы, мелодия его жизни. Но не было возможности укрыться, время неумолимо тикало — вот мы уже готовы увидеть, как в дом, притягательный для молвы (опасной, а то, глядишь, и враждебной), по ступенькам гнилого крыльца, походкой горбуна и посланца власти поднимается на коротеньких ногах, в сапожках с внутренними каблуками губернский уполномоченный по борьбе — долгожданный, желанный, возникший наконец после отсутствия... сбывалось все, сходились последние линии.

 

 

13

 

Нет, мы еще не видим его лица, лишь ребристый хобот противогаза, круглые, плоские, стеклянные глаза — маску уполномоченного, которая, может, казалась ему знаком отличия, принадлежности к тем, кому положен по праву другой воздух; он готов был надевать ее без всякой надобности, тщеславясь по-детски, как тщеславится провинциал, нацепляя на грудь случайный значок, смысла которого даже не очень понимает — бедный, упивающийся чувством обретенной наконец, до конца еще не раскрытой силы; может, именной блокнот с титулом он даже придумал для себя сам, как сочинял для анкет происхождение и подробности славного прошлого, заказал в типографии, пока было такое возможно, но восхождение его по ступенькам совершалось все годы, пусть и в областях, не доступных прямому взгляду, пусть вначале он всего лишь помогал налоговому инспектору выявлять скрытые достатки, заглядывая по чужим кухням в кастрюли или записывая у прилавка покупающих осетрину — но тем доказал свою пригодность и даже незаменимость вообще для дел деликатных, неявных, где человек другой внешности не проходил — все такой же, почти не подросший, с горбиком, почти не заметным, с личиком, располагавшим к жалости и к ласке... вот, наконец, он снял хобот, открыв улыбку, не до конца переосмысленный оскал; зубы, порченные сладостью, выдают внутреннюю работу времени, да, пожалуй, и кудерьки поредели... пахнет кремом «Олоферн» для ращенья волос... мы готовы увидеть, как поднимается ему навстречу полубольной, истощенный недоеданием, давно потрясенный старик (как он добывал пропитанье в то лето, погубившее все посадки?), пенсне качается на шнурке, дрожащая рука пробует опереться на спинку стула, большой рот искривлен... Может, он еще пытался ему что-то сказать, задержать, не допустить за перегородку, за ситцевую занавеску, ведь он не так представлял эту встречу, и этот приход, и мальчика своего — карикатуру на замысел; но как он мог его не впустить! С ним входила в дом и в жизнь неумолимая материализованная правда, для нее не существовало ни наваждения, ни любви, ни Бога, ни вечности, ни рая, ни ада — лишь застойный воздух убогого жилья без салфеток и вышитых подушечек, лишь запах болезни да невзрачных цветов в горшках, и женщина, полуприподнятая на железной кровати, застланной одеялом из лоскутов, вечная светловолосая красавица в платье минувших лет, пробудившаяся от сна наяву,— словно ворвавшимся дуновением сквозняка вдруг опалило ее, совершив мгновенную перемену, потемнела, сморщилась тонкая кожа, незнакомую старуху с болезненными узлами вен, желто-лиловыми наростами на онемевших ногах увидел вошедший, и дыры с обугленными краями ширились в почерневшем, прожженном воздухе...

 

 

14

 

Дальше не разглядеть. Не надо. И слов ее нам так до конца не услышать. Подалась ли она навстречу? выговорила ли то, что давно для него хранила, лишь во сне своем повторяя? — чтобы потом откинуться на подушку, взбитую заботливыми руками, и уже не открыть глаз? Будем думать, что напоследок она облегчила мальчику своему задачу, смысл которой он так, наверное, и не понял (как не дано ему было понять свою жизнь, сколько бы она еще ни длилась). Обрывок бумажки остался от него в сундучке — но как она попала туда? Была ли случайно обронена и подобрана рукой безнадежно любящего? или даже выкрадена на память? оставлена для кого-то другого, но не передана?

 

Меринов Федот  

Загребельный Иван  

Губанов Илья  

Викулов Пров

 

Обманули дурака на четыре кулака.

Саботажники в одной лишь деревне Сареево пытались укрыть от обложения четырех кулаков.

 

 

15

 

Ну, знаете!.. Это уже похоже на истерический смех. Нельзя так. Не надо доискиваться еще и этого смысла. Как будто он обязательно должен существовать. Как будто нам дано понять логику и связь там, где властвует лишь направление общего потока — мы только знаем, куда он влечет: давно в ушах эта музыка, мелодия гибели и утраты... Похоже, Симеон Кондратьич сумел покинуть город вместе с гробом, несмотря на запрет, как-то спрятаться в скорбной телеге, но может, и так пропустили, не сразу заметили, а возвращать беглеца было незачем. Заставы больше охраняли город от тех, кто пробовал проникнуть сюда из обесхлебевших деревень к милостыне, к слухам о хлебном пайке, о скрываемой чудотворице, к железнодорожной станции, к проезжавшим поездам; уходить отсюда в горелый пустой простор мог только безумец — вот назад бы его не пустили. Да он и не собирался назад, он знал, куда идет от свежезарытой могилы или от расширенного оврага, где в тот месяц гробы лишь присыпали песком, оставляя место для нового ряда: копать особо для каждого некому было, и не успевали... Вот идет человек, наклонясь, как против ветра, пошатываясь от слабости, замедленно, как в водоеме, опаляя легкие дымным горестным воздухом, через обугленный сухостой, через кислый запах беды и гари, через пепельный цвет безразличия. Зловещий козел увязался за ним: на впалых боках грязная шерсть, рогатая голова с человеческими зубами, безумная желтизна в глазах, повадка хищного зверя; он держался на расстоянии, не приближался и не отставал, останавливался, когда останавливался человек, будто дожидался, не упадет ли.

 

взгляд, обдирающий кожу

субъект истории — мясо на костях

жалобно торчит под кожей крестец, и весь скелет виден заранее: вот так и ляжет, изогнув позвонки, разваливаясь, с отдельным черепом

а ведь сколько надо было питаться, вбирать в себя, совершать внутренней трудной работы, чтобы получиться таким большим, таким совершенным

из глазницы торчит сучок.

Можно ли видеть дерево и не быть счастливым?

Дерево жило и зеленело только одной половиной, вторая отнялась, как у человека, перенесшего удар.

 

Вот уже и зелень, холм в лесу, как остров, с живым воздухом наверху, и голос знакомый встречает пришедшего:

— Се явился возлюбленный ея.

 

 

16

 

Думал ли перед своим концом или преображением древний старец Макарий, крохотный старичок с дрожью в перстах и голосом едва слышным, еще при жизни проросший мхом, не оставивший ни учеников, ни писаных, книг, только дыхание мимолетной жизни, только трепет мысли да несколько растаявших в воздухе слов — думал ли он, что этот трепет духовный, ушедший в межзвездную пустоту, в ледяной мрак, вдруг волей случая соприкоснется через века с родственным умом и отзовется в нем, найдет почву, пустит корни, что слово его, возглас чувств, подобный междометию, будет переведено на бумагу, дополнено, истолковано и скажется на жизни, судьбе, смерти других людей? Мог ли Милашевич, уединенный, неосторожный, хотя и опасливый мыслитель, предположить появление секты макарьевцев в пору, когда наделил именем апокрифического старца малозаметного своего героя, придав ему черты кладбищенского священника, любителя-садовода, с которым обменивался семенами, опытом, а может, и кой-какими идеями? Может, он об апокрифе впервые узнал от батюшки; а может, наоборот, сам указал на завихренье странной еретической мысли этому природному вольнодумцу с мозолистыми мужицкими руками и редкой бородкой мордвина, человеку, который разочаровался в церкви прежде, чем был из нее изгнан, искателю с научным складом ума, который опубликовал под чужим именем две брошюрки: об успокоительных и целебных свойствах некоторых трав, специально им облагороженных и на себе испробованных, а также об особой чувствительности к водке людей с мордовской примесью в крови. Но как бы там ни было, не случайно сцепилось все это: имя давно исчезнувшего старца и плотная фигура современника в пыльных сапогах, сером подряснике, выцветшей от дождей шляпе, фантастика древних идей, потрясения нового опыта и поиск провинциального мыслителя — из обрывистых строк Милашевича возникала живая, во плоти, судьба и в то же время одна из возможностей собственной мысли, доведенная до предела, той самой мысли, что недаром противилась попытке прямых слов.

 

 

17

 

У нового Макария мысль эта соединялась с опытом церкви, куда — он это знал — приходят вовсе не обязательно из истовой веры, но из робости, слабости, из осторожной привычки, чтобы опереться на что-то вне себя: но он знал также, как ненадежна была эта опора, воздвигнутая на недомолвках и обещаниях, не доступных проверке. Не довольствуясь такой полунадеждой, иные сами готовы были дойти до конца — в давние времена в здешних краях жили самосожженцы, самозакапыватели, те, что замуровывали друг друга землей и камнями, и с детьми на руках, с пением псалмов, медленно, терпеливо уходили сквозь муку и боль от земной юдоли к блаженству потустороннему. Новый Макарий знал, однако, что чересчур это страшно и не под силу другим, слабым, ради которых старались и Милашевич, и он, духовный двойник его или самозванный апостол. Ближе был путь тихого преображения, подсказанный старцем — но его опыт следовало толковать лишь иносказательно, для прямого подражания нужна была святость, тоже не всем доступная. Новый Макарий внимал всему. Он понял и принял вместе со временем правоту тех, кто не слишком доверял блаженству потустороннему, кто готов был обещать полноту осуществления здесь. Перестав отпевать умерших и закрыв церковь, уклончиво-лживую, он вначале старался найти слова для тех, кого время спустя ему предстояло закапывать; он закрывал им глаза, разглаживал им судорогу страдания на лицах и радовался, видя на них умиротворение. Он внимательно прочел писания современника, учившего думать о воскрешении мертвецов, и выделил у него призыв сделать погребальное место центром жизни, торжеств и священнодействия (но не собирался при этом возвращаться в кладбищенский храм). Он даже в Москву съездил посмотреть, постоять у новой, небывалой святыни — где-то у Милашевича мелькает бородач в странной хламиде, напоминающей подрясник, и широкополой шляпе; он неуверенно пробирается куда-то в столичной сутолоке, из любого места возвращаясь к единственному известному ему здесь общественному туалету на Ярославском вокзале, переминается в многочасовой очереди — не Симеон ли Кондратьич посоветовал ему внести в поминальный листок молитву о благополучии немца Фиге, самую неисполнимую из всех? не сам ли Федор Иванович дал на поездку денег и был помянут из благодарности? — несколько торопливых слов у раки с телом принесли результат, превзошедший все ожидания; но столица, кажется, сама неточно себя понимала и не способна была пойти дальше. Он же, собирая идеи, как пыльцу с разных цветов, преображал их в единую веру. Много ли оставалось добавить? Разве что собственные опыты с успокоительными, способными дать блаженство травами. Религия для народа...

 

 

18

 

Нет, не надо больше перекладывать, Антон Андреевич; все, кажется, верно, все сходится. Высится на деревянном помосте пустой гроб среди лесного селения, среди землянок и шалашей, крытых сухой корой, чтобы дать защиту не от дождя — от солнца, среди кладбищенских крестов, похожих на сухостой. Горит на поляне костер последнего священнодействия. Булькает в котле желанное варево. Полунагие истощенные люди смотрят на пришедшего наконец, истлевшая одежда вросла в грязные тела; разве что по волосам бороды можно узнать мужчину да женщину — по складочкам кожи на месте сосцов; лица в зеленых точках. Но в глазах разгорается свет внутреннего восхищения, близкой радости. Больше нечего ждать. Сладостный пар поднимается над котлом, от запаха кружится голова. Возрадуйтесь, исстрадавшиеся, долго терпевшие — всем дано будет отсюда испить, и познаете миг блаженства, который окупит прошлую жизнь, и миг этот станет вечностью. Вся наша жизнь была невольным сопротивлением этой легкости и свободе. Страшен поиск, мучительна мысль, всякая вера грозит обернуться обманом, и не хватает собственных сил отказаться от себя, втиснутого в несчастную, бренную оболочку, приобщиться к сиянию, разлитому, как сок солнца или ночных светил. Здесь мы поможем друг другу, соприкоснемся руками, телами, страх и торжество смешаются, как в соитии, когда у мужчин и женщин оживает надежда дополнить себя. Будто неровное зеркало, возвращавшее нам до сих пор лишь искаженные поверхностные отражения, растворяется и пропускает в глубину, где нет никого прежнего, лишь растительная простота жизни, лишь шевеленье щупалец, сладость слизи, свобода растекающихся корешков. Остаться там, остаться и не хотеть ничего больше — вот предел, вот блаженство... если бы только ты был весь здесь...

 

 

19

 

Каким усилием сумел он очнуться? Какая мать вдруг вспомнила о ребенке, которого нельзя было без себя оставить?

Я бы рад, я бы хотел, но не могу.  

Тогда уходи. Как знаешь.  

А разве можно?  

Так просто. Как выход из сна.

 

 

20

 

Он понял, что еще жив, потому что все помнил, только места не узнавал. Зеленел свежий подлесок. Лежали на земле пустые лапти и онучи, бурые от пота, как чья-то шкурка, сброшенная для превращения. Мельчайшие, меньше муравьев, существа, черные точечки, проворно растаскивали что-то, возвращая земле вышедшее из нее.

 

 

21

 

Тело внутри мертво, но по коже еще пробегает судорога последней самостоятельной жизни.

 

 

22

 

Он знал, зачем должен вернуться в город, как будто не сомневался, что сможет в него войти, потому что заставам уже незачем оказалось его охранять; все исполнилось до конца, вышел из губернского ардома бритоголовый домушник-вор, и неверная сожительница его, обливаясь потом от страха, придушила ночью подушкой посапывавшего во сне младенца, и не для кого стало щадить обреченный притон. Он этого не знал, но шел к дому своему, к своему сундучку, будто не сомневался, что никакой пожар не может его тронуть. Ветер нес по мостовой, по дымящемуся пепелищу листки, унесенные из сгоревшей ганшинской фабрики, с фантиков улыбалась красавица, и рука ее нежно изгибалась, и из лейки ее текла вода; он подбирал бумажки, отряхивал от золы, складывал в карман толстовки — последний запас, дома у него оставалась еще лишь тетрадка, отложенная для самого важного объяснения, но сперва надо было довести до конца линии жизненного сюжета, запечатлеть вспышки решающих мыслей или ощущений — не для себя, не для себя, надо было кого-то предупредить о том смертельно серьезном, что он под конец понял — и чему успел ужаснуться, надо было кому-то оставить ключ к осколкам разбитой мысли — он еще помнил кому, когда заполнял остатком чернил последние фантики — ум был уже потрясен, но почерк пока узнаваем — заполнял, подыскивая слова, а там пусть хоть уже и горят: ведь даже если бы не осталось у нас этих листков, в воздухе держались бы тени слов, частицы дыхания, прах отгоревшей жизни, и ум наш пытался бы восстановить их, сгустить из неуловимого, но все равно подлинного вещества. Он еще помнил, кому пишет, когда почерком полубреда, чернилами, потом огрызком химического карандаша выводил неровные, без знаков препинания, строки на заветной тетрадке, может быть, пытаясь подстегнуть, освежить мутнеющий ум дымом благодатной травки, но из буковок уже проглядывало другое, как будто даже знакомое лицо — надо было договорить все равно кому, в пространство, не думая о надежде — тут было последнее доступное ему служение.

 

 

23

 

как пленка над раной, затягивается земля  

перегной забвения

дети, улыбаясь, ступают по тебе невинными пятками

куриная лапка — забава ребенка

хлопок рыбьего пузыря под подошвой

как непрочно это вещество, мякоть и слизь, как уязвимо для острия, как может измять и расплющить его любой удар

стойким и непреходящим оказывается другое, чего даже потрогать нельзя

разве мы рождаем только тела

нагроможденье камней, мрак и холод Вселенной, ужас и пустота

красоту и смысл вносит сюда лишь творец красоты и смысла

зачем-то это нужно, не только для нас

кто-то надеется на нас не меньше, чем мы на него

 

 

Эфир, или Название цветка

 

1

 

Цветок на подоконнике пожелтел и засох. С наличника свисали сосульки, сочились, истекая прозрачным светом. Скоро снег сойдет, откроются на разоренном кладбище останки металлических машин, рычаги, пружины и фары вперемешку с обломками черепов и костей: в пустую глазницу закатилась разбитая лампочка, под ребрами усыхает аккумулятор с остатками питательной жидкости, торчит в небо выхлопная труба. И тут же прикроет их бурьян, разрастутся самосевом деревца, жилец восьмого этажа будет смотреть на живописную зелень. Но не я. И хорошо, что не я,— вяло подумал Антон. Это не для меня. На него навалилось опять состояние болезненной апатии, частое в последнее время. Серьезное усилие, умственное и физическое, давалось с трудом. Хотелось только лежать на кушетке, дочитывать фантастическую повесть. В ней рассказывалось про катастрофу, которая происходила на глазах у всех, но так не сразу, постепенно, что никто не осознавал ее до последнего момента, ибо не расположен был осознавать. Более серьезное чтение не давалось. Тут была не просто мозговая усталость — расслаблена казалась воля. Впрочем, и давление у него нашли повышенное, и к невропатологу направили; он все оттягивал. Даже подняться из лежачего положения бывало затруднительно — что-то не ладилось с равновесием: пол под ногами получал неудобный наклон, приходилось к нему приспосабливаться, для начала держась за стенку, за попутные предметы, или уж сразу двигаться быстрей, как на велосипеде. Стоило бы, все-таки пойти к врачу; но он не был уверен, что дело только во внутренних ощущениях. Время от времени Антон замечал, что и стулья будто помаленьку сдвигаются, сами собой елозят по полу, тарелки то и дело сползают к краю стола. Приходилось подкладывать под ножки куски фанеры. Может, фундамент оседал и перекашивался? После дня, проведенного дома, Лизавин успевал так привыкнуть к этому наклону, что, выйдя на улицу, испытывал неудобство — его пошатывало, как пошатывает матроса, когда он после привычной качки сходит на твердый берег.

 

 

2

 

Незаметно, с коробком под рукой, с очками на носу, Антон задремал. Ему приснился московский эскалатор. Ступил, чтобы подняться из подземного зала куда-то наверх. Мимо дворцовых колонн и арок, увитых южным плющом. Уже и небо над головой, наклон эскалатора все меньше заметен — просто проезжаешь, держась за поручень, мимо медленных зданий, вроде бы нечайских домов, и люди внизу на земле казались как будто знакомыми, они провожали Антона с непонятным молчаливым сожалением во взгляде. Он легкомысленно помахивал им на ходу рукой: дескать, еду,— но никто не отвечал; тревога и грусть были в этом молчании. Там, внизу, как с высокого моста, он узнал маму, она тоже смотрела на него молча и напряженно. Можно было спрыгнуть к ней — не так даже страшно, но она, словно угадав его намерение, встрепенулась, весь вид ее говорил: не надо, не надо. Встал — не сходи, надо ехать до конца, не сворачивая. Куда? Зачем? Так далеко, и конца не видно. Может, где-то среди глазеющих стояла она?Может, предстояло ее увидеть, доехав? Вдали, на вершине холма, прояснялись от взгляда очертания знакомой каменной бабы. Как же не догадался сразу: там кладбище? Конечно, так и задумано было с самого начала, для того и ступил... Вдруг крики: спрыгнул, спрыгнул! Кто-то упал с высоты — глубоко вниз. Перегнувшись через каучуковые перила, можно было разглядеть внизу нечто страшное, правда, страшное лишь умственно, на деле всего лишь пятно, облегченное расстоянием. Ты куда же, сволочь, смотрел? О чем думал? Да можно ли так напиваться?..

 

 

3

 

Лизавин очнулся. Он лежал на кушетке. За стеной соседа Сережу материла жена. «Меру бы, меру бы хоть иногда знал, подлец ты долбаный!» Звук, каким сопровождается выбиванье подушек, подкреплял ее речь. «Я меру... знаю... всегда...» — отвечал сосед с терпеливым достоинством и постепенно, в промежутках между подушечными ударами. «Какая же у тебя мера... у подонка... алкаша несчастного?» — вопрошала жена, поддерживая тот же размеренный ритм. «Алкашом... нет... не обзывай... Алкаш пьет... он пьет не глядя. А я смотрю».— «Ах, смотришь? Ах, смотришь? И куда ты... так тебя... и еще так... и еще... куда ты смотришь?» — «На мочу. Я смотрю на мочу. Как пойдет черная моча — стоп, значит, хватит. Народная мудрость».— «Ах, мудрость? — женщина, приостановившая было ритм на время этого объяснения, теперь компенсировала упущенное удвоенной частотой выбивания.— А кого ты вместо Сашки привел? Да ты смотри... смотри... смотри, пьянь ты этакая. Это Сашка, да? Это Сашка?» До Антона постепенно доходила суть супружеского конфликта: сосед ходил, оказывается, в детский сад за сыном Сашей да спьяну увел чужого мальчика, который, как можно было понять, спокойно наблюдал действие вокруг себя. «Ладно, чего шумишь,— пробовал пробиться Сережа — миролюбиво, как человек, знающий свою вину.— Чего такого? Завтра все равно отводить обратно. Обменяем».— «Завтра суббота»,— напомнила жена. Руки у нее, видимо, были уже заняты пуговицами — она надевала пальто, что-то шумно искала; наконец, хлопнув дверью, так что во всем доме зазвенели окна, ушла. Время спустя сосед тихонько постучался к Лизавину с очевидным намерением облегчить душу. Тот не ответил, и Сережа спокойно ретировался — он вообще был смирный и всерьез боялся, как бы жена его не бросила. Месяц назад он рассказывал, как ездил хоронить алкашей, тех, кто без семьи, без дома замерзал где-нибудь на чердаках или в подворотнях, отравившись политурой или просто так, и порченые трупы их не представляли ценности даже для медицины. Их, по его рассказам, держали в особом холодильнике, пока не набиралось пять-шесть тел, поскольку на похороны каждого отпускалось всего лишь двадцать казенных рублей, а за такие деньги никто рыть могилу зимой не стал бы. Другое дело за сотню: тогда нанимали команду из таких же пьянчуг, и они рыли в мерзлой земле на совесть глубокую братскую могилу, а потом на ней же и поминали собратьев. На Сережу эти похороны произвели впечатление, видно, он испугался и для себя похожей судьбы; хотел даже проситься на лечение, да все пока не собрался. Надо вставать, подумал Лизавин. Недавний ли сон, сцена ли за стеной, воспоминание ли о соседском рассказе наполнили его странной тоской. Скоро должна была прийти Люся. Вечером они собирались вдвоем отметить день его рождения, а он был не готов. Надо выходить из этого состояния. Что-то я хотел сделать, что-то решить... Или только почудилось? Ничего больше не хочу. Даже думать... А, вспомнил Лизавин. Пожениться, что ли, наконец, с Люсей?

 

 

4

 

Женщина принесла дорогой подарок: приемник «Спидола» рижского производства за сто пятнадцать рублей. Антон даже почувствовал неловкость, но потом вспомнил, что собирался сегодня сказать, и стало проще. Сразу включил приемник для пробы, стал вертеть ручку настройки и неожиданно для самого себя пришел в веселое расположение духа. «Начинаем жить как люди»,— сказал вслух. Женщина смотрела на него как на любимого ребенка, которому сумела угодить — так старалась, так хотела, но не была уверена, угодит ли, не рассердит ли невзначай сурового непредсказуемого повелителя. Трогательна в ней была эта робость... Боже, сколько тихой, на все готовой любви светилось в ее взгляде! Какой-то новый влажный блеск появился в нем... похорошела, право... Нет, просто хороша, потому что любит. Все просто и правильно. Наряд, внешность, облако духов — все задумано природой и дополнено женщиной ради привлечения и отбора, все ради того же — ради продолжения жизни. Мужские порывы и разговоры, от искусства до космоса, от политики до футбола, в конечном счете тоже служат тому же, только не так прямо, они вторичны и кажутся второстепенными рядом с бабьими заботами о детях и здоровье, о пище и нарядах. У всего оказывается общий знаменатель. Но простое общедоступней, это снижает ему цену. Воздух, вода и хлеб не равняются с бриллиантами. Чтобы иметь детей, кому ума недоставало — а попробуй раздобудь марку с редкой опечаткой.

 

 

— С неба звездочка упала  

Прямо милому в штаны.  

Пусть отхватит что попало,  

Лишь бы не было войны,—

 

 

пел за стеной сосед, успевший к вечеру восстановить душевное равновесие.

— Хороший тост,— усмехнулся Лизавин.— Ну, выпьем, что ли?

Женщина покачала головой.

— Что такое? Я что-нибудь не так сказал?

— Нет. Просто я не пью.

— С каких это пор?

— С таких. Если бы вина немного. А водку я не пью.

— Почему? — опять спросил Лизавин — и вдруг понял сам. По ее лицу понял, по этой влаге в глазах, по сиянию смущенному.— А-а... Что ж ты об этом так. Даже не скажешь. Ведь это, надеюсь, имеет отношение ко мне? Я не заблуждаюсь?

— О чем ты? — раскраснелась она.— Как ты можешь думать.

— Что ж ты так,— повторил Антон и качнул головой: опять все устраивалось само собой, без его слов и решений.

— А мне ничего и не нужно,— сказала она.

— Ну-ну. Это неправильно. За кого же ты меня... Слушай, давай переселяйся сюда насовсем, а? Тесновато, конечно. Знаешь, давай сразу дадим объявление на обмен. На съезд. Большую однокомнатную получим за глаза, а может, и двухкомнатную.

— Двухкомнатную,— подтвердила она.

— Вот видишь. Все будет нормально.— Антон обвел взглядом комнату, будто прикидывая ей цену.— Кстати, все забываю спросить, как называется этот цветок на подоконнике?

— Этот?

— Да. Совсем, видишь, засох. Надо выбросить.

— Это обыкновенный столетник.

— Да, да. Странно, я ведь на самом деле знал. Слово знал и цветок, но как-то не соединилось.

— А что?

— Ничего,— сказал Антон.— Две комнаты, надо же! Я и доплачу, если потребуется.

 

 

5

 

...Сейчас, сейчас, только закрыть глаза, подумать о другой, увидеть ее. Иначе не получится. Что поделаешь. Нет любви, но есть жалость, и нежность, и мудрость слепого тела, и ухищренность бедного ума. Вот уже хорошо. Безглазая рыбка тянется во мрак маленькими ищущими губами. Надо, чтоб существовал человек, устроенный, как другая половина, которая дополнит тебя. Хоть так. Милосердное тело, в котором ищешь укрытия от слабости и тоски и держишься за него, как за опору. По всему городу в ячейках жилья мужчины прячутся в милосердное женское лоно, губами возвращают себе материнскую грудь. Тычутся друг в друга люди, надеясь обрести утраченную полноту, но редко догадываются об этом, а больше думая о тщеславии, наслаждении, торжестве, уступке, горечи, боли... Уловка жизни... вот она и взяла свое. В ней ничто не кончается, это лишь мужское чувство; женщина больше понимает о бесконечности... Пьяный голос послышался за окном, прошумел мотоцикл, и где-то залаяла собака.

 

 

6

 

Утром Люся ушла от него на работу. К Лизавину без стука, словно хозяин, явился соседский Сашка с кошкой в охапку. Пришел не с улицы, но принес с собой запахи свежести — запах арбуза, талой воды, запах белья, взятого с мороза. Кошка сразу пристроилась на кушетке. Нельзя было не залюбоваться целесообразностью ее движений. Сашка, взобравшись с коленями на стул, попросил бумагу рисовать. Лампа освещала щеку с коростой засохшей сопли, розовые нежные губы, чумазый кулачок со светлыми ноготками. Глядя на этого мальчика, Лизавин испытывал изумленную благодарность к силе, которая позволила ему родиться и вырасти таким в этой семье, в этом доме, в этом дворе, по которому гулял глубокомысленный идиот Альберт, засунув в ноздрю трубочку из бумаги, среди пьяной ругани, драк и непотребства — как будто не приставала к нему грязь; жизнь вопреки всему умела, пусть до поры, оградить свое порождение, снабдив его, словно нежное семечко, защитной оболочкой. Только надолго ли ее хватит? Ведь разъест в такой среде — как сохранить эти незамутненные глаза, эти крепкие доверчивые ресницы, пушок на румяной щеке? И все-таки — вот чудо, вот милость; это доходит лишь изредка, как изредка доходит синева божественного купола над скопищем мусорных баков, существование солнца, благословенность света, деревьев, трав, лиц. Невозможно ничего устроить и завершить, но от взгляда на это существо обновлялась надежда. Саша знал, что его здесь любят. Дома напуганный и хитрый, он в комнате Антона держался с самодержавной уверенностью. Получив бумагу, стал рисовать самолет. Поставил на самолет стрелка. Стрелку дал в руки лук.

— А знаешь, Антон,— между делом рассказывал он,— Вовка из бараков нашел во дворе атомную бомбу. Правда. Он мне сам показывал.

— Да? И на что она похожа?

— На пемзу,— сказал Саша.

 

 

7

 

Столетник надо выбросить,— вспомнил Антон.— К чему это он увял? Праздная мысль. Но щепка, щепка в груди застряла, и сон о падении, необъяснимое чувство — как будто донеслось что-то из воздуха, невнятно, без слов. Зачем-то он взял в руки подаренный приемник, стал крутить ручки настройки. Вот и у меня есть,— подумал с усмешкой. В Нечайске одно время чуть ли не все население ходило по улицам с гомонящими «Спидолами» в руках. Первое увлечение теперь спало, зато нечаянно возник интерес к загранице. Случилось так, что оттуда стали передавать про Юрку, сына фельдшерицы Семеновой. Недоучившийся шалопай обосновался в Москве, получил с помощью женитьбы прописку, дважды развелся и писал стихи, которые, конечно, нигде не печатали. В общем, тунеядец: предполагалось, что его посадят. Тут имя его кто-то случайно услыхал по американскому радио. Сначала сомневались, тот ли это самый Юрка Семенов, но в другой раз упомянули стихи и что посадить его действительно грозят. А через несколько дней он сам объявился в Нечайске просить согласия матери на отъезд за границу; согласие ее требовалось, поскольку он считался кормильцем. Кормильцем, как же! — негодовала фельдшерица.— Я же ему и посылаю. Согласия она ему, по ее словам, не дала. Лучше пусть сядет, в тюрьме хоть ума наберется, совести, говорила она соседям, но те подозревали в ее голосе неполную искренность и поверили вполне, лишь когда эти слова подтвердило радио. Его слушали теперь вместе, собираясь вечерами, как, бывало, на посиделки; интересно было узнавать нечайские новости из Америки.

— Антон,— говорил сам с собой Саша.— А знаешь, Америка, оказывается, не как наша земля, ее открыли...

Что хотел теперь услышать Лизавин? Зачем крутил ручки, не задерживаясь на музыке? — как будто искал чего-то определенного. Нет, просто так. Пробовал звуки эфира. Треск разрываемой бумаги, хрип, бульканье утопленников, пулеметное пускание ветров, точки и тире непонятной морзянки. В детстве он пробовал учить эту азбуку и однажды вообразил, будто услышал по старенькому сво


Поделиться с друзьями:

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...

Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.143 с.