Утраченный сад, или Божья хитрость — КиберПедия 

Опора деревянной одностоечной и способы укрепление угловых опор: Опоры ВЛ - конструкции, предназначен­ные для поддерживания проводов на необходимой высоте над землей, водой...

Типы сооружений для обработки осадков: Септиками называются сооружения, в которых одновременно происходят осветление сточной жидкости...

Утраченный сад, или Божья хитрость

2020-08-20 91
Утраченный сад, или Божья хитрость 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

 

1

Наш плоский ум и взгляд — лишь упрощенный осколок полноценной божественной кривизны.

самовар, владелец неэвклидова пространства

Ты все можешь принять, все вместить: небо, траву, клумбу, и растекшееся солнце, громадное кривое блюдце на пятипалой руке, и где-то там крохотное личико, не способное раскраснеться даже от духоты, черное пятнышко тужурки, выездной шарабан без колес

с петухом на козлах, изогнутый угол кабинета, циферблат со знаками зодиака, но без стрелок, постройки хозяйственного двора среди зелени, остаток зеркала в наклоненной раме и на поленнице кусок собственного изображения.

Над клумбой, точно цветок, распускался раструб граммофона.

 

 

2

 

Надо было держать в уме чуть ли не весь сундучок, чтобы вдруг узнать в этом кривом самоварном наборе предметы из амбарной книги: фламандский кабинет, декорированный черепахой на фольге, часы с данцигского секретера, зеркальную резную раму (еще с остатками стекла), да впридачу граммофон фирмы Патэ из той же описи — все оказалось выставлено посреди зеленого двора под ярким небом. Зачем? — для вывоза? для упаковки? — и кусок коврика или клеенки с изображением самовара был разложен на полотенце, как домашний половик для просушки... почему, однако, кусок?

 

 

3

 

Лизавин полагал, что обрывок описи перечислял предметы, сохранившиеся в ганшинской усадьбе после разгрома 1917 года или подобранные Милашевичем по деревням для музея. Усадьбу громили одной из последних, уже в сентябре, хотя она стояла без хозяев и без охраны: между наследниками все продолжалась тяжба, последняя сторожевая прислуга разбежалась, прихватывая кто что горазд, а смехотворные стены, обрушившиеся еще при постройке, только дразнили своей беззащитностью. Но что-то словно удерживало окрестных мужиков на расстоянии, они пока рубили леса и травили луга где поближе и вдохновились лишь после того, как чеченцы из отряда, который заполучил для своей охраны отставной полковник Брыкин, поймали однажды сареевского пастуха, выгнавшего коров на брыкинский луг, вырезали ему на ногах икры и окровавленного пустили ползти в деревню. Поквитаться с полковником не решились — у Ганшина мужики отвели душу. Разгром был бескорыстен в своем неистовстве: топтали ногами фарфоровые вазы, рвали, взявшись за края, портьеры итальянского полотна, крушили палками бесчисленные зеркала, топили в пруду канделябры, кресла и книги, мочились в кирасы и чепцы ганшинских предков, разрушили грот, что передразнивал голоса с бестолковостью идиота, но когда кто-то попытался сунуть за пазуху шкатулку с серебряными накладками, ему этой же шкатулкой проломили нос. Лишь после стали приходить и с телегами приезжать к усадьбе для поживы, но уже поодиночке, таясь и как будто стыдясь друг друга, подбирали с земли обломки. Долго еще по окрестным деревням дети играли молоточками и клавишами от разбитого немецкого рояля, а Милашевич находил по избам и дворам кавалерийскую шпору, шлепанец без задника, старинный кринолин, который использовался под клетку для кур, кожаные пластинки от фехтовального доспеха, приспособленные вместо шор для лошади, что вращала на солеварне круг. А у волостного сареевского писаря оказался во владении не совсем понятный обломок то ли деревянной статуэтки, то ли неизвестного механизма, он имел вид изогнутой лопаточки на длинной и прямой лакированной ручке; нашелся знаток, увидевший в этой лопаточке специальный китайский прибор для чесания спины — и вот ведь что интересно,— замечал в рассказе Милашевича музейный собиратель обломков,— никогда прежде не испытывал человек такого уж постоянного зуда в спине, а тут вдруг от одного присутствия этого необязательного устройства появилась именно постоянная потребность чесаться, так что он расстался со своим трофеем охотно и даже испытал облегчение.

 

 

4

 

беломраморная ручка с отогнутым пальцем поднялась над засохшей кучей

в жухлой траве костяная полоска пейзажа с вишней

 

Это, наверное, тоже были усадебные впечатления: обломок скульптуры, пластинка японского веера — клочок бумаги казался приспособленным по природе именно для таких описаний. Жизнь подмигивала философу, предлагала или подсказывала идею, измельчая предметный материал, и он с интересом всматривался в эти куски, обрезки, фрагменты, описывал на фантиках даже отдельные осколки зеркал с застрявшими в них отражениями. В одном мелькнул все тот же знакомый самовар и еще кто-то чужеродный в тужурке, с эспаньолкой и усиками; другой все не мог расстаться с сумрачным углом кабинета (виднелось кресло с золочеными гвоздиками обивки); еще в одном показался как будто край живописного полотна без рамы...

 

 

5

 

Вдруг Лизавину пришло на ум, что живописное полотно тоже могло существовать в разрезанном виде. «Утраченный сад» было название картины, три куска удалось Милашевичу собрать, они были прибиты в избах, как коврики. И если это так, отчего не предположить, что Симеон Кондратьевич, по своему обыкновению, зарегистрировал на листках и их, описал каждый в отдельности? Можно было даже попробовать их угадать. Несомненно, имелся в виду тот сад, что в русском переводе был назван когда-то раем. Такой картине могли принадлежать все фантики с деревьями, цветами, плодами, все образы счастливых утопий. Растут ровными капустными рядами пальмы, уменьшенные для удобного пользования. Распаренная земля наливается молочным соком.  А может, даже и это,— примерял заново Антон Андреевич: рогатая голова с человеческими зубами  — искуситель выглядывает из-за ствола? Бледные ноздри утонченного выреза, пот болезненной прохлады на прозрачных, с голубизной, висках...  Нет, так можно без надобности увлечься. А вот голый толстяк за самоваром под яблоней, чайное блюдце с вязью по ободку «Угодно мне сие» вполне могли быть отсюда. Если бы Милашевич взялся вообразить рай — что ему еще надо? Он и без сада бы обошелся. Угретая комната, печка трещит, огонек колеблется на фитильке. За что тебе такое счастье? Бессмысленно спрашивать. За способность к счастью.  Да, самовар скорей всего был оттуда — кусок холста или клеенки, обрезок не собранной до конца картины «Утраченный сад» лежал на поленнице во дворе бывшей ганшинской усадьбы, отраженный в самоваре настоящем. Чем больше фантазировал Лизавин на темы этого названия, тем больше картина виделась ему одной из клеенок, которые приобретал для своей причудливой коллекции меценат Ганшин у местного живописца, разве что, может, особых размеров (если могла быть еще разрезана). Ангел Николаевич заказал Босому-Свербееву тему, задушевную тему собственного сочинения, которая для него была как-то связана с неизбежностью революций. И если картину писал Иона, там должны были оказаться легкие существа с детскими личиками — для него обитателями рая могли быть только дети, так они поначалу и были созданы, среди цветов и цветам подобные, пока, вкусив плода, не пустили себе на беду ход времени. Здесь был уместен все тот же золотоволосый херувим, Ганшин хотел его видеть изображенным, вкус Ионы совпадал с пристрастиями заказчика,— ах, недаром, недаром питал Ангел Николаевич слабость к самодельным его работам.

 

 

6

 

Уже два года спустя после неразъясненной смерти фабриканта «Столбенчанин» еще раз помянул имя покойного в связи с пожаром в его пустовавшей усадьбе. Подозревался поджог, возможно, замешан был кто-то из озлобленных обделенных наследников — дело как раз находилось в губернской судебной палате. Журналист, скрывшийся за инициалами Н. К., смаковал пикантные подробности: объявилась вдова покойного, с которой он, оказывается, не был формально разведен, хотя и не жил вместе так давно, что о ней никто здесь не знал; она специально поспешила в губернию из Ниццы, где обитала постоянно, чтобы оспорить завещание; там, в секретной части, будто бы фигурировал некий молодой человек или мальчик, чье имя не подлежало огласке, причем витиеватый Н. К. с многозначительной усмешкой предупреждал слишком поспешные умозаключения тех, кто захотел бы предположить у Ганшина морганатического сынка. Нет, подразумевалось другое. В этой скользкой усмешке пробивался намек на область столь чуждую и физически непонятную Антону Андреевичу, что, лишь перечитав заново у Милашевича весь ганшинский цикл, он впервые заметил и оценил странное отсутствие женщин рядом с этим ущербным, томящимся персонажем, и мелькнувшее единственный раз упоминание о книге в его руках: роскошном издании платоновского «Пира» на французском языке. Похоже, сам Милашевич не сразу что-то уразумел, иначе он не пустился бы на экспромт с подобранным бог знает где сироткой. То есть, может, никаким и не сироткой, и не подобранным — подвернулся кто-то случайно под тему полушутливого разговора, еще не розыгрыша, но так вдруг понравился бедному Ангелу, и так захотелось поддержать в нем хоть недолгую радость! — пусть ценой временной недомолвки, даже лукавства... Нет, Милашевич конечно же не подозревал, куда угодила эта шутка, куда она может завести,— единственная несчастная возможность прошла мимо моего понимания...— та самая, та самая... Боже мой... А может, даже сам Ганшин до поры не отдавал себе отчета в природе своей внезапной привязанности к приблудному мальчику, запретной, непозволительной нежности, он еще не успел понять, что именно детские личики пленяют его на клеенках столбенецкого маляра — больной отросток вырождавшегося древа (лацкан пиджака присыпан, как перхотью, кокаиновым порошком), человек, пытавшийся огородить стеной ковчег возможной радости, но знавший заранее, что не сможет там задержаться.

 

 

7

 

там сияют холмы и белые долины, шевелятся в ущельях реки из чистого дыхания облаков

Воздух светится, весь сделанный из вещества, которое идет на косые лучи солнца в туманном лесу.

звяк ложечки о стакан

муха в варенье

Никто нас не гнал, мы бежали сами, томясь оскоминой.

Не зря подвешено было яблочко на самом виду. Хитрость, ловушка, заранее инсценированная по ролям.

Замыслу нужно, чтобы кто-то его все время поддерживал, двигал, не давал остыть, тянул лямку.

есть имя оскомине: скука

 

Вот что знал про себя Ангел Ганшин и, может, пытался развить свою мысль в не дошедшем до нас трактате. Чем хотел подменить эту правду не в меру сострадательный друг, ненадежный философ? Кого надеялся опровергнуть? И как? Советом обособить кусок жизни, отсечь себя от сравнений и связей, от вины предков, от первородного греха?

 

Остаться там, остаться и не хотеть ничего больше. Вот предел, вот блаженство.

 

— Я бы рад, я бы хотел, но не могу.

— Как знаешь. Тогда уходи.

— А разве можно?

Так просто. Как выход из сна.

 

Укройся в тишине, пусть даже часы не тикают. Не вечно же бежать.

еще немного, еще чуть-чуть...

 

 

8

 

Не получалось, все время что-то не получалось. Проваливалась едва отстроенная стена в ямы, ходы, полости, прорытые кем-то до нас, планы были утеряны — смешно, в самом деле, добраться по цепочке причин до первоистоков происходящего. Бессмысленно и невозможно. Замысел был прекрасен, вмешалась стихия, да материал подвел, соединилось неточно. На третьем ярусе надломилось. Вечная история.  О чем это? О строительстве древней башни? О катастрофе в Москве? О случайности, которую невозможно учесть? которая неумолимо вторгается в лучший замысел, превращая его в насмешку и бедствие? Неточность соединения. А ведь уже казалось, что чуть воспрял, чуть ожил Ангел, казалось, могло выйти даже хорошо, к общей радости — если б только не злосчастный подвох, выверт природы. Вдруг стал недвусмысленно ясен. Похоже, к стыду и замешательству обоих. Похоже, что в замешательстве, в преувеличенном смущении Милашевич слишком поспешил увезти из усадьбы мальчика, неизвестно откуда взятого, пусть даже чужого, совсем незнакомого — вдруг увидел себя в сомнительной роли. Трудно сказать в точности, что там произошло. Может, в этой поспешности было что-то обидное. Но может, дело было даже не в этом особом случае, может, тут был лишь последний повод, последнее разочарование, усугубленное стыдом или обманом или двусмысленностью, и так ли уж важно, какая заключительная случайность опередила пулю, заменив ее словно для смеха другим орудием?

 

 

9

 

Не получалось. Да, в фантиках можно было увидеть не просто философские пробы, они были сами философией, только не такой, как думал, возможно, писавший, когда призывал и пробовал измельчать вещество жизни. Мы уже и забыли, что было написано на листках, брошенных в сундучок, что было задумано, что имелось в виду — слова сами по себе шевелились, складывались в темноте; сцеплялись под землей белые корешки; соединения меняли весь смысл, именно они обновляли его и создавали заново: так цветок по-разному соединялся с весенним лугом и со щелью в окне, замазанной серой краской, так меняла звучание музыка, соединяясь с другими словами, менялись люди, соединяясь в толпу или любовную пару. Она соединила с ним свою жизнь. Именно так.  Тела подгонялись друг к другу каждым изгибом и обменивались соками:

Мужчина и женщина  

имя и человек  

конфета и фантик  

голос и отзвук  

вымысел и история —

 

в каждом сцеплении таилось что-то, непредсказуемое для ума. В разраставшемся из частиц мироздании все было связано со всем: жизнь существовавших, но давно истлевших людей и мысль их, преображенная на бумажках, видения столбенецкого маляра и строки газетного шрифта, литературные фантазии Милашевича и оторопь читавшего их: как будто продвигаешься во сне, в неверном, нереальном пространстве, и вдруг возникает из другого измерения, вырастает перед тобой твердое — и ударяешься об него и чувствуешь: это на самом деле боль, тут смерть взаправду.

 

 

10

 

Растерянные, сами над собой усмехаясь, пробуем мы возможности новых соединений — с нами перемигивается эпоха, когда все делалось из переосмысленных ошметков старья, когда носили штаны из церковной парчи и туфли из бильярдного полотна, а к воротам городского собора приколачивали вывеску общегражданского кооператива. Нерабочие дни календаря: Первое мая и Троица, Пасха и День Парижской коммуны. Комната гостиничной проститутки Фени оклеена новыми газетами, и заголовки волнуют здесь грамотных гостей неожиданным смыслом: «Кто кого?» К камню на Столпье приставлен оказывается недолговечный памятник: три гипсовые фигуры героев-борцов; в центре подразумевался погибший Перешейкин, но и двум другим, справа и слева, приглашенный ваятель придал портретное сходство с местными деятелями, правда еще живыми; наверное, потому промелькнули они на постаменте так коротко, что даже не запечатлелись на фотографии, разве что в строках из неизвестного полностью стихотворения: «В нас жилы общие и общее дыханье, И общая температура тел».  Впрочем, это, может, и не о них. Подтвердился слух о возвращении в обиход серебряных и медных монет, предприимчивый мастер Голгофер вовремя поспел с кошельками — старые не у всех сохранились. В кооперативной лавке вместе с гвоздями и дегтем продают иконы и портреты вождей, а магазин «Новый мир» рекламирует книги, рыбу, пиво, закуски, в заключение присовокупляя: «Имеется отдельный кабинет». Да, обновились времена, уже звучит слово нэп, составное, дутое, усеченное, как и то, что оно обозначало. В Фомин понедельник на площади против Народного дома собираются батраки и хозяева — идет наем. Приехал записываться в комсомол внук деревенского знахаря, балагур и любезник; в книжке «Азбука коммунизма» хранится у него сложенный вчетверо дедовский заговор для присухи любовной. В клубе вечером разучивают частушки:

 

 

Девушки, подруженьки,  

Вы не красьте рожи,

Лучше мы запишемся  

В союз молодежи.

 

 

С улицы несется свое:

 

 

Распутина любила, Распутина любила  

Саша поздно вечерком.

 

 

— А из клубного окошка в ответ:

 

 

Эй, товарищи родные,  

Что ж вы хулиганите?  

Если не перекуетесь,

Вновь рабами станете.

 

 

Объявлен конкурс на звание Столбенецкого красавца и Столбенецкой красавицы; победителям обещаны призы. Рядом с объявлениями властей на заборах и тумбах — афиши сомнительных гастролеров. Заманивает проезжая хиромантка, персидская подданная: «Предсказываю будущее, настоящее и прошлое». Уже гурман Василий Платоныч Семека угостился в столбенецкой чайной знаменитыми здешними карасями, и выпускает вновь сладкую свою продукцию еще не сгоревшая фабрика, бывшая ганшинская, ныне акционерное предприятие «Герой труда», в сокращенном обиходе — «Гертруда». Федор Иванович и Гертруда.  Ба! да ведь это инженер Фиге возник из нетей, бывший создатель фабрики, его так по бумагам и звали — Федор Иванович Фиге. Как иные существа зиму во льду, перетерпел он пору, когда детище его стояло, зарастая травой, а приводные ремни растаскивались и разрезались на лошадиную сбрую. Вдруг ожил, закрутился, как будто его, ржавевшего без дела, точно деталь ненужного механизма, подобрали, протерли керосином, смазали и вставили на прежнее место. Инженер Фиге, еще один герой будущего процесса о поджоге; Милашевич, конечно, его знал — и значит, не упускал из виду, уже примеривал заголовок сюжета, который пока складывался сам собой. Он, явно похож! В сатиновой толстовке до колен, под белым картузом потная лысина. Живот раздут не жиром, а жидкостью болезни. Короткие, но проворные ноги обещали смерть на бегу. Мы, отсюда, увы, точней знаем его действительную судьбу, но там, на бумажках, пока еще куда-то спешит комичная толстенькая фигурка, а неизвестный паломник записывает себе в поминальный листок имя Федора Ивановича, которому вздумал выпросить у кого-то новый котел и защиту от притеснений. Может, в самом деле успел прошептать, пусть наскоро, перед хрустальной ракой нужные слова — вот на фантике удивленный возглас о результатах, превзошедших ожидания:

 

Что баба выздоровела, замуж вышла или даже понесла,— это, допустим, дело природное. Но чтоб такая фигура потекла и слетела!

Должно быть, в теле там имелся внутренний порок, каверна, трещина. Скорей всего, в голове, но разошлось дальше. С весны вода накопилась, и полилось из-под мышки, слева.

Если б просто капало, можно бы как-то замазать. Но сказано: «уклон» — тут не замажешь, только обрубить. Как я угадал, как предупредил вовремя!

 

 

11

 

Слетал с поста левый уклонист, обрубалась с постамента фигура; двое теперь стояли на камне. Невнятным пунктиром, словно кого-то таясь, набрасывал Симеон Кондратьевич шифр совершавшегося сюжета. На ощупь, наугад, в гулкой пустоте, удивляясь и не понимая целого, с тревогой и любопытством.  Одно дело из поздних времен знать, во что вылилась история; изнутри всё неизвестность, потемки, блуждание, отчаяние и надежда. Капля протачивает в толще возможностей единственный прихотливый ход, остальные навеки слиты с мраком, их нет и как будто не было, но лишь как будто. Я знал, что так будет, я думал, я хотел, я старался... Ну вот, говорил,  еще будем чай пить?.. Остановленная шахматная позиция может восхитить хитроумной взаимосвязью, выверенной целесообразностью фигур: каждая поддерживает другую, защищает, перекрывает одни ходы и вынуждает другие; нарочно — попробуй такое составить, это выстраивалось из сцепленья ходов, которыми не ты один владел. А у истории не бывает одного-двух творцов, это ублюдок слишком многих родителей, стоит ли удивляться, что он оскорбляет любой отдельный вкус? Словно чьей-то насмешкой сцепленье листков все уводит нас, отбрасывает на поверхность событий, не подпускает к какой-то глубине — а мы не в силах отказаться от убеждения, что она есть, эта глубина, нам нельзя отказываться от себя,— и все пытаемся проникнуть через поверхность, как муха через стекло.

 

Зачем тебе туда? Разве там лучше? Но манит и притягивает прозрачность твердого воздуха, и силишься пробить его головой, проникнуть за недоступный предел, в соблазнительную загадку, вместо того, чтобы пировать в комнате, где с блюдца еще не доедено варенье.

 

 

12

 

Из самовара смотрела сквозь пенсне мордочка большеротой печальной обезьяны: перышки растительности вокруг увеличенных губ...

(И кто же все-таки видится там, за самоваром второй, не снявший даже в жару черной кожанки, отразившийся в остатке зеркала, вынесенного на двор среди прочей музейной мебели? Податливая мягкая почва не давала устойчивости, тяжелая рама накренилась, стекло, упрямо хранившее в сумрачной глубине воспоминание о кабинете и стульях с золочеными гвоздиками обивки, неохотно, как бы в полглаза, осколочком, согласилось принять чуждую фигуру: эспаньолка, пятнышко усиков — новый властитель судеб, музейный эксперт прибыл отбирать для Москвы остатки ганшинских ценностей?)

 

Как то бывает, малая уступка не могла не повлечь дальнейшего, пришлось принять хотя бы частично хамскую обстановку с сараем и дровами.

То-то и оно. Не первый раз та же история. Или зажмурься, ослепни, тресни, или отражай, черт возьми, что показывают.

Надлом веков рождает такие лица, время, облюбовавшее для живописи своей Саломею, роковую плясунью, поцелуй в мертвые уста.

бледные ноздри утонченного выреза, пот болезненной прохлады на прозрачных, с голубизной, висках

запах уксуса, прикосновение тоски, в какой прозябают души где-нибудь между раем и адом, но еще не в чистилище, в преддверье не начавшейся еще жизни, а может, смерти не состоявшейся

Ну вот, говорил, еще будем чай пить?

 

 

13

 

...мы ухитрились при встрече даже не задать друг другу вопросов, которые висели в воздухе, как частицы парной духоты, так и не выпав, однако, влагой. Все казалось, нужно еще время, чтобы до вопросов дозреть. Нельзя же в самом деле так, между прочим, после двадцати-то лет, среди общих поверхностных междометий, разговоров о картинах и зеркалах, мебели и книгах. Отдаю должное виртуозности твоей, именно виртуозности, особой, женской какой-то уклончивости. Хотя и я был хорош. Начать следовало мне, я знаю. Все думалось, еще будет время. Увы, напоследок времени-то и не хватило.

Почему я не остался хотя бы на ночь? Могу повторить все деловые причины, они будут правдой. Но если ты скажешь, что я бежал (сам не зная, от чего) — возможно, я не смогу оспорить. Казалось, так уже далеко все бывшее между нами, обиды и недосказанности — в другом рождении, в другой жизни. Но если я бежал, чтобы не бередить себя, то достиг, пожалуй, обратного: теперь я чувствую, что не найду покоя, не объяснившись с тобой вдогонку, после прощания — и кто знает, не перед прощанием ли иным?

Я, видимо, оказался растерян, просто не готов к такой встрече. Фамилия, которую я знал по бумагам, с тобой не связывалась никак. Прими, кстати, запоздалые поздравления за все годы сразу. Я даже это упустил сделать, а наверно есть с чем. И не сочти обидой мою неосведомленность. Она лишь подтверждает, как основательно я был оторван от здешней жизни. Не только литературной...

При чем тут, однако, литературной? Писавший имел к литературе отношение? Не впервые перечитывалось это место, но сейчас вдруг пришло на ум, что вовсе не обязательно подразумевалась здесь перемена девичьей фамилии в замужестве. А может, псевдоним, ставший фамилией? Давным-давно. Встреча после двадцати лет неведения друг о друге. И адресат вовсе не женщина? Милашевич хранил письмо к себе?.. Ничто, кажется, не утверждало противоположного... Но почему таким знакомым казался почерк?..

Теперь я вспоминаю, что уже по дороге испытывал непонятное волнение. Даже не думал, что еще на такое способен. Было ли тут просто предчувствие встречи с памятными местами? Не знаю. Вряд ли. Прежде меня такие вещи не трогали. Но неужели предчувствие встречи с тобой? Удобное объяснение, однако остерегусь обмана. Было что-то еще...

Нет, сперва договорю все же то, что осталось между нами недосказано. Я даже на письме как будто оттягиваю. Надо освободиться. Не ради самооправдания, мне не в чем себя винить. Невелика для мужчины честь в таком признании, но выбор тогда был совершен не мною. Любила, а значит, выбирала только она, увы.

Я был пленен ее заботой, самоотверженной преданностью. Сыграла свою роль болезнь. Она тогда отрезала и продала косу, чтоб раздобыть деньги. Да что говорить. В ней было нечто, способное на время поразить воображение. Эта неподдельность чувств и фантастическое простодушие, внезапные порывы неутомимой энергии — и столь же внезапная прострация, эта способность чувствовать вкус пересоленной еды на чужом языке, угадывать непроизнесенную мысль, успокаивать боль — и податливость чужому внушению. Тут все способно вызвать суеверное восхищение. Я это хорошо могу понять. Но я же различал за этим и болезненную основу. Не то чтобы медицинский случай, выражусь так: состояние тела и духа, не похожее на то, которое принято считать нормальным и здоровым. Поздний ребенок, с трудом выхоженный, отрада несчастных родителей... Да тебе ли я стану рассказывать?..

Помнишь, как я впервые привел ее к нам на квартиру, совершенно не представляя, что будет дальше, надеясь более на тебя? Легкомыслие, возможно. Тогда все выглядело иначе. Мы с ней пригодились друг другу на время: она мне — хотя бы для прикрытия; я для нее значил, возможно, больше. Но ни о чем таком всерьез я не думал. Мы не были ровней ни по развитию, ни по образованию — ни по чему. Кстати, она потом оказалась весьма восприимчивой, прочла уйму, вообще проявила способности неожиданные... К чему я, однако, все это? (Решил писать, как пишется, и вряд ли стану перебеливать — решимость уйдет. Это из тех случаев, когда пишешь не столько другому, сколько чтоб самому разобраться в чем-то.) Да, стало довольно скоро ясно, что долго нам вместе не прожить. Правда, возобновлялись иной раз мгновения, когда мне казалось, что я люблю ее. Но именно мгновения. Счастья не было. Если тебе хоть сейчас это отрадно услышать — что ж. Испытывал я чаще неловкость, неспособность ответить на чувство.

Ты вправе, усмехнувшись, сказать — я даже предугадываю этот вопрос, я сам его себе задаю: может, я вообще не способен чувствовать? Не буду отвечать торопливо. Ты все-таки меня тоже знаешь. Равнодушным меня назвать никогда было нельзя, не правда ли? Мне знакомы были страсти сильные, страсти истинные. Были влюбленности и увлечения. Наконец, она во мне что-то нашла, что-то почувствовала, это ведь тоже не так просто.

Конечно, что-то связывало нас и помимо любви. Я для нее много значил. Я был для нее как пророк, сказавший девице: «Встань и ходи!» Я сделал для нее то, что бессильны были сделать отец с матерью, я избавил ее от кошмара. (Эта история, оказывается, потом нашумела, о ней даже писали.) Я словно вывел ее из полусна в жизнь, но ты знаешь, как эта жизнь обернулась для нее с первых шагов. Я лишил ее привычной опоры, но не дал новой и порой невольно чувствовал себя в долгу перед ней — было и это. Было и чувство вины, и надежда что-то изменить. Она ценила меня, мой ум... Нет, именно способность к страсти — вот что она распознала во мне.

Я прежде всего не мог выносить лжи, это определило когда-то и наши с тобой отношения, и всю мою жизнь. Угнетение, нищета, чужие страдания — да, это все побуждало к действию. Но может, больше справедливости мне хотелось предельной правды. Эта общая страсть не давала мне употребить свои способности на цель положительную, простую, но частную. Мне ведь было от природы немало дано. В ссылке я имел репутацию энциклопедии и вполне могу представить себя каким-нибудь профессором, знатоком древностей. Чрезмерность требований мешала. У меня бывали минуты, которые я вправе назвать великими, говорю не для хвастовства — какое теперь хвастовство! Только вот победителем я оказаться не мог. Увы. Все по той же причине. Ничто исполненное и достигнутое не приносило окончательного удовлетворения, в минуту торжества лишь острей становилось томление неполноты, из каждого осуществленного мгновения хотелось поскорей ускользнуть; таким оно становилось сразу изжитым. Так бывает после опьяненья любви...

А, понятно, что напомнил почерк: очень похожий был у Максима. Отпадает.

...вдруг заметишь прыщик на коже. Увы. Я, помнишь, в ссылке просил присылать мне духи, чтобы смягчать дурные запахи. Не в оправдание, а в пояснение замечу, что брезгливость эта не только физическая, я ведь и политики реальной, как оказалось, не выношу.

Уже в Париже не знал, куда бежать от этой закулисной кухни, групповых игр, интриг, соперничества, распределения средств, талонов на обед.

Мы развелись с ней почти сразу, как оказались за границей. Да, знаешь ли ты, что до этого у нас был ребенок, сын? Роды оказались тяжелые, оба долго болели, и потом все не могли оправиться. Я числился в бегах, она еще хотела следовать за мной, но мальчик был слаб, она ненадолго оставила его у своих стариков. То есть мы думали, что ненадолго, она собиралась скоро вернуться. А там стечение обстоятельств, война. Перед самой войной старики умерли, она узнала об этом с большим опозданием. Кто-то ей будто бы написал, что мальчик здоров и устроен: достоверно не знаю, мы к тому времени уже не виделись. Слышал, что она в Россию вернулась, но где и как нашла его? Жив ли он, чье носит имя? Не знаю и — суди об этом как хочешь — до сих пор не старался узнать ни о нем, ни о ней. Родители ее жили где-то в здешних местах... но опять же, кому я это говорю?

Вот, я написал и подумал: а вдруг за волнением моим крылась надежда нечаянно встретить здесь кого-то из них? Бессмыслица, безумие. Запретна даже мысль об этом. Такому, как я, вообще нельзя, наверно, иметь детей. Да по нынешним временам и его вряд ли обрадовало бы родство со мной. Не для таких, как я, эти времена. Впрочем, бывают ли времена для таких? Мне ведь даже словами не удавалось долго обманываться: ты счастливее, я мог в этом убедиться еще раз. Знаешь, я ведь иногда о тебе думал. И когда еще жил с ней, и потом. Это случалось в не лучшие для меня минуты. В минуты слабости и неуверенности, беспричинного смущения, когда, как ребенок, тянешься закрыть глаза и поскорей уткнуться в материнскую теплую юбку.

Нет, я ничего не хочу искать, ни на что не хочу надеяться, даже ничего не боюсь — ты знаешь, что и это не хвастовство. Чувства страха я был лишен патологически, и годы этого уродства не излечили. Выйдя невредимым из стольких переделок, я привык к чувству, что ничего со мной не может случиться больше, чем уже случилось. В конце концов всякая жизнь обречена на крушение, и больше, чем мысль о смерти, может испугать мысль о невозможности умереть.

Но тогда — что все-таки значило это волнение и это бегство? Откуда эта потребность тебе написать, что-то выяснить? Казалось, во мне уже не может быть этих чувств. Я ни о чем не сожалею. Хотя судьбы по меньшей мере трех человек оказались изломаны: моя, твоя, ее,— а может, еще и четвертая, о которой совсем не знаю. Не смейся над тем, что сейчас скажу: пока мы сидели за чаем, у меня все время было смутное ощущение — сейчас оно проявилось, и, пожалуй, я все же договорю...

 

 

Чужая слюна

 

 

Поверхностью кожи разделены миры. Когда не дано проникновения, как в любовном соитии, что знаем мы друг о друге?

трезвый и пьяный  

сытый и голодный  

мужчина и женщина  

разные возрасты  

разные народы  

разные времена  

жизнь и смерть

Чужим глазом увидеть выпуклое отражение: кровяные сосуды на белке, переменчивый цвет радужины и зрачок, как дыру, отверстую в бездну, где кишат звезды.

Вы думаете: дурачок слюнявый. Думаете, он устроен не как мы. А у меня такая же сложность внутри, и нежные органы, и таинственная жизнь соков. И я тоже субъект истории, даже именно я. Потому что именно со мной она происходит, для моих глаз в белых ресницах, для моего слуха, направленного в эфир, для ума, который ворочается во мгле медленно и тревожно.

Кто перенес свой глаз в другого, не может быть правым.

В юморе есть понимание и высота, и скромность перед Господом, догадка, что ты лишь касаешься чего-то, во что лучше до конца не проникать, и милосердие к тем, кто даже догадки этой не хочет. Зная толк в одиночестве, мы объясним одиночество других и утешим: у всех то же.

Общепонятно лишь годное для всех. Слишком личное не может быть таким же, как наше — зачем тогда нам оно?

Пусть икс будет единообразен в пределах системы, тогда он может служить основой гармонии. Несоответствие иксов ведет к разладу и столкновениям.

пусть волны все уравняют, как гальку на берегу

Возможность понимать друг друга сполна, без остатка и несовпадений всех уподобит Вась Васичу.

 

 

1

 

Отчего был Антон так смущен в тот приезд новым чувством? Городок, привычный с детства, как собственная одежда или даже тело, вдруг словно остыл, чужой. Да, именно как старый пиджак, может, не бог весть какой, но удобно разношенный, приспособленный складками к твоим плечам, локтям, бокам, даже вполне приличный, просто провисевший зиму на вешалке — и ставший неузнаваемым: подкладка чужеродно холодит кожу, пропотевшая и где-то прорванная, карманы оттопырены, рукава неудобны, коротковаты, и засаленный воротничок неприятен шее. У тебя другая температура и глаз постороннего, оценивающего то, что еще в прошлый приезд воспринималось вне оценок или сравнений. Пятиэтажки в центре, перерытые траншеей улицы (постоянное обещание чего-то, вечная перерытость, грязь по щиколотку). Мусор, выброшенный за зиму на улицу, еще не просохший, был какой-то не прежний: печной шлак каменноугольный, ржавье, пластмассовая, резиновая гадость изменившейся цивилизации. Незнакомый возчик коммунхоза, сменивший покойного дядю Гришу, вез на телеге ящики с бутылками, на этикетках крупное название «ВИНО» — новинка районного производства. Телега на резиновых шинах — прогресс, нет, что говорить, прогресс. И в магазине новом, блестящем, с просторными кафельными секциями, надписи зачем-то на двух языках: «МЯСО — МЕАТ». Но почему не хотелось даже поиронизировать над пустотой под этими надписями? Почему не тянуло последовать за афишей, обещавшей в парке новый аттракцион — катание на пони? Катание на пони, Боже мой! сказочная мечта детства! Но может, она лишь нам и нужна? Антон когда-то любил слушать песни из простенького репродуктора, хриплой черной тарелки; за бодрыми голосами представлялись ему юноши и девушки в белых спортивных костюмах, на ветру, среди знамен красочного парада; потом он впервые увидел телевизор и на экране — хор, певший знакомую песню, лысых толстых мужчин и некрасивых дам с двойными подбородками; из-за этого разочарования, наверно, он до сих пор не завел себе телевизора, хотя все собирался. Вот тоже: теперь в Нечайске над всеми крышами торчали крестовины и штыри, воткнутые в эфир, чтобы каждый был подключен к измерениям общей жизни и не чувствовал себя сиротой — тебе просто этого не дано. Тебе еще хотелось видеть Нечайск в дымке детского, юношеского простодушия, когда родители так успешно ограждали в общем-то домашнего, воспитанного мальчика от слишком ранящих впечатлений. После десятого класса Антон наезжал сюда разве что на каникулы, а потом в отпуск, уже вооружась легкой, усмешливой и удобной философией Симеона Кондратьевича. Вдруг почему-то перестал ощущать смысл и удовольствие этой возни в домах за палисадниками, в сарайчиках и огородах, от которых далеко несет весенней поливкой, в приозерных дворах, где


Поделиться с друзьями:

Типы оградительных сооружений в морском порту: По расположению оградительных сооружений в плане различают волноломы, обе оконечности...

Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.15 с.