Глава восьмая. Пронзительный вокзал — КиберПедия 

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...

Глава восьмая. Пронзительный вокзал

2019-11-19 119
Глава восьмая. Пронзительный вокзал 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Я действую один. Не спрашивая тебя, я вновь и вновь прокручиваю видеоленту памяти и чаще всего просматриваю один эпизод – наше самое первое расставание, надрывное для меня, а все-таки хранившее (как обнаружилось позже) зерно обратимости. Потому-то мне и дорого то расставание, что – я знаю это сейчас – за ним, после него, было что-то еще – да много всего было. Тогда я этого не знал. Сейчас знаю. И вот это сравнение, производимое тем, кто не знал тогда, с тем, кто знает сейчас, дает мне некоторую надежду… Потому что, может быть, и это расставание – предпоследнее, хотя само слово "надежда" мне претит: я не нуждаюсь в этом сиропе, закабаляет!

Значит, я смотрю этот эпизод… зачем?

Аве, свобода безнадежности!

Я смотрю его низачем.

Просто люблю видео.

…Ты стоишь возле своего вагона где-то на задах Варшавского вокзала – вагон зеленый, обшарпанный, как и все, впрочем, как и все в Питере, – когда ты уехал, все стало безнадежно обшарпанным, как в блокадную зиму, – ты стоишь возле этого вагона, и что-то странное видится мне в этом вагоне, вообще во всем составе. (Потом я понял: это не вагон и не состав был странный – ну, обшарпанный, а в Питере и так все обшарпанное, даже междугородные вагоны, а странным был перрон. Точнее, перрона не было вообще. В смысле: состав стоял где-то на очень далеком пути отправления, где даже и перрона-то не было, но и это не было странным – мало ли чего из жизненно важного навсегда отсутствует в стране блаженного эскулапа Живаго, – все то, что должно быть в наличии, в обычном человеческом обороте, то и отсутствует – нет предметов, или нет на них денег, или нет законов, или уж вымирают люди, которые должны производить первое, второе и третье – дело не в этом. А дело было в том, странность ситуации была в том, что ты стоял как раз возле того самого вагона, возле которого я и представлял тебя, когда заметил сизую дымку вокруг твоего тела. Это был такой вагон, дверь которого расположена высоко от земли, потому что нет перрона, и туда, в дверь наверху, ведет такая лестница, которую проводница с флажком – грубым отработанным движением и словно необратимо – убирает. И если кто маленький, тому первая ступень высока – до пупа, а некоторым аж до лица, и они задирают руки, цепляются, пыхтят, чтобы вскарабкаться, – ну а тебе с твоими журавьими ногами это пару пустяков. И я знал, что состав не разбомбят, – я уже не боялся, что его разбомбят, как боялся, когда на другой день после твоего появления я делал вид, что мне надо навести порядок в твоей комнате…)

Ты стоишь возле этой вагонной лесенки, и этот вагон, как и весь состав, тебе страшно идет, вот в чем дело. Он так тебе идет, что, наверное, это был бы лучший кадр, если б я тебя там сфотографировал.

Но я уже понимаю, что так, как это сохранит моя память, не сделает ни один фотоаппарат – так что я не жалею, что фотографирую тебя только глазами. Ты стоишь со своим обшарпанным, перевязанным крест-накрест веревками чемоданом – времен Первой мировой войны, – ты стоишь со своим фассбиндеровским скарбом (это уже времен

Второй мировой, но бесприютность та же), и на голове у тебя красуется красноармейская ушанка с опущенными ушами, и еще на тебе были те же самые ботинки, в каких ты приехал, и те же самые милитарные брюки – только вместо куртки, сшитой из шинели, на тебе надета уже настоящая солдатская (цвета мышей, перетертых с горчицей) пехотная шинель – тут такие продавались в то время за глоток водки, – а вокруг сереет печальный снег, грязный, сплошь в тощих окурках и застарелых пробоинах мочи, и в этой шапке-ушанке ты кажешься таким киношным – понимаешь? – потому что где же еще встретишь немца в красноармейской шапке-ушанке? в пехотной российской шинели? – и вот этой своей вклеенностью в кинокадр – я не знал, в какой точно, – сразу во многие кинокадры этого жесткого типа – ты разрываешь мое сердце – да, разрываешь мое сердце в клочья, я тоже имею право быть сентиментальным, хоть я не немец, но имею право, и потом, могу же я от тебя хоть что-нибудь перенять?! И я имею право на этот жестокий романс, на эту вульгарную цыганщину, потому что я – еврей, а евреи и цыгане в смутные времена всегда считаются неполноценными народами – наверное, именно от переизбытка клокочущей в них любви, то есть они всегда неполноценны в эпохи торжествующей нелюбви, а такие эпохи стоят на дворе то и дело, а на московитских подворьях – и того чаще. Да и страна вокруг меня цыганская: торгаши, наперсточники, гадалки, жулики, бароны, переселенцы, не конокрады, так казнокрады – отсюда и фразочка "Ты разрываешь мое сердце в клочья" – прости мне этот неизбежный сбой вкуса.

А в двух шагах от нас хиляются на ветру в жопу пьяные твои фройнды,

Варсонофий и Упс. Эта стадия проявляется у них в регулярном, крайне заинтересованном с обеих сторон соударении лбами, а также в обмене репликами, которые, как искры бесстрашного любомудрия, высекаются из их лбов при каждом соударении: "Клеменс, он, бля, свой п"рень… он русссссский, бля!… и н'мцем он н'когда не был!.." – "А я те грю, бля, что он наш, ты поэл, нет, – и н"мцам, бля, он н'когда, бля, – н'мцам он никогда, на хер, не пр'д'вался…" И я ужасно рад этой их плодотворной дискуссии: уроды так удачно замкнулись друг на друге, притом не позволяя уровню горючего снизиться ни на градус, – есть основания надеяться, что они не заметят и отправки поезда.

А мы с тобой стоим вдвоем. И вокруг никого почти нет. И времени остается еще навалом, потому что отправление задерживают на час, – а я прилетел сюда из какой-то конторы, не заходя домой, боялся опоздать, – и мы вообще-то можем зайти погреться в вагон, но проводница не хочет впускать Варсонофия с Упсом, справедливо опасаясь, что они там сразу же все заблюют, – и поэтому мы тоже стоим снаружи: ты из солидарности с ними, а я из солидарности с тобой.

Почему я говорю: "Времени остается еще навалом"? Да потому что перед отправкой поезда, когда ты стоишь с тем, кого любишь, минута идет за час, коль не за сутки, – хоть бы ты скорее уехал – не для того, чтобы скорее вернуться, ведь ты не вернешься – и не из-за состава, его не разбомбят – просто не вернешься, не вернешься и все, – какая разница почему, – так что, прошу тебя, уезжай – уезжай, ради Бога, скорей, потому что я не выдерживаю.

И чтобы скоротать это время, да еще скоротать с толком, то бишь привести в порядок свою шевелюру перед усекновением головы, я говорю: слушай, а где ты свой палец потерял? (А мы с тобой ведь тоже выпили – правда, поскромнее, чем дискутирующая парочка, но тоже, честно говоря, на грудь приняли, – так что мой вопрос можно расценивать как пьяный вопрос, а твой ответ – как пьяный ответ, что снимает ответственность равно с обоих.)

И ты говоришь: я не помню… кажется, когда мне было одиннадцать, отчим взял меня на завод – до этого у меня был отец, дворянин, правда, в ГДР это дело не приветствовалось, но я знал, что он дворянин, а мать, когда мне стукнуло десять, снюхалась с алкоголиком, с вечно пьяным скотом, – она была идиотка, шлюха с вывертом, он свистнул, выманил ее какой-то дешевкой, и эта сучонка сбежала из дома, об отце велела забыть; фамилия отчима была Хансен, она тоже взяла эту фамилию, а мне оставила фамилию отца, потому что отчим меня не усыновил, так что он не был мне отчимом официально, а неофициально – тем более, он был мне чужой, но будем называть его отчимом, ведь надо же как-то назвать, – и вот мамаша отправила меня с отчимом на завод, потому что школа была закрыта на каникулы, а братик, который родился от отчима, был слабым, болел, отчим его, кстати, не признал, был скандал, мать вынуждена была дать младенцу неблагоприятную фамилию бывшего мужа, так вот, мать в тот день сидела с больным братиком, мной она заниматься не хотела и отправила меня с отчимом – а дело было в Лейпциге, я ведь родом из

Лейпцига, – на заводе отчим оставил меня в буфете, но я оттуда сбежал – и вот в одном цеху я увидел такую штуку – мне объяснили, что это ротор с лопастями, – но ни ротора, ни лопастей видно не было – мне объяснили: это потому, что он вращается на бешеной скорости, отойди, – а мне не видно было, чтобы что-то вращалось, я, наоборот, видел: что-то стоит, даже застыло, иногда возникала такая как бы сизая дымка вокруг, а потом опять прозрачно, и эта штука стоит неподвижно, и я подумал: а что если все сговорились, потому что мне ведь сюда нельзя было, я ведь обязан был дожидаться отца в буфете – вот они и хотят, чтобы мне стало скучно, – и я бы вернулся в буфет, но мне скучно не стало, потому что я увидел электрический шнур, который шел от этой штуки к розетке, и подумал, что это они нарочно, для меня, так вставили вилку в розетку, а какую-то самую главную кнопку для запуска не включили, – или, может, розетка испорчена, то есть в ней нет тока, а только есть дырки, для вида, короче, я был уверен, что эта штуковина не включена, – я не знаю, понимаешь ли ты, Майк, но мне было обидно: а вдруг они сговорились, – именно сговорились – ведь взрослые всегда сговариваются, – а этот ротор стоит себе и стоит, и сроду он не вращался, да еще и на бешеной скорости, а я, как дурак, должен верить, а потом они же, надо мной же, будут, как у них, взрослых, принято, меж собой смеяться, потому что так уже было, тысячу раз было, – только так, собственно говоря, и было, то одно, то другое: птичка из фотоаппарата, Санта Клаус приходит к "послушным детям", зуб сверлить не больно, в школе интересно, братика принес аист

(ну-ну!), если буду слушаться, стану сильным (какая связь?), мама меня любит… А любила-то она только алкоголика, ну а он – только выпивку. И когда я сунул туда палец, в этот неподвижный над штуковиной воздух, меня пронзило такое чувство… да никакого чувства,

Майк, не было – это потом уж культя болела – в том-то и дело: никакого чувства не было. Просто я увидел кровь. И услышал крик. Но кричал не я. Это все.

Хотя… Знаешь, Майк, мне иногда кажется, что я без пальца родился.

Потому что я не помню себя с пальцем. Вот этих двух фаланг – не помню. Или лишился их очень рано.

…Может, мне было года три.

И меня ужасно интересовал тот, в зеркале.

Например, мы стоим и смотрим друг на друга.

Тихо.

Никого вокруг нет.

Абсолютно никого.

Тишина во всем доме.

А я очень хочу с ним дружить. И это мой секрет. Я не хочу, чтобы взрослые знали про наши дела. Но почему-то мне нельзя к нему, а ему – ко мне. Я в то время думал, что это дело временное: ну вот не разрешили тебе взять конфету сейчас – сейчас почему-то нельзя, – а потом разрешат, потом почему-то можно. И я очень верил в это "потом" с этим моим другом, а потому не торопился и не разбивал зеркало, что мне очень, кстати, хотелось сделать – лампу-то я уже разбил? Разбил.

Я думал, из нее весь свет вытечет, как сок, – так, кстати сказать, и случилось.

Ну вот. И я понял, что пока (то есть покуда это "потом" не наступило), пока я могу ему только что-нибудь показывать – ну, например, свои игрушки, или еду, какую, я буду есть на ужин, или новые варежки на резинке. И вот, представляешь, Майк, я отхожу в сторону, чтобы взять плюшевого медведя, и он тоже отходит. Я ему говорю: стой! не уходи: я тебе сейчас покажу медведя. И отхожу. И он тоже отходит. Тогда я бросаюсь назад, к зеркалу, без медведя, потому что я до медведя даже не дошел, то есть я собирался в другую комнату, за медведем, но бросился назад, чтобы мой самый близкий друг не ушел далеко. И он, к моей невыразимой радости, тоже возвращается. А меня так и разбирает: где же он в это время был???

Ну, где я-то сам был, я знаю, а где, где, где – побывал за это самое время он?.. Потом я приношу медведя – и он приносит. У него, в его комнатах (нет сил, как хочется там погостить! хоть секунду!), тоже есть медведь. И вот однажды… Я, вообще-то, его всегда трогал, а он меня. Но мне это не нравилось, потому что я был для него круглый, теплый и мягкий, а он, наоборот, плоский, холодный и жесткий – и вот однажды я придумал сделать так, чтобы мы стали равны: тогда я не мог еще этого объяснить, это было такое "ноу хау", как у щенков, то есть результат, полученный методом "тыка", и в самом деле "тыка": я понял, что если мы ткнем друг в друга пальцами – и этими пальцами друг в друга упремся, то оба упремся в жесткую точку: ведь мой палец, как и его, в самом конце, тоже жесткий – и тoже точка.

И вот однажды мы ткнули палец-в-палец. И получили общую точку.

Место контакта. Место нашего соединения. И я стоял так долго-долго, и он тоже, а потом я сел на пуфик, и он тоже, – на обшитый вишневым плюшем мягкий кругленький пуфик – у нас их было по одному, то есть я устал, но палец продолжал держать. И он продолжал. А на столике трюмо (как с моей, так и с его стороны) жила семья холодных белых слоников, кажется, их и впрямь было семь, похожих на семь зубов, – их соседями являлся стеклянный гном (наполненный зеленым одеколоном) и музыкальный квартет: медведь, козлик, ослик, обезьянка. У нас с ним, с другим, все было поровну! И вот мы, уставая смотреть друг на друга, переводили взгляды на эти существа, – мы оба разглядывали это счастливое царство, где можно быть гораздо крошечней нас, и жить по своим законам, – правой рукой мы оба немножко играли с этими существами, немножко двигали их туда и сюда, ставя их в непредсказуемые ситуации жизни, а потом снова взглядывали друг на друга – но палец держали все время, потому что это был залог, клятва, знак нашей секретной дружбы. Может быть, я даже вздремнул…

А когда проснулся, у меня, на левой руке, не оказалось указательного пальца. Того самого, которым я держал общую точку. Смотрю: и у него этого пальца нет! Словно зеркало – как с моего, так и с его края – нам обоим этот палец каким-то образом срезало. Причем бескровно. И мы оба обрадовались, что у нас снова все одинаково. А потому не плакали. Ведь мы еще ничего не поняли про разъединение.

А оно произошло. Через некоторое время я догадался, что зеркало меня обмануло, как обманывают взрослые. И никакого друга у меня нет и не было. И никакого "другого" нет. А еще через несколько лет я понял, что другие-то есть, они все – другие, но они мне не друзья, не братья, даже не родственники.

А еще через какое-то время я понял, что я один.

И разбил зеркало.

И вот тогда была кровь.

И взрослые меня наказали. Они поставили меня в угол, на колени.

Это все.

 


Поделиться с друзьями:

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...

Типы оградительных сооружений в морском порту: По расположению оградительных сооружений в плане различают волноломы, обе оконечности...

Индивидуальные и групповые автопоилки: для животных. Схемы и конструкции...

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.032 с.