Воспоминания о Берлине, потсдаме – и в последний раз о Петербурге — КиберПедия 

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...

Поперечные профили набережных и береговой полосы: На городских территориях берегоукрепление проектируют с учетом технических и экономических требований, но особое значение придают эстетическим...

Воспоминания о Берлине, потсдаме – и в последний раз о Петербурге

2019-11-19 132
Воспоминания о Берлине, потсдаме – и в последний раз о Петербурге 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

ГЛАВА ПЕРВАЯ. АУТ

"МЫ ПРОЛЕТАЕМ НАД ТЕРРИТОРИЕЙ ПОЛЬШИ…"

 

Салон самолета…

Я спал?

"МЫ ПРОЛЕТАЕМ НАД ТЕРРИТОРИЕЙ ПОЛЬШИ…" – повторяет голос пилота.

Я гляжу в иллюминатор… Голубой воздух абсолютно прозрачен… Видно все до самого дна… Сверкает солнце…

Наверное, это и есть клиническая смерть.

Или биологическая – one way ticket^18.

Я не могу сдержаться, я плачу. Мне тридцать девять, и я – свободен.

Я НАКОНЕЦ СВОБОДЕН! Ибо голос сказал: пролетаем. Не "проезжаем",

"проходим", "проползаем" – даже не "проплываем", – а именно

"пролетаем". А заложенная в этом слове безвозвратность, финальный обрыв всех связей с Землей, полная отрешенность – все это относится только к душе… К анонимной уже душе, лишенной земных вех и примет…

Нет! Это еще моя душа!

И, значит, под конец, мне все-таки удалось.

Мне будут показывать.

Мне разрешили.

И я увижу.

Клеменс, ты знаешь, что я лечу к тебе? Ты, конечно, не знаешь. И мне не странно, что для того, чтобы увидеть тебя, надо совершить такой сложный обряд – сродни инициации.

…Сначала я брел бесконечными коридорами, задабривая полчища мздоимцев и крючкотворов, засевших, как нечисть, во всех щелях и норах, во всех мрачных своих чертогах, задабривая полчища мздоимцев и крючкотворов, как тот, кто брошен в клетку с хищниками, пытается оттянуть естественную развязку, и вот я задабривал полчища мздоимцев и крючкотворов бакшишем, хабарой, борзыми щенками, байками, бойкими речами – и все это, Клеменс, ради тебя, было мне по карману, по силам.

Но когда все это кончилось, то есть кончилось все припасенное для них мясо, я отсек ножом мяса от своей икроножной мышцы и швырнул его своре. Ублюдки, они, урча и воя, набросились на этот кусок, а я прошмыгнул дальше.

Я прошел "сквозь строй янычар в зеленом", как и положено по ритуалу,

"чуя яйцами холод их злых секир" и делясь с ними по-братски (обряд неискреннего братания) своими сигаретами. Ну а потом меня подняли на высоту десяти тысяч метров. А иначе к тебе ведь не попадешь, Клеменс!..

И повезло же мне: меня – живого! – бережно доставят к тебе, в странное твое измерение, а могли бы и прахом развеять над территорией объединенной Неметчины. Эк хватил! Да кто ты такой, чтобы с прахом твоим тютькаться? Так, дыхание "разошлось бы по миру", то есть в пределах помещения, где назначено было бы околеть, – скорее тяжелое дыхание, нежели легкое, – этим бы и обошелся.

А ведь успел! И не старый еще! А те упыри? Они бросились, кто как попало, в окна и двери, чтобы поскорее вылететь, но не тут-то было: так и остались они там, завязнувши в дверях и окнах. Вошедший священник остановился при виде такого посрамления божьей святыни и не посмел служить панихиду в таком месте. Так навеки и осталась церковь с завязнувшими в дверях и окнах чудовищами, обросла лесом, корнями, бурьяном, диким терновником; и никто не найдет теперь к ней дороги, – как пишет, если ему верить, классик.

Как все это странно. Не заведись вовремя злокозненная гноеродная бацилла в утробе Главного Правителя, не источи она ему напрочь кишки-потроха, не откинь он копыта в свои шестьсот шестьдесят шесть годков, не подавись на радостях кабаньей костью его лютый правопреемник, не склей он тут же коньки на ханско-паханских поминках, не…не… не…

Но случилось именно это.

И вот я лечу над территорией Польши.

Впереди меня сидит соотечественница Клеменса. Возможно, еще два часа назад она извивалась в объятиях русского любовника Васи, вскрикивая, как положено: "О Wassia!.. Iсh liebe dich!.."^19, – а уже через следующие два часа у нее лекция в Свободном университете Берлина.

Или другая его компатриотка: у нее давно не мытые волосы, мятая футболка болтается на худых ключицах, сбоку валяется раскуроченная торбешка, куда накиданы вперемешку ботинок (числом один), зубная щетка, лакированная голова нового российского правителя, парниковый огурец, бюстгальтер, анилиновой расцветки покетбук. На вопрос стюардессы: "Что вы хотели бы?" – она небрежно бросает: "Пиво". На ногах у нее какие-то домашние тапочки: видно, прямиком из гостиничного бара впорхнула в такси, поскучала в баре аэропорта, теперь кантуется в самолете, в тех же тапочках войдет в свою квартиру – и с ходу – за телек, компьютер, компакт-диски, словно и выскакивала-то до того – так, на минутку, за сигаретами.

Когда же я научусь вот так же небрежно заказывать пиво, а до того – не бодрствовать в ночь перед вылетом, судорожно вспоминая какую-нибудь тысяча первую мелочь, позарез необходимую в опасной поездке, не перепаковывать и не перекладывать одну из тысячи мелочей, давно упакованных и уложенных, не изводиться бессонницей уже безо всякого дела, потому что – разве уснешь, не приготавливать, еще с вечера, новые, дорогие, самые лучшие свои носки, не бриться вечером – и еще утром, перед выходом, не устраивать в удобные для всех выходные отвальный сабантуй, пошлейший, как пролетарская свадьба, на который мой папаша – его не звали, но событие, значимостью своей, является общепримиряющим, сродни родинам-крестинам-поминкам – прибыл в новом костюме и галстучке

(никогда не прощу ему этот галстучек), когда же я научусь не выезжать в международный аэропорт за четыре часа, не заискивать перед таксистом, говоря ему "командир", не бояться до самого взлета, что сейчас, вот сейчас мою визу аннулируют – или еще что, а в самолете не припасать остатки люфтганзовского, чуть надклеванного из изящной коробочки-готовальни завтрака – не заворачивать их потихоньку, в люфтганзовскую же салфетку, чтоб хватило потом на обед и на ужин?

Никогда.

Никогда уже я этому не научусь.

 

А может быть, все-таки научусь когда-нибудь?

Мы пролетаем над территорией Польши.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ. ОН

 

Когда, дважды в неделю проделывая подневольный ритуал бритья, я гляжу на себя в зеркало, у меня возникает чувство, возможно самонадеянное, что я очень много знаю про того задирающего подбородок джентльмена, возможно, все. Чем не могу похвастаться относительно собственной персоны

Поэтому иногда мне кажется, что точнее – и уж всяко честнее рассказывать именно про него, а не про себя: в этом случае я могу избежать многих раздражающих положений, которыми так чревата приблизительность.

Итак.

Он в первый раз ступил на землю не той страны, в которой родился.

Впервые.

Хотелось снять башмак, снять носок, снять кожу – и пощупать эту землю голой, чувствительной, как детородный орган, стопой. Ну, земля-то была еще та – сверкающее безупречное покрытие в здании аэропорта. А все равно хотелось снять и пощупать. Он зашел в туалет и пощупал это там. Он познал стопой кафель – ледяной, как шампанское, и белый, как снега вокруг княжеских замков. Затем он увидел сосуды, которым долженствовало принимать человеческие нечистоты, – но, скорее всего, люди в этом измерении нечистот не производили, потому что сосуды представляли собой апофеоз асептики и триумф антисептики: в унитазах можно было проводить полостные хирургические операции, а в писсуарах – экстракорпоральное оплодотворение. (Он, с привычной отстраненностью, оценил вполне банальный ход своих мыслей и ассоциаций, их предсказуемость, их шаблонность, их восточноевропейскую симптоматичность, их – стыдно сказать – "онтологическую ограниченность и гносеологическую субъективность" – а все равно его вырвало. Что-то случилось с нервами. Его выворачивало наизнанку.)

…Медленно катя перед собой тележку, он брел по зданию аэропорта, определяя местную топографию, как в щедро цветущем поле, по ароматам: справа – крепчайший высокосортный кофе, слева – отличные дорогие сигареты, чуть дальше – изысканная пестрота цветочных запахов, отвечающая, видимо (глазами он не видел ничего), пестроте визуальных цветов и оттенков, чуть дальше – свежайшая выпечка: горячая, золотая, янтарная, облитая глазурью, украшенная разноцветными фруктами. Он шел, говоря вслух: "Клеменс, я приехал, ферштейст ду?^20 Я приехал в твой Фатерлянд! Классно: я знаю, что я приехал, а ты нет!.. Странно, да? Как весело, черт побери!.. Как грустно!.." – и у него мурашки бежали по коже.

Потом он зашел в какое-то кафе – там же, в здании аэропорта, – и сел за столик. Меню матово поблескивало тяжелым кожаным переплетом со сложным тиснением, производило дополнительное дисциплинирующее воздействие готическим шрифтом, золотым обрезом и походило в целом на лютеровскую Библию, совмещенную с факсимильным изданием Гёте. У официанта было лицо кайзера. Посетитель встал, подошел к бару и заставил себя выпить. Не виски, напиток синематографических мачо, не шампанское, мотыльковый нектар фраероподобных божков, и не пиво, промыватель урины футбольных фанатов, а верное средство вольнодумцев – портвейн.

…Потом он помнит себя стоящим перед витриной ювелирного магазина…

…Предпоследний кадр первого дня: он садится в поезд и едет в Потсдам…

…И самый последний кадр: он стоит на первом этаже, у окна своего гостиничного номера и смотрит на утку. Привычной ортопедической походочкой она деловито переваливается по нежнейшим завитушкам июньского газона, уже темного в наступающих сумерках. Человек смотрит на газон из распахнутого окна, курит и напряженно думает: а вот утка – она понимает, что она в Германии, или нет?

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ОН И ОНО

 

Проснувшись, он испытал чувство, родственное тому, с каким проснулся у себя в Петербурге – в первое утро после появления Клеменса. Снова, как и тогда, доли секунды или даже пару мучительных секунд, он лежал ошарашенно, понимая только огромность произошедшего события, – но не чувствуя еще его знака. На исходе этого странного состояния он нашарил внутри себя некую точку, и в душе, как на табло, ярко, крупными лазурными буквами вспыхнуло определение: СЧАСТЬЕ.

Он вскочил – и стал быстро натягивать джинсы. В его гостиничном номере, точней говоря, в комнатке "гастхауза", телефона не оказалось. Он выскочил наружу – и тут его словно накрыло…

Перед ним простирался парк Сан-Суси. А смотреть на парк Сан-Суси, даже снаружи, – это все равно как смотреть на море: вот ты приехал к морю ночью – и еще ничего не видел, а только слышал смутный рокот

(шелест, шепот, дыхание) чего-то громадного, непредставимого, не поддающегося объяснению – смутно, но неотступно чувствовал эту таинственную громадность здешнего властелина, чье имя не называется вслух, но неизменно подразумевается, – утром вышли наружу, – а там, до горизонта…

Но ему было не до красот земли и небес – он искал уличный телефон. У него в кармане был берлинский телефонный номер… Магический номер…

Идиот, – чуть не стонал он вслух, – а если его нет в Берлине? Ну, это полбеды… А если его нету в Дойчланде?! Если он свалил куда-нибудь в Африку? Чего было не предупредить?! Но это был приступ запоздалого малодушия, потому что оповещение не входило в его планы.

Не то что он готовил сюрприз (кому? Клеменсу?) – просто боялся, что, если вспугнуть Клеменса загодя, он под благовидным предлогом может запросто даже исчезнуть. Это так на него похоже!

Наконец он увидел телефон-автомат – прямо под вязами, на углу тенистой улочки, идущей вдоль ограды парка, – он проскакивал эту будку уже несколько раз, мечась туда-сюда, как сумасшедший, да к тому же телефон-автомат не был похож на привычно раскуроченные сооружения, зачастую используемые на его родине для малой и большой телесной нужды: здесь, на полочке, под пластмассовым козырьком, лежали толстенные книги – наверное, справочные, – они казались совсем новенькими, словно перед пользованием ими всякий честный немец тщательно мыл руки.

Он набрал номер… Это был номер младшегобрата Клеменса, по имени

Эберхард, – Клеменс, уезжая, дал этот номер, сказав, что своего адреса не знает, но всегда можно через младшего брата связаться – тем более Эберхард работает дома (кропает то ли диплом, то ли диссертацию). А если этого проклятого Эберхарда нет дома?! То есть если именно Эберхард поехал на лето в Африку? Ну, ситуация: стало быть, Клеменс-то в Берлине, а вот Эберхард – черт знает где, а попробуй найти Клеменса по этим справочникам – он, в своей солдатской шинельке, поди ж ты, и не зарегистрирован нигде!!. – вот такие мысли терзали его нутро, пока длинные гудки не завершились наконец щелчком, и тут из трубки полилась электронная музычка – кажется, одна из партит Баха… Никогда еще он, музыкальный каждой капелькой крови, не питал отвращение к Баху так сильно, что готов был всадить в аппарат кулаком, но надо было дождаться проклятого писка-сигнала, чтобы "оставить свое сообщение"… А музычка все играла… а мелочь кончалась… он опускал монету за монетой, дополнительно развращая прожорливый телефон, прикинувшийся цивилизованным господином, а обернувшийся вдруг уличной шарманкой, цыганкой, заманкой – ну, дьявол! просил я, что ли, этот концерт?! что за вымогательство?! Но это была только первая часть культурной программы, ибо после окончания музычки назидательный мужской голос взялся читать стихи. Что было уже нестерпимо…

Возможно, это были очень хорошие стихи, но интонация являлась таковой, что вирши эти воспринимались как нравоучительные, выведенные заковыристо-головоломной готикой, надписи по фасадам жилых строений в фольварках (надписи, которые он в изобилии видел на марципановых открытках), что-то вроде: "De Tied vergait un de Winde weiht, jede Bloum verblait, use Ziel de Ewigkeit"^21. Наконец голос закончил – и раздался долгожданный писк… Но тут, одновременно с этим, закончилась мелочь.

Он зашел парк – и направился ко дворцу: если там музей, разменять в кассе музея.

Он благополучно разменял деньги, и тут служащий (с лицом кайзера), видимо, пользуясь отсутствием посетителей, вышел из-за кассы и, значительный, словно готовя себя для получения верительных грамот, двинулся через длинный вестибюль к выходу.

У самого выхода, сбоку, стояли три больших одинаковых деревянных ящика. Служащий откинул крышку одного, стоящего ближе к дверям, – и человек, который только что разменял деньги и брел сзади, застыл.

В ящике, аккуратными штабелями – от дна и до самого верха, – плотно лежали войлочные тапки. Каждая пара была с биркой на левом тапке – и каждый левый тапок, с биркой, был аккуратно вдет в правый, без бирки. Пары были разнообразных размеров – много больших, мужских, еще больше средних, явно женских, попадались маленькие, детские и даже крошечные, младенческие.

Тот, кто делал вид, что читает объявления, обмер. Он, для кого это было первое утро в Германии, немедленно увидел рядом, на полу, пеструю горку из черных, каштановых, рыжих кос, а чуть поодаль, ближе к углу, другую, состоящую из съемных челюстей (в ней посверкивали отдельно вырванные золотые коронки), а еще дальше, в самом углу, тускло сияла горка из золотых и серебряных изделий с камушками – некоторые отдельно, а некоторые – вместе с отрезанными пальцами; по сути, это и была горка трупных пальцев – и данный дизайн значительно отличался от такового в витрине виденного только вчера ювелирного магазина, где тоже присутствовали кисти рук и даже отдельно взятые пальцы. И тут у него в ушах зазвучал голос: вехайю шамейха ашер аль-рошха нехошет вехаарец ашер-тахтейха барзель: итен яхве эт-метар арцеха авак веэфер мин-хашамайм иред алейха ад хашмадха: вехайта мешуга мимарэ ейнеха ашер тирэ^22

…Когда он очнулся, был уже полдень. Хорошо, скамейка стояла в тени вяза, ему не напекло голову – он лежал, привалившись к ее спинке в относительно пристойной позе вовсе не спящего, а лишь прикорнувшего человека – и не привлек взглядов ни бдительных горожан, ни полиции, но взмок, как мышь.

Сначала он зашел в кафе, где выпил много апельсинового сока – хотелось чего-то холодного и кислого, вдобавок еще наменял мелочи, потом направился к тому же уличному телефону.

Та же музыкально-поэтическая программа.

На автоответчик он ничего не записал. А что запишешь? Звонит Майк, телефона у меня нет, но будьте дома – на случай, если я позвоню еще, – так, что ли?

Он побрел в парк. Красоту парка Сан-Суси он уже, конечно, не замечал.

Равно как и течение времени.

…Возле ворот противоположной стороны – получается, слепо пройдя весь парк из конца в конец, – он встретил странную делегацию. Он хотел проскочить, но не успел – они, идя ему прямо навстречу, уже входили в маленькую, увитую плющом, лирическую калитку – самую отдаленную от главного входа – чугунную, с литой орнаментальной решеткой, сплошь в крупных цветах, извивах лиан и сказочных птицах – калитку, затерянную в роскошной тени цветущего, источающего сказочный аромат жасмина, – они входили, и он должен был ждать, пока они пройдут все, – а они шли и шли, парами, держась за руки, – коренастый и узкоглазый даун без шеи, из его растрескавшихся в кровь губ торчал толстый язык; с ним, за ручку, семенила казавшаяся очень старой карлица, которая улыбалась серыми гноящимися деснами; за ними хромали вразнобой два, видимо, брата, с белыми, полностью расфокусированными глазами; за ними, подволакивая ногу и извиваясь всем телом, шло существо, видимо, мужского пола, с отвислой губой, храня на лице врожденное выражение экстатического восторга; с ним рядом шла большая широкобедрая отроковица – с длинными ногами и поджатыми под грудью крошечными, как у кенгуру, ручками; за ними шла девушка без пары – и без рук, а только словно с плавничками, свисающими кожицей из-под лямок модной цветастой маечки; далее шли два бородатых существа с огромными вывороченными ластообразными стопами: у одного наружу, у другого внутрь; и тот, который загребал внутрь, видимо, чувствовал ответственность за партнера, которому это невольное чарличаплинство придавало какую-то ложную легкомысленность; далее шел человек с огромной головой – но на ней почти не было лица, лицо словно скомкали, словно за ненужностью, то есть пустотелый лоб оттеснил все остальное к самому подбородку; с ним под руку шла дама, у которой одна часть лица была фиолетовой, раздутой, крупнопузырчатой – и эта ее особенность заканчивалась строго на оси симметрии, вторая часть, обращенная как раз к партнеру, была жизнерадостной, синеглазой, с длинными ресницами и родинкой на высокой скуле – они шли и шли, и, казалось, им не было конца: то ли Природа-мачеха глумливо демонстрировала неистощимость своих шалостей, то ли администратор специализированного интерната вел калек на оздоровительно-познавательную экскурсию.

…Когда по телефону раздался первый баховский аккорд, он с яростью повесил трубку, не имея, собственно говоря, никаких альтернативных планов.

Можно было напиться. Но что-то содержалось в самой ситуации – что-то дающее надежду. Он пока не мог сформулировать, что именно.

Перекусив в ближайшем бистро, он вернулся в "гастхауз". Там начал было возиться со своими бумажками, но рухнул в постель и, не раздеваясь, уснул.

Проснулся он от мерзкого звука. На ветке, которую он не видел, в вечерних сумерках сидела ворона, задавая самой себе экзистенциальный вопрос: варррум?!. варррум?!. А кому же еще задавать такого рода вопросы?

Как пишут в книгах, "его лицо было мокрым от слез". Если бы! Во сне он не плакал – ни в этом, ни в каком другом. Он не умел плакать во сне, будто его подсознание, как индеец, никогда не встречавший белолицых, не знало такой привычки. Он иногда плакал наяву, потихоньку, – испорченный условным рефлексом, перенятым от людей европейской цивилизации.

А сердце билось, как бык в стену скотобойни, – бык, получивший удар током, но, видимо, недостаточный, чтобы уже не биться, – бык, по недосмотру оператора оглушенный не полностью. От тоскливого ужаса сводило бедренные мышцы. Ему показали что-то страшное, чего он не помнил в деталях… "Раз это мне уже показали, значит, так не будет, – успокаивал он себя, – значит, я уже прожил такой вариант судьбы – значит, наяву не будет…" И тот, другой, кто успокаивал, знал, что врет, – и знал, что тот, кого успокаивают, знает, что успокаивающий врет.

Наконец мышцы отпустило, сердце, вздрогнув несколько раз, уже ягненком, вошло в привычный свой рабский ритм, и он подумал: я знаю.

Да: он уже понял, что именно было там, на автоответчике Эберхарда, что давало надежду. Голос не называл ни дней недели, ни месяцев, ни чисел – а именно так поступил бы всякий уважающий себя немец (он знал это по телефонным переговорам), если бы куда-то уехал. Нет, голос не произносил ничего похожего – даже без знания немецкого это было понятно. Или произносил? Это надо проверить!

Он пересчитал мелочь – ее с лихвой хватило бы как раз на десятикратное прослушивание этих телефонных виршей, – выскочил из номера и кинулся к парку. На него сразу обрушился шквал свежих вечерних запахов – тонких и сладких, с горчинкой, чуть пряных, словно на юге, – тороватых ароматов щедрой флоры, перемешанных с ароматом счастливой, исцелованной солнцем земли. Возле знакомого вяза, спиной к дороге, стоял молодой парень и, придерживая ногой полуоткрытую дверь кабинки, а рукой – новенький велосипед, громко ржал в телефонную трубку. Солнце село, было девять часов вечера, и по немецким стандартам, как следовало предполагать, время для вторжений из внешнего мира закончилось. С каждой минутой ржания напряжение в нем возрастало. "Ну, – успокоился он вдруг, – с автоответчиком-то я могу побеседовать и в три часа ночи – как раз на мой сон грядущий". С таким решением, а также чтоб не копить ярость на ни в чем не повинную анонимную спину, он повернулся и зашагал к

"гастхаузу". Он дошел уже до дверей и машинально оглянулся.

Велосипедист уже отъезжал от будки, еще миг – и его спина и заднее колесо с горящим фонариком исчезли в переулке.

Он бросился к автомату. До трех часов ночи ведь надо было еще дожить! А если сейчас будет позволено это сделать… То есть если будет позволено дожить, а потом спокойно уснуть – и дотянуть до завтра… А если это позволено не будет… А вот если это позволено не будет, то… Плечом он прижал к уху трубку телефона и, ссыпав в его узкий металлический рот горсть медного корма, набрал номер. Этот номер он знал уже наизусть. Гудков не было. "Что за ч-ч-че-о-о-о-р-р-рт?!!" – взвыл он вслух. "Gisela von Wolf", – мягко отозвался женский голос.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. ОНО

 

На следующее утро он вскочил в семь часов. На то была веская причина: профессор, в конце концов встретивший его в день приезда, сказал, что заедет за ним в восемь часов одиннадцать минут. В дальнейшем его уже не удивляли такие привычки "коллеги": в конце концов, пятикратные и десятикратные отрезки времени, будучи заскорузлой условностью, вовсе не повышают дисциплины – ни разболтанных индивидов, ни тем паче народов.) Итак, надо побриться, принять душ…

Бреясь, он несколько раз энергично подмигнул тому, в зеркале: ловко мы их вокруг пальца, а?! Приехал себе в Потсдамский университет, на кафедру перевода, – то-то важная персона! VIP! А знали бы они, что именно мне нужно, – точнее, кто именно мне на всей их Неметчине – во всей их Европе, во всем их мире нужен… И ведь умудрился же обставить все так, словно это именно им – исключительно им – нужно – а я… делаю любезное одолжение. Well done! That's a boy!..^23

Под душем он напевал и пританцовывал, словно под банджо Пита Сигера:

I'm a gonna wrap myself in paper,

I'm a gonna dun myself with glue…

Stick some stamps on top of my hea-a-ad!..

I'm a gonna mail myself to you!!

I'm a gonna tie me up in a little red string,

I'm gonna tie a blue ribbon, too…

Climb up into my mailbo-o-ox!..

I'm gonna mail myself to you!!^24

"Что делать, у нас старомодные вкусы!.. – говорил он вслух, одеваясь, весь покрытый при том приятными мурашками – скорей от предвкушения счастья, чем от хлещущей в распахнутое окно прохлады. – У нас старомодные вкусы! Да, Клеменс? У нас с тобой старомодные вкусы. Ты банджо любишь? Я имею в виду: банджо шестидесятых? Это я еще выясню… И заявлюсь я к тебе – ух! – вовсе не через почтовый ящик!"

…Ровно в восемь часов одиннадцать минут из-за поворота вырулил белый

"опель" профессора.

Это повторялось в дальнейшем четыре дня в неделю, с понедельника по четверг включительно. Разница состояла лишь в том, что в понедельник и среду белый "опель" выруливал из-за поворота в восемь часов одиннадцать минут, а во вторник и четверг – в восемь часов сорок семь минут (можно было поспать на полчаса дольше). В конце концов фантастическим казалось не само время этой утренней встречи – время, взятое словно из какой-то семиричной системы исчисления, – фантастическим для человека азиопского опыта – в появлении "опеля" – была именно неукоснительная точность. Если бы этот автомобиль явился однажды, например, о шести колесах, или вообще о двух колесах, как велосипед, или, например, о шести крыльях, с тремя хвостами, человек азиопского опыта, в данном случае

Майк, удивился бы меньше. Можно сказать так: эта пунктуальность была сродни драгоценной, ювелирной точности премьер-министров и королей.

Но это будет как раз не точно, потому что в точности белого "опеля" очень мало было человеческого – вернее, человеческого в этом не было вовсе. Поэтому однажды Майк не смог сдержаться от фразы: "Франк, ваш автомобиль появляется с метафизической неотвратимостью возмездия…" – "Еще раз, пожалуйста", – отозвался профессор. "Ваш автомобиль, – Майк слегка поменял формулировку, – появляется с неотвратимостью мифологического возмездия". – "Но почему?" – "Что почему?" – "При чем тут возмездие?!." – забеспокоился профессор. "Не знаю". Вот такой диалог происходил однажды в июне 199. года, в салоне белого "опеля", принадлежащего профессору Потсдамского университета Франку Цоллеру.

А сегодня, в день своего преподавательского дебюта, сидящий рядом с профессором в автомобиле насмешливый, некомфортный в общении человек, вместо того чтобы сосредоточиться на деталях предстоящей лекции, углубился совсем в другое, не оговоренное контрактом, наслаждаясь к тому же бесценным – мало оцененным по достоинству – изобретением природы: мысль одного человека не видна другому.

Как именно это было вчера?.. Да, вот так:

…Плечом он прижал к уху трубку телефона и, ссыпав в его узкий инквизиторский рот свою жалкую взятку, набрал номер. Этот номер он знал уже наизусть. Гудков не было. "Что за ч-ч-че-о-о-о-р-р-рт?!!" – взвыл он вслух. "Gisela von Wolf", – мягко отозвался женский голос.

Он обмер. "Ой… а Эберхард… – брякнул, как резко разбуженный. – Sorry, madam…is… is Eberhard at home?10 – попытался скорректировать впечатление, судорожными междометиями тут же давая понять, что и эту фразу засчитывать не надо – что сейчас, сейчас будет чистовой вариант. Содрогаясь от мощных ударов сердца, самым бархатным из своих баритонов, притом с марципановыми цезурами, он наконец проартикулировал: – Good evening, Frau von Wolf. My name is

Mike, I came from Saint-Petersburg. Could I talk, please to…"^26

– "Да, Эберхард дома, – приветливо подхватил голос. – Я говорю по-русски. Минуточку…"

"…Приехали, – оборвал его мысли Франк Цоллер. – Это наша потсдамская

Сорбонна… Как вам?"

И вот он бежит на вокзал. Лекции на сегодня, слава Богу, закончены

(вопросы студентов оригинальностью не отличались, чем-то напоминая вопросы пытливой аудитории к индийскому жрецу, который сулил материализацию духов и раздачу слонов, а его упорно спрашивали: "Не еврей ли вы?" и "Почему нет в продаже растительного масла?" – лекции на сегодня, слава Богу, закончены, и вот он бежит на вокзал.

Поезд на Берлин был уже подан. Пришлось повозиться с автоматом для продажи билетов, который имел в своем арсенале столько правил и столько исключений, сколько вряд ли имеет обеденная церемония королевской семьи. Но вот он вскочил в вагон, раздался резкий свисток, поезд тронулся, поплыла надпись POTSDAM HAUPTBAHNHOF, под ней – железнодорожный служащий с лицом кайзера, обрамленным белоснежной рубашкой с одной стороны и красной форменной фуражкой – с другой; потянулись бетонные заграждения, испещренные граффити; и вот поезд вышел на какой-то относительный простор, но тут же встал: за окном повисла надпись – BABELSBERG.

Словно включая магнитофонную пленку, прослушивая, отгоняя назад и снова включая, снова прослушивая, он прогонял в своей голове вчерашний разговор с Эберхардом. Тот говорил очень вежливо, но как-то совсем безжизненно, точнее сказать, незаинтересованно, и было понятно, что Клеменс (не изменяя своему характеру), собственно говоря, не отрицая свое пребывание в Петербурге, ни словом о нем,

Майке, не обмолвился. (А ты бы о Клеменсе обмолвился? То-то и дело, что нет. Ни с кем.) Из болезненных сообщений было то, что Эберхард

(оставалось ему верить) не знал адрес Клеменса, при том подтвердив, что он вряд ли где-нибудь зарегистрирован вообще, а если и зарегистрирован, то формально, но точно известно только то, что в его фактическом обиталище нет телефона ("Вы понимаете, он такой… я бы сказал, альтернативный", – наконец нашел он, как ему показалось, подходящее определение – имея в виду, конечно, Клеменса, а не адрес и не телефон, – и Майк на другом конце провода радостно кивнул).

Из счастливых сообщений было два (за окном возникла надпись

GRIEBNITZSEE) – одно, счастливое, содержало весть о том, что Клеменс находится все-таки в Берлине и никуда уезжать в ближайшее время вроде не собирается ("Он работает: знаете, есть такая социальная служба – помощь пожилым людям, больным, инвалидам"), – а другое содержало в себе, как в матрешке, даже две вести, первая из которых, наружная, была обнадеживающей (Клеменс к братцу все-таки заходит), вторая, умеряющая пыл, тревожная, была бессознательно припрятана

Майком внутрь (заходит крайне нерегулярно). Но даже и в этой последней вести (WANNSEE), сохраняя принцип матрешки, заключалась другая – весть-надежда: поскольку Клеменс давно уже не заглядывал, а заходит он в среднем раза три в месяц, то есть большая вероятность, что заглянет он в самое ближайшее время. Майку оставалось сказать, что он, Майк, свободен каждый день после часу дня, а в выходные, включая сюда пятницу, свободен круглые сутки. Эберхард на эту финальную реплику – а она была именно финальной, так как до этого

Майк попросил передать Клемесу, чтобы тот сам назначил встречу, и обещал звонить, – Эберхард на эту финальную реплику, разумеется, вздохнул, выдохнув: "Wouw!.." (NIKOLASSEE), притом с полным европейским набором компонентов: вежливо, приятно-пораженно – и как бы приятно-завистливо.

…Приближение центра чувствовалось по учащающейся, укрупняющейся и, конечно, все более роскошной комбинации из четырех букв – BANK. Он решил заблудиться. Больше всего на свете (после щедрой увольнительной, которую дарил сон) он любил это чувство затерянности – счастливой затерянности, когда уже не имеет значения, что ты формально вроде бы продолжаешь земное свое представительство.

На самом деле ничего ты не продолжаешь! Счастливая затерянность возвращает тебе принадлежность себе самому – наисладчайшее чувство, которым даже во сне насладиться не удается: там, ежели что-то снится, ты опять втянут в какие-то человеческие отношения… при том, не понимая, бедный, что спишь, все принимая за чистую монету…

Счастливая затерянность! Никто, ни один сыщик, ни один доброхот, ни один зевака – не сможет прочесть мое ускользающее лицо. Они не знают кодировки! Никто, ни один сукин сын не сможет – по отпечатку в толпе моего лица – по его мимолетному отпечатку -расшифровать мое прошлое. Я – француз, итальянец, македонец, албанец, американский серб, сербский американец, музыкант, бейсболист, трижды женатый каннибал, артист кабаре, бухгалтер, заядлый картежник, главный менеджер одной из голливудских студий, библиотекарь, отец пяти красавиц дочерей, раскаявшийся убийца – и нераскаявшийся вор, мой родной язык – французский, суахили, африкаанс, польский, папьяменто, греческий, шведский, грузинский, эсперанто. Я – никто!!! Боже мой, какой взрывной мощи это – ни с чем не сравнимое – счастье: я – никто!!!…

Яникто-яникто-яникто-яникто-яникто-яникто-яникто-яникто-яникто!!!..

Маэстро, вальс!!!

И вальс грянул.

Это произошло, когда он несколько раз пересаживался из поезда в поезд – он перескакивал туда и сюда, вокруг все равно был Берлин, и вдруг механический голос произнес нечто такое, от чего сердце резко скакнуло, как шарик-растягайчик, – был такой шарик на резинке во времена его детства, и пошло себе прыгать, увеличивая амплитуду, но он все равно не верил ушам, он продолжал не верить ушам, а глаза уже прочитали: CHARLOTTENBURG. "Этого не может быть", – машинально прошептал он по-русски, и ударил себя, сидящего, кулаком по колену, и вскочил, и вылетел на платформу, подбежав к стене (испещренной надписями, типичными для таких мест, то есть содержащими резкую критику правительства – и вполне формальные призывы к соитиям), подбежав к первой попавшейся стене, заслонившись собственной спиной, он разрыдался – и одновременно со всем этим гремел вальс – не марш, потому что привычка подсказывает именно это – нет, это был именно вальс – он взорвался, когда показалась надпись CHARLOTTENBURG, и он гремел. А сквозь эту музыку (кто-то играл на большой электронной установке) звучал – уже только в его ушах, только для него, только ему, одному, голос без звука – как это бывает, когда внутренним зрением ясно видишь строки: "Вы живете в каких же краях?" – "А в

Шарлоттенбурге". – "Ну, это не слишком близко. Пешком?" – "Пешком, пешком. Кажется, мне тут нужно…" – "Да, вам направо, мне напрямик"

(Годунов-Чердынцев – Кончееву.) Вальс продолжал греметь, уже внутри, у него в душе, когда, едва очухавшись и сев в поезд, он вдруг снова, впервые на немецком, то есть на языке, на котором это и должно быть произнесено, услышал слово, которое знал, казалось, всегда – ну, если не кривить душой, лет с тридцати, потому что предшествующие тому самиздатовские публикации он брезгливо и неукоснительно отвергал, – услышал слово и снова не поверил, пока в окно медленно не вплыла надпись – GRUNNEWALD. (Да-да, именно так: "После обеда в четверг, восемнадцатого, в восемнадцатую же годовщину смерти Олиного отца, они запаслись ставшим уже совсем толстым и самостоятельным револьвером и в легкую дырявую погоду (с влажным западным ветром и фиолетовой ржавчиной анютиных глазок во всех скверах) отправились на пятьдесят седьмом номере трамвая в Груневальд, чтобы там, в глухом месте леса, один за другим застрелиться". И еще: "Когда я по утрам приходил в этот лесной мир, образ которого я собственными средствами как бы приподнял над уровнем тех нехитрых воскресных впечатлений

(бумажная дрянь, толпа пикникующих), из которых состояло для берлинцев понятие Груневальд…") И от этого можно было сойти с ума – и его "сладкая затерянность" была уже под вопросом – он был анонимен, да, но не затерян – какое там затерян, когда станции

S-bahn'a^27 назывались словами его родных книг!

А вальс гремел, продолжал греметь – он гремел оглушительно, торжествующе, неумолимо, – идя на крещендо, уже невыносимое сердцу, – и это крещендо наконец вскричало – оргиастически, флейтой, – крещендо прорвало, казалось, стенки сердца и барабанные перепонки, когда в другом поезде (или в том же?) вдруг почему-то объявили название фильма, и это название само, словно афиша, вплыло в окно – BERLIN ALEXANDRPLATZ. Ох, это было уже слишком!

И тут он вдруг понял… Он понял, что ничем не отличается от любителей голливудского "Доктора Живаго", приехавших на родину сочинителя, чтобы немного поиграть в тех героев среди естественных декораций – и ничем он не отличается от тех (комичных в своих искреннем экстазе и неуклюжем полузнайстве), кто готов целовать каждый из семи сотен шагов, что пролегают между жилищем "убивца по совести" – и старухой процентщицей. И сколько раз у себя в Петербурге он делал такого рода дружеские экскурсии для этих техасских, айовских, парижских, мадридских, стокгольмских, эдинбургских – и прочих неугомонных фанатов.

Нет, разница есть. Между ними – и ним – разница есть. Она как раз в том и заключается, что он бы бежал без оглядки даже от самых задушевных гидов, даже просто от дружески расположенного ученого мужа без ог<


Поделиться с друзьями:

Поперечные профили набережных и береговой полосы: На городских территориях берегоукрепление проектируют с учетом технических и экономических требований, но особое значение придают эстетическим...

Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.114 с.