Глава 28. Врачи и подъэкспертные — КиберПедия 

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...

Глава 28. Врачи и подъэкспертные

2019-07-12 126
Глава 28. Врачи и подъэкспертные 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Белов любил высмеивать коммунистические порядки.

Вскоре после появления в палате он выпустил рукописную газету. Он назвал ее «Кинерфозиш», что является перевернутым словом «шизофреник». В газете Белов поместил ряд остроумных заметок и рисунков на злобу дня, в том числе и о пресловутом замке на фрамуге. Он начал эту заметку так: «Как сообщает наш собственный корреспондент из Тель-Авива…» Во время обхода врачей газета лежала развернутой на койке Белова. Обход, как всегда, возглавлял начальник 4-го отделения — маленький, жирный доктор тюремных наук, профессор Данила Романович Лунц, он же — полковник КГБ.

За ним шла свита врачей: две женщины (одна из которых, по слухам, родственница Дзержинского) и молодой человек — Альберт Александрович, которого я прозвал Сопляком. Мы встали при входе тюремного начальства и Лунц каждого спросил о самочувствии. Подойдя в свою очередь к койке Белова, Лунц невозмутимо посмотрел его газету и молча положил на место. То же самое проделали обе женщины. Один Сопляк, с нетерпением желавший выслужиться, прошипел Белову: Вы — антисоветчик!

— Вы мне польстили, — просто ответил Юрий.

Выдержав порядочное время, меня, наконец, вызвали к врачу «на беседу». Моим лечащим врачом оказался тот самый Сопляк, глупость которого я заметил сразу, как в первый раз увидел его. Видимо, чей-то протеже, молодой человек по блату попал в медицинский институт, а оттуда, также по блату, — в научно-исследовательский институт имени Сербского. Он был совершенно обделен умом от природы и если бы ему не посчастливилось родиться в Советском Союзе, где другие качества ценятся больше, чем ум, то от интеллектуальной деятельности ему пришлось бы отказаться. Возможно, он смог бы работать продавцом в комиссионной лавке или каким-нибудь агентом по сбыту пылесосов и этим приносить пользу. В медицине же, тем более в психиатрии, он просто паразитировал на теле народа, как паразитирует вошь на теле человека. По своим моральным качествам остальные врачи были не лучше Сопляка, однако, они были умны и вызывали у меня ненависть, тогда как Сопляк вызывал только презрение. В первый же свой прием Сопляк начал совершенно откровенно искать у меня хоть какой-нибудь объективный признак, пригодный для обвинения меня в сумасшествии. Он справился, хорошо ли я сплю? Потом спросил, всю ли жизнь у меня был хороший сон и не помню ли я случая, когда он был плохой? Не болит ли у меня голова? Не кажется ли мне что-нибудь? Получив на все вопросы отрицательные ответы, он задумался, а потом глубокомысленно заявил (точно также, как вызванный к доске, но не приготовивший дома уроков, неуспевающий ученик тычет указкой в карту наугад, надеясь на то, что «кривая вывезет»):

— Тогда вам надо сделать рентген черепа!

— Это еще зачем? — изумился я.

— Чтобы посмотреть, нет ли у вас каких-нибудь шрамов на черепе, свидетельствующих о полученных ударах и ушибах.

— Смотрите, если хотите так, а рентген головы делать не дам: меня за короткий срок, что я в тюрьме, облучали рентгеновскими лучами уже несколько раз, а облучать больше одного раза в год — вредно для здоровья! — возразил я.

Больше Сопляк меня не вызывал. Анализами тоже не докучали. Хотя время тянулось очень медленно, тем не менее, наконец, наступил день, когда исполнился месяц моего пребывания на экспертизе. Окрыленный словами заведующего Херсонской экспертизой, я был уверен в том, что институт имени Сербского также признает меня здоровым. «Какой им смысл прятать меня, еще не совершившего ничего особенного против советской власти, в сумасшедший дом, подобно крупным и известным на Западе антисоветчикам? — говорил я Белову. — Меня никто не знает сейчас, а такая сверхъестественная мера наказания сделала бы меня широко известным!» Белов без энтузиазма соглашался с моими доводами и говорил, что допускает «в виде исключения», что меня признают здоровым.

Перед комиссией мне сделали некоторые анализы (крови и мочи), а также записали биотоки мозга. В кабинет записи биотоков мозга меня повела молодая девушка, однако надзиратель шел сзади нас, на расстоянии 15–20 шагов. Я заметил, что перед тем, как мне предстояло пройти по коридору, все больные, гулявшие до того там, были водворены в палаты, а двери палат плотно закрыты. Не трудно догадаться для чего это делалось: чтобы никто из уголовников не видел политического. «Не видел» и «нет» — часто считаются синонимами.

— Есть в институте Сербского политические? — спросят у кого-нибудь из бывших там уголовников.

— Никогда не видел, — ответит тот.

— Значит их там нет, — интерпретирует этот ответ по-своему какой-нибудь политический босс. Многие неискушенные люди, в том числе иностранцы, этому поверят.

На аппаратуре записи биотоков мозга я увидел французское клеймо и мысленно обругал Францию за политическую проституцию (уже в который раз!). В кабинете девушка дала мне какую-то таблетку и велела ее проглотить. Я, конечно, ее не проглотил, а незаметно выплюнул. Затем девушка укрепила на моей голове, на моих руках и ногах множество электрических контактов с помощью присосок. Потом она включила аппаратуру и велела мне не отрываясь смотреть на нестерпимо яркий свет,

вспыхивающий перед моими глазами с переменной частотой, да еще и с переменными цветами. Едва девушка отошла от меня, я отвернулся и на свет больше не смотрел. В соседней комнате два самописца долго чертили графики биотоков моего мозга. Около самописцев суетились 2–3 научных работника.

Потом мне предложили тесты. Это были разноцветные картинки, в основном, абстрактные. Меня спрашивали, что мне напоминает каждая картинка?

— Ну, а теперь проверим вас по тесту, который разработан в нашем институте, — с гордостью сказала мне женщина, очевидно, соавтор этого теста (в СССР редко бывают одиночные авторы).

Мне дали карточку с двумя вертикальными колонками цифр, дали карандаш и попросили умножить цифры друг на друга и сбоку написать ответ. Женщина — «соавтор» сидела рядом со мной и, лихорадочно щелкая секундомером, замеряла время, которое мне требовалось на умножение цифр из первого ряда, из второго ряда и т. д. Одновременно она записывала на бумажку эти отчеты секундомера. Естественно, последнюю пару цифр я умножал дольше, чем первую, потому что устал. Ну, и что это доказывает?

— Ну, как вам понравился наш тест? Вы, ведь, кибернетик и ваше мнение нам очень интересно знать! — спросила женщина, когда я кончил умножать.

— Тест не доработан, — как мог мягко высказал я свое мнение. — Во-первых, ваша лихорадочная работа с секундомером имеет мало общего с принципами механизации процессов диагностики с помощью тестов. Во-вторых, у вас нет никакой возможности быстро проверить, правильно я произвел умножение или нет.

— Это для нас не имеет значения, — обиженно ответила «соавтор» и велела санитарке увести меня в палату.

Позднее я догадался, что главным автором этого глупого теста наверняка был сам профессор Лунц. Это на него так похоже! Хотя, этот тест мог быть не только «глупым», но и провокационным. Не исключено, что естественное и нормальное уставание при производстве умножения врачи могли интерпретировать как психическую патологию в тех случаях, когда по политическим причинам человека следовало признать невменяемым.

 

Глава 29. Первая комиссия

 

На другой день после всех этих тестов и анализов меня вызвали на комиссию. Я играл с Завадским в шахматы, когда в палату заглянула старшая сестра и позвала меня:

— Юрий Александрович! На минуточку!

Старшая медсестра привела меня в большую комнату, где стоял длинный стол, а за столом сидели Лунц, Сопляк и одна из женщин-врачей, входящих обычно в свиту Лунца.

Лунц предложил мне сесть за этот же стол и стал задавать вопросы. Все они касались моего преступления. Я объяснил комиссии цель и способ моего выхода в море точно так, как говорил на следствии в КГБ. Вопросы и реплики членов комиссии были настолько серые, что я не запомнил ни одной из них. Казалось, что комиссия шла не на «полном серьезе».

После комиссии у меня появилось тревожное чувство. Я опасался, что эта первая комиссия — лишь формальность, после которой я останусь в институте еще минимум на месяц. Скоро мои опасения оправдались полностью. На обходе Сопляк сказал, что я оставлен до следующей комиссии. На это я возразил, что Уголовно-Про-цессуальный кодекс ограничивает срок экспертизы одним месяцем и в знак протеста объявил голодовку. Голодовку я держал три дня. На четвертый день меня предупредили, что если я не прекращу голодовку, то меня будут кормить насильно через шланг. О таком виде кормления я раньше ничего не слышал, но Белов и Завадский, оба находившиеся в заключении уже не в первый раз, подтвердили, что такое кормление тюремщики действительно применяют.

— Раздерут вам шлангом внутренности — потом будете всю жизнь язвой желудка мучиться! — заметил Белов.

Я понял, что голодовка, о которой ничего не знают за стенами тюрьмы, в СССР — не метод борьбы. Когда позднее меня вызвал Сопляк и стал уговаривать прекратить голодовку, предлагая выполнить кое-какие требования, я согласился. Я согласился находиться на экспертизе еще месяц, но не более. Администрация в свою очередь, обещала добиться присылки оставшихся у следователя моих денег, а также — зимних вещей из моей ленинградской комнаты.

Когда я вернулся в палату, ушлые бабки сразу накормили меня. За три дня я очень ослабел и стал практически неработоспособным, зато приобрел опыт. Этот опыт заполнил пробел в моем познании самого себя. Раньше я не знал, сколько дней мой организм смог бы сохранять работоспособность тела без питания, не жизнь, а именно работоспособность. Голодание было возможно в условиях моего будущего побега и я должен был знать, какое время я смог бы продолжать свой побег без пищи. Теперь я этот срок знал.

Еще одна цель была у моей голодовки: посредством поста укрепить свой дух. Этой цели я достиг. Мой дух окреп, хотя тело и ослабело.

 

* * *

 

Удовлетворить мое требование насчет пересылки денег администрации института было нетрудно. Вскоре Сопляк сообщил мне, что мои деньги пришли и я могу заказать на них продукты. Я попросил медсестру купить на них масла и колбасы. За завтраком я угостил моих друзей по несчастью.

Особенно мне хотелось подкормить Ниязы Дедабаша, потому что он был страшно худой. Когда Дедабаш раздевался, то скорее походил на скелет, чем на живого человека. Я сам много голодал и видел других голодающих, но никогда раньше не замечал на плечах у очень худого человека оголенных ключиц. У Дедабаша же они выделялись особенно. Я спрашивал у него, почему он такой худой, но никакого удовлетворительного ответа не получил. Наверное, он сидел в карцере, но рассказывать об этом не хотел. Ниязы Дедабаш называл себя крестьянином. Три года назад он нелегально перешел советскую границу, чтобы «поступить учиться в СССР». Его поймали, отдали под суд и дали 8 лет за «шпионаж». Он сидел в Потьме, в отделении для иностранцев, и все эти годы делал там шахматные фигурки. Когда прошло 3 года, Ниязы была предложена свобода. «Мы переквалифицируем ваше преступление по статье „обыкновенный переход границы“ (до трех лет), а вы — примите советское гражданство!» — предложил ему тюремный начальник. Ниязы отверг это предложение. Тогда его направили в институт имени Сербского. В институте он вел себя осторожно: хотя он знал русский язык достаточно для того, чтобы читать русские книги и беседовать с нами на любые темы, однако, политики он не касался и с врачами разговаривать по-русски отказывался, требуя переводчика. Мне было приятно, что ему особенно нравились произведения Писемского — одного из моих любимых авторов. Легенда, которую рассказал нам Дедабаш, казалась мне мало достоверной. Вряд ли он был простым крестьянином. Даже после тюрьмы и голодовки он был все еще очень красив собою и имел привычки интеллигентного человека. Однако, Завадский защищал его версию, утверждая, что на Западе любой крестьянин выглядит как интеллигентный человек. Кем бы Дедабаш ни был на самом деле, для меня не важно. Важно то, что мы с ним были в одинаковых условиях, то есть, были друзьями по несчастью, а также то, что мы одинаково смотрели на многие вещи (недаром мы любили одного и того же писателя), хотя принадлежали к разным народам и разным религиям.

 

Глава 30. Вторая комиссия

 

Завадского тоже вызывали на комиссию и оставили еще на месяц. Так же поступили и с Беловым. На обходе Завадский попросил Лунца поменять ему лечащего врача (того же самого Сопляка):

— Альберт Александрович исходит из того, что я — психически больной и только ищет предлога, чтобы официально обвинить меня в этом. Дайте мне объективного врача! — сказал он.

— Не беспокойтесь! — внушительно ответил Лунц.

— Решение о вашей вменяемости будет принимать не Альберт Александрович, а — комиссия. Между прочим, не хотите ли вы помочь комиссии принять правильное решение? Я предлагаю вам, пользуясь свободным временем, написать какой-нибудь маленький рассказ и показать его нам.

К моему удивлению Завадский согласился. Ему дали бумагу, карандаш, и некоторое время Завадский корпел над своим сочинением. Наконец, он объявил нам, что рассказ закончен. Меня Завадский попросил переписать рассказ крупным, разборчивым почерком, а Белов вызвался сделать к рассказу иллюстрации. Переписывая рассказ, который был сделан специально на потребу коммунистам, я от души смеялся над его содержанием. Рассказ был военный и его участники делились на ходульных «красных героев» и фашистов — стопроцентных негодяев и трусов. Последним определением Завадский перещеголял даже профессиональных советских антифашистов. Не менее насмешливо отнесся к рассказу и Белов. Каково было наше удивление, когда мы услышали от возмущенного автора, что «он и на самом деле так думает и просит прекратить наши шутки, а то он обидится».

— Вас не удивляет тот факт, что среди наших палачей все до одного антифашисты? — возразил я Завадскому.

— Казалось бы, если ваш тезис верен, то они все должны быть не палачами, а — хорошими, гуманными людьми: ведь, они ненавидят фашизм якобы за его антигуманность!? Однако, до тех бесчеловечных преступлений, что совершают коммунистические антифашисты — до психиатрических концлагерей, куда хотят упрятать нас с вами, никогда не додумались ни немецкие, ни итальянские фашисты. Поэтому я считаю, что от воинствующего антифашиста до коммуниста — только один шаг! А Белов добавил:

— Между прочим, и обыкновенные, не психиатрические концлагеря смерти изобрели тоже не фашисты, а — коммунисты, в частности — Ленин!

Мы с ним обменялись еще несколькими резкими словами, но в этот раз еще не поссорились. Однако, ссора все же произошла. Когда через несколько дней разговор зашел о Боге, то Завадский не только не поддержал верующих (Белова, меня и Дедабаша), но даже стал богохульствовать. Я не выдержал:

— Воинствующий атеист — это тот же коммунист! — заявил я и перестал с ним разговаривать.

Я потребовал встречи с профессором Лунцем и однажды был допущен к нему на «собеседование». Впечатление от встречи осталось самое удручающее. Лунц разговаривал со мной высокомерней исключительно на языке двоемыслия. Он заявил, что для него безразлично, какое преступление я совершил и что его якобы интересует только голый факт: вменяем я или невменяем? На мои возражения и упоминание выводов Херсонской экспертизы, Лунц пожал плечами и обвинил херсонских врачей в «некомпетентности». Когда же я спросил его, почему меня поместили отдельно от других подъэкспертных, в специальное, секретное отделение, если его интересует «один только голый факт моей вменяемости», Лунц сделал вид, что я нагрубил ему и велел меня увести обратно в палату.

Дни в институте тянулись ужасно медленно и бесцветно: утром ждали завтрака, потом — обеда, после обеда — ужина. Разнообразие вносили лишь очень редкие прогулки, игра в шахматы, да рассказы Белова. Белов был хорошим рассказчиком и рассказывал он много интересного. В частности, он много рассказывал о так называемой «легальной борьбе» против коммунизма. К такого рода борьбе он причислял разного рода письма, обращения, в том числе через западных корреспондентов. Он никого из нас не агитировал идти после освобождения к западным журналистам и устраивать у них пресс-конференции или передавать им письменные заявления. Он просто несколько раз, чтобы мы запомнили, назвал адрес американских журналистов в Москве. К сожалению, редакторы западных радиостанций, вещающих на русском языке, не так предусмотрительны, как Юрий Белов. С 1977 по 1979 годы я слушал передачи западных станций ежедневно и хоть бы одна из них «случайно» назвала адрес западного корреспондентского пункта в Москве или адрес какогонибудь диссидента в Советском Союзе! Никогда! Даже рассказывая о том, как Сахаров принимал западных корреспондентов в своей московской квартире, ни один редактор «Голоса Америки» не догадался указать адрес этой квартиры!

Белов много рассказывал о РОА (Русская Освободительная Армия) и УПА (Украинская Повстанческая Армия), с бывшими бойцами которых ему довелось встретиться в лагерях. Также спокойно и объективно Белов говорил о фашизме, о терроризме и сидящего рядом с нами в одиночной камере террориста Мантейфеля — не осуждал.

Оказывается, Белов бывал и у памятника Маяковскому в Москве, когда там читались не подцензурные стихи. С некоторыми стихами он нас познакомил. Мне особенно понравились стихи Галанскова, я их запомнил и потом читал другим заключенным:

 

«Эх, романтика, синий дым!

Наши души пошли на портянки!

Сколько крови и сколько воды

Утекло в подземелья Лубянки!»

 

Белов и сам написал стихотворение «Я — из страны расстрелянных», которое мне понравилось.

 

* * *

 

От скуки Белов решил полечиться. Врачи не возражали и даже дали ему направление в физиотерапевтический кабинет. Заведующей физиотерапевтическим кабинетом была молодящаяся, довольно еще красивая дама — жена генерала КГБ, кажется, Лукашевича. Но я называл ее «генеральша Ставрогина», потому что она напоминала мне мать главного беса из романа Достоевского «Бесы». Было заметно, что генеральше очень хотелось познакомиться и поговорить с видными политзаключенными. Надо думать, что потом, в своем будуаре, эта дама пересказывала услышанное другим, таким же великосветским дамам со многими прибавлениями, а те ахали и завидовали ей. Когда Юрия Белова привели в ее кабинет на прогревание члена, застуженного в карцере концлагеря, генеральша вышла ему навстречу и, якобы не доверяя медсестре, лично намотала электропровод на его член и потом, все время, отведенное на прогревание, беседовала с ним о политике, литературе, живописи. Конечно, она знала от своего мужа, что большинство политических не были сумасшедшими, и, как губка, впитывала каждое его слово, в том числе и его антикоммунистические высказывания, которые он считал нужным ей сообщить.

— Мне удалось разагитировать одного офицера КГБ-шника в лагере, может быть удастся и эту даму! — объяснил мне Белов.

От холода и сквозняков у меня разболелась поясница. Узнав об этом, врачи и меня тоже направили на прогревание в физиотерапевтический кабинет. Мною занималась медсестра, с генеральшей мы только обменялись приветствиями. Но едва только привели Белова, генеральша сразу забросала его вопросами обо мне:

— Кто он? Тоже писатель? Поэт? Абстрактный художник?

Внешность моя тогда действительно делала меня похожим на жреца Богемы. Меня не стригли уже 8 месяцев (политических в СССР до суда не стригут, а после осуждения снимают волосы наголо). Мои вьющиеся, полуседые волосы опускались до плеч и придавали мне сходство с поэтом или художником, как их представляют себе советские обыватели.

Но Белов разочаровал генеральшу:

— Кибернетик! — сказал он.

Ставрогина больше не спрашивала обо мне.

Вторая комиссия состоялась в начале марта 1968 года. Кроме начальника отделения Лунца и моего лечащего врача Сопляка, на ней присутствовал генерал КГБ, директор института Морозов и старая карга — член Верховного Суда СССР, имя которой я не знаю. Перед ними на столе лежали два тома моего уголовного дела со множеством закладок. Мне велели сесть за стол, напротив их, и Лунц начал задавать вопросы.

— Юрий Александрович, — начал он очень солидно, — вот здесь, в сопроводительном письме крымского УКГБ

написано, — он ткнул коротким жирным пальцем в один из томов, — что следователь якобы гипнотизировал вас. Это правда? Как вы ощущали этот гипноз?

— Я никогда не говорил, что следователь «гипнотизировал» меня. Вы, наверно, имеете в виду мои слова о том, что следователь «меня измотал и заморочил мне голову»?

— Вот как! Ну, а как насчет того, что следователь, якобы, запугивал вашу любовницу Иру Бежанидзе во время ее допроса в качестве свидетеля? Эти ваши слова тоже надо понимать как-нибудь иначе? — без всякой паузы и с заметным пристрастием продолжал Лунц.

— Тут надо понимать буквально.

Члены комиссии удовлетворенно переглянулись между собой. Следующей заговорила старуха.

— Э-э-э! Объясните ваши слова… Вы сказали на следствии, что в СССР… все люди живут на грани… э-э-э… нищеты, так как на зарплату прожить невозможно?

Старая большевичка тяжело дышала, открыв рот, и была похожа на курицу в жару. Отдышавшись она продолжала:

— Тогда откуда же у людей свои автомашины, дачи, квартиры, телевизоры… э-э-э… холодильники, если они живут на грани нищеты?

— Машины и дачи у тех, кто ворует, спекулирует, берет взятки или принадлежит к правящей элите, — ответил я.

— Значит, они все живут нечестно, кто имеет машины и дачи?

— Все!

Старая карга замотала головой, как лошадь, у которой в торбе кончился овес. Остальные члены комиссии снова «понимающе» переглянулись.

— А где можно столько украсть, чтобы хватило на машину? Не все же… э-э-э… в банке работают! — съязвила старая большевичка.

— А я вот сейчас скажу где, — ответил я. — Работал начальником вычислительного центра ЛОМО некто Брадобреев Яков Иосифович и по совместительству спиртом ведал. Иными словами, он выполнял совершенно не свойственную его должности работу заводского кладовщика спирта. А спирт в СССР не употребляют по назначению — для промывки оптики и контактов, а — пьют, как вам хорошо известно. Вот он и пользовался этим спиртом, как деньгами, и построил себе дачу в Комарово, где академики живут, говорят, за этот спирт! Возможно, не за один спирт, были и еще махинации, но только не на зарплату: его оклад был равен всего 180 рублей в месяц, а дача в Комарове стоит от 50 000 до 100 000 рублей! А некто Ильиных, в том же ЛОМО, получая оклад 125 рублей в месяц, имел машину, которая стоит 5 000 рублей. Что он украл, чтобы купить машину, я не знаю, но гараж для своей машины он построил все за тот же ворованный спирт. Я узнал об этом из стенной газеты, после того, как его поймали с поличным.

— Вы тоже хотели иметь собственную машину, неправда ли? И очень разочарованы тем, что не смогли купить ее? — вдруг вмешался Морозов.

— Я никогда не был автолюбителем, — честно ответил

— Ну, тогда — квартиру! Ведь, вы разочарованы тем, что работали инженером в вычислительном центре, а не имели денег на покупку машины… или там квартиры? В этом вы обвиняли коммунистическую партию? Не правда ли? Только партия, считали вы, виновата в том, что вы — лучший кибернетик в СССР, не смогли купить себе машину?

— Какая глупость! — возмутился я. — Я никогда не думал и не говорил, что я — «лучший кибернетик в СССР»!

— Но вы часто меняли место работы, считая, что вас мало ценят? — снова вступил в разговор Лунц.

— Я получал слишком маленькую зарплату! Ее не хватало даже на одно питание! Прочитайте, пожалуйста, мое дело — там все это записано! Именно поэтому я менял место работы.

Человеку свойственно надеяться до последнего момента. Хотя разум подсказывал мне, что все уже решено, я все же добавил «на всякий случай»:

— Я прошу комиссию не применять ко мне такой жестокой меры наказания, как посылка в сумасшедший дом!

Я никогда не боролся против советской власти и такая кара на много превысила бы тяжесть совершенного мной преступления.

— Ладно, мы разберемся, — грубо перебил меня Морозов. — Можете идти в палату!

 

* * *

 

В палате выслушали мой рассказ и все пришли к заключению, что мне «шьют манию величия». На следующий день я спросил Сопляка о результатах комиссии.

— Еще не отпечатано решение, — уклонился он от ответа.

— Ну, тогда скажите, куда меня комиссия направила?

— Поедете в Лефортово, — опять уклонился он.

— Что вы у этого попки спрашиваете? Разве он скажет? — заметил мне Юрий.

Вскоре после комиссии генеральша Ставрогина вдруг снова вспомнила обо мне. Она спросила Белова, как я себя чувствую, чем занимаюсь в палате и потом, как бы про себя, промолвила:

— Как жаль…

Белов все это подробно пересказал мне и добавил:

— По-моему, ее последние слова относятся к вашему диагнозу. Наверно она узнала о том, что вас признали невменяемым и жалеет об этом.

На всякий случай Белов дал мне адрес явки в Ленинграде, где после освобождения мне могли оказать помощь.

Догадка Белова скоро подтвердилась. Однажды утром в наше отделение заглянула старшая сестра:

— Ветохин, на минуточку!

— Ну, прощайте, Юрий Александрович! — сказал мне Белов.

— Да не прощайтесь, сейчас вернетесь назад! — заверила меня сестра.

Но я все же пожал руку Белову, Дедабашу и остальным. Дедабаш при этом еще раз шепнул мне свой турецкий адрес, а Белов — адрес ленинградской явки.

Старшая сестра повела меня по черной лестнице вниз, в специальную комнату, где уже лежали мои зимние вещи, присланные из Ленинграда.

 

Глава 31. Снова тюрьма

 

Надев на себя черный костюм, зимние теплые ботинки, зимнее пальто и шапку, я на миг снова почувствовал себя человеком. Однако, только на миг. Скоро я опять очутился в Лефортовской тюрьме и снова прошел унизительную процедуру обыска. Я заметил, что тюремщики теперь смотрели на меня как-то по особому. Потом я попросил надзирателя свести меня в медпункт, чтобы смазать мазью заболевшую ногу. И там тоже на меня смотрели по-особому. Приведя меня в медпункт, надзиратель сразу что-то шепнул медсестре, указав на меня глазами. «Очевидно, он сказал ей, что я помешанный», — подумал я и решил проверить.

Когда настало время обеда и надзиратель открыл кормушку моей камеры, я подошел к кормушке и сказал человеку, собиравшемуся налить мне суп из общего бака:

— Мне положен обед не из общего бака! Я признан больным в институте имени Сербского и потому я должен получать диету.

— Я узнаю, — ответил человек и ушел.

Через некоторое время мне принесли другой, диетический обед. Сомнений насчет решения комиссии больше не было никаких.

 

* * *

 

Этап привез меня в Симферополь в день моего рождения, 18 марта 1968 года. В этот день мне исполнилось 40 лет. В Симферополе ярко светило солнце и голубело небо и это было своеобразным подарком к моему юбилею. Когда меня вывели из моего одноместного купе вагоне и на короткое время присоединили к другим зекам то один из них, видимо из-за моих длинных волос и зимней шапки без ушей, принял меня за священника и подошел с просьбой:

— Благословите меня, батюшка!

— К сожалению, я не батюшка, — как мог ласково ответил я.

Мне стало тепло на душе: я еще раз убедился, что никакие чекисты не могут убить у людей веру в Бога и, значит, я не выгляжу уголовником, если посторонний человек мог принять меня за священника.

В Симферопольской тюрьме меня снова поместили в одиночную камеру и не дали ни матраца, ни одеяла. Я стал руками и ногами стучать в дверь камеры и требовать врача. Вместо врача пришел корпусной начальник.

— Я признан больным на Московской экспертизе, а вы держите меня в подвальной камере без матраца и одеяла! Переведите меня в тюремную больничку! — заявил я офицеру.

Вместо перевода мне дали матрац. Я продолжал стучать в дверь, пока, наконец, не пришел начальник больнички — старший лейтенант.

— Что вы хотите? — спросил он меня.

— Я — больной. Следовательно мне место в больничке. Переведите меня туда!

На следующее утро меня сводили в баню, где остригли наголо, а потом перевели в больничку.

Больничка в Симферопольской тюрьме занимала небольшое одноэтажное здание напротив прогулочных двориков. В здании было 8 камер. Меня поместили в камеру, где стояло 5 коек. На койках имелось постельное белье, подушки и одеяла. Окно в камере было большое и без баяна, т. е. не закрыто деревянными досками, но стекла оказались закрашенными масляной краской. Питание было лучше, чем в тюрьме: на обед давали по маленькому кусочку мяса, по кружке молока и полкружки несладкого компота (в дополнение к обычному тюремному обеду). Прогулка могла продолжаться до 2-х часов (на усмотрение надзирателя).

Сперва моими соседями по камере были два уголовника. Один из них стоит того, чтобы о нем рассказать. Этот уголовник работал на спиртоводочном заводе и, как многие в Советском Союзе, воровал там, где работал. Однако, воровал неумеренно. По его словам, у него в доме была сделана цистерна, в которой он собрал целую тонну спирта. На своей машине охранник развозил этот спирт в отдаленные селения и там продавал. Даже продавая спирт по ценам, более низким, чем государственные, он выручал за тонну более 10000 рублей. Но кто-то донес на него. Теперь охранник целыми днями проклинал доносчика и доказывал нам, что с ним поступили несправедливо, арестовав его одного.

— На нашем заводе все воруют! Что, я один за всех должен отдуваться? — кричал он и грозил: — если начальство не вытащит меня из тюрьмы, я их всех разоблачу на суде!

В связи с этой его угрозой «всех разоблачить», я вспомнил другой случай: в то же самое время в Симферопольской тюрьме сидел еще мошенник — директор какого-то завода. В течение многих лет он получал доходы с цеха ковров, нелегально организованного им на заводе. Когда на суде его спросили, знал ли кто-нибудь еще о его махинациях, то он якобы ответил:

«Знали первый секретарь Крымского Обкома партии и председатель Крымского облисполкома и получали за молчание богатые подарки. В доказательство своих слов он рассказал, где он запрятал дарственные записки: в воротнике мехового манто, подаренного им жене первого секретаря, и — в ножке стола, подаренного им председателю исполкома, богатого заграничного гарнитура. Обе записки нашли. После этого первого секретаря сняли и перевели в Киев с повышением, а директора — расстреляли. Не болтай!»

На второй или третий день в нашу камеру привели нового больного. Знакомясь с нами, он сказал, что попал в автомобильную катастрофу и получил много увечий и что теперь у него первая группа инвалидности. С места в карьер он приступил ко мне с расспросами, а потом, как-то уж очень быстро, предложил выход из моего положения.

— Я вам серьезно говорю и вы мне серьезно ответьте: что, если бы компетентные люди предложили вам немедленную свободу в обмен на ваше выступление в газете, скажем в «Ленинградской правде»? В Ленинграде вас многие знают, как хорошего специалиста (я не говорил ему об этом) и они не могут понять, как могло случиться, что вы изменили родине? Вот вы и напишите, что наслушались лживой буржуазной пропаганды по радио, а теперь одумались. Вы, мол, поняли, что являетесь только игрушкой в руках западной пропаганды. Раскайтесь публично в газете, раскритикуйте свои бывшие антисоветские взгляды — и сразу свобода!

— Кто вам поручил сделать мне это предложение?

— Никто не поручал, я сам.

То-то и видно, что «сам»! На теле ни одной царапины, цветущий вид, а выдает себя за инвалида первой группы и сходу пытается учить других людей, как им жить!

— Так значит: нет?

— Конечно, нет!

На следующий день «инвалида» убрали из палаты. Ясно, что через него мне предлагали «пряник». Политика «кнута и пряника» применялась ко мне во все время моего заключения. Вероятно, это и есть генеральная политика КГБ.

 

Глава 32. Суд

 

Однажды Левитанша[1] принесла мне бумагу и показала ее через кормушку. В бумаге сообщалось, что следствие по моему, делу закончено и дело передано прокурору Через два дня после этого, мне велели расписаться в другой бумаге, где сообщалось, что дело мое «за судом». Еще через два дня состоялся и суд, на который меня не вызвали. Даже назначенный коммунистами защитник Шелест не пришел повидать меня и поговорить со мной.

В конце марта 1968 года Определение суда было отпечатано и Левитанша принесла его мне для ознакомления. Я взял через кормушку этот документ и стал тут же его читать:

«Крымский Областной суд в составе:

председателя суда — Качалова, народных заседателей (указывались фамилии двух марионеток) при прокуроре — заместителе Областного прокурора Некрасове и защитнике Шелесте,

РАССМОТРЕЛ

в открытом судебном заседании дело по обвинению заведующего сектором ВНИИХП Ветохина Юрия Александровича в преступлении, оговоренном статьями 17 и 56 УК УССР и

УСТАНОВИЛ:

имея изменническое намерение бежать в Турцию, после длительной подготовки, Ветохин Ю.А. 11 июля 1967 года прилетел на самолете из Ленинграда в Крым и к вечеру проник в запретное для ночного пребывания место на берегу Черного моря — в бухту Змеиную, находящуюся вблизи поселка Планерское. С собой Ветохин имел надувную лодку, оборудованную самодельными килем и пару сом, продукты питания, пресную воду, медикаменты и другие вещи. Рано утром 12 июля Ветохин надул лодку и вышел в море с целью побега, но в 5,5 милях от берега был задержан кораблем ВМФ СССР, то есть совершил преступление, оговоренное статьями 17 и 56 У К УССР.

Однако, психиатрическая экспертиза в институте имени Сербского установила, что Ветохин страдает психическим заболеванием: параноидальным развитием личности, возможно, с поражением мозга, является невменяемым и нуждается в принудительном спецлечении.

На основании вышеизложенного Крымский Областной суд

ОПРЕДЕЛИЛ:

1. От наказания и из-под стражи Ветохина Ю.А. освободить.

2. Направить Ветохина Ю.А. на принудительное лечение в психиатрическую больницу специального типа.

3. Все вещи и орудия преступления, находившиеся у Ветохина в момент ареста, конфисковать в пользу государства. Продукты питания вернуть осужденному.

4. Все вещи из комнаты, в которой Ветохин жил в Ленинграде, передать его бывшей жене Ветохиной Т.И.»

Первая моя мысль была таковой: «Значит, меня заживо хоронят, если вещи отдают бывшей жене?» Немного успокоившись, я понял, что хотя это и глупо и обидно, но — не главное. Главное — другое. Главное — то, что следователь солгал, будто бы у меня снова статья переквалифицирована на 75-ю, а также то, что меня направляли в спецбольницу и не указывали срок, на который направляли.

— Вы мне разрешите взять копию определения суда? — спросил я Левитаншу.

— Нет! Распишитесь и я заберу обратно.

— Но я хочу написать кассационную жалобу! — воскликнул я. — Как же я буду писать жалобу, если у меня на руках нет копии приговора?

— Это не мое дело! Быстрее расписывайтесь, я не могу ждать!

— Тогда разрешите хоть переписать приговор?

Левитанша ничего не ответила, но было видно, что она колебалась. Я схватил листок бумаги и маленький кусочек графита, воткнутый в прутик от веника и привязанный к нему ниткой, которые мне подал товарищ по камере, вынув их из тайника, и стал быстро и сокращенно переписывать. Левитанша меня торопила, и если теперь я воспроизвожу приговор не дословно, пусть КПСС-овцы не попрекают меня в «передергивании фактов», а винят во всем тех коммунистических заправил, которые грубо нарушают уголовно-процессуальный кодекс, ими же сочиненный и ими же утвержденный.

Переписав определение, я сел на койку и задумался: какое откровенно лживое и циничное «определение». Что ни слово, то ложь! Начинается определение лживым утверждением того, ч<


Поделиться с друзьями:

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...

Механическое удерживание земляных масс: Механическое удерживание земляных масс на склоне обеспечивают контрфорсными сооружениями различных конструкций...

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.125 с.