Выступление перед моряками «Авроры» — КиберПедия 

Папиллярные узоры пальцев рук - маркер спортивных способностей: дерматоглифические признаки формируются на 3-5 месяце беременности, не изменяются в течение жизни...

История развития пистолетов-пулеметов: Предпосылкой для возникновения пистолетов-пулеметов послужила давняя тенденция тяготения винтовок...

Выступление перед моряками «Авроры»

2019-07-11 157
Выступление перед моряками «Авроры» 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

В тот день, когда нужно было отобрать 40 детей из всех ходивших на предварительные занятия, Айседора с тяжелой душой пошла в «голубой зал».

Ей дали пачку красных и зеленых билетиков. Красных билетиков было сорок. Урок начался, как обычно, с тихого шага под медленный марш Шуберта.

– Up! Up! – кричала Айседора. – Stop, Manya, what are you doing with your hands?[85] – обращалась она к хорошенькой, светловолосой девочке с темными глазами. И снова слышалось:

– Вверх! Вверх!

Время от времени Айседора подзывала к себе кого‑нибудь из детей и давала им красный или зеленый билетик, после чего они убегали в соседнюю комнату, где их соответственно распределяли «руководительницы».

– От этих билетиков мне еще тяжелее, – жаловалась Дункан, – они с такой радостью схватывают и зеленые и красные!

Наконец 3 декабря 1921 года отбор был окончен.

3 декабря стало днем школы. Годовщина эта отмечалась нами, где бы мы в это время ни находились: и на гастролях в Минске, и плывя на английском пароходе из Тяньцзиня в Шанхай, и в зимнем Кисловодске, и в теплом, несмотря на декабрь, Ташкенте, и в Москве, и в Нью‑Йорке, и в памятный для всех нас день 25‑летия со дня основания школы и 20‑летия студии на юбилейных спектаклях в театре имени Станиславского и Немировича‑Данченко, и в зале имени Чайковского, где мы тогда впервые показали всю Шестую симфонию Чайковского, полностью восстановив массовую постановку Айседоры.

Сорок детей уже жили в школе, но сама школа еще не существовала. Распорядок дня, выработанный Дункан, соблюдался плохо. Общее образование, предусмотренное тогда в объеме семилетки, велось сумбурно. Среди набранных преподавательниц – руководительниц – только две были с педагогическим опытом и знакомы с практикой новой школы. Но и практика эта тоже была сомнительной, так как и в эти годы, и в последующие общее образование скакало с «Дальтонпла‑на» на «комплекс», и‑ от всех этих систем было мало пользы. Организационный комитет не мог наладить даже быт, хотя персонала было в полтора раза больше, чем детей. В школе стоял невообразимый шум и гам.

– Дети приходят на урок танца, – расстраивалась Дункан, – какими‑то «расплесканными», несосредоточенными. В таком состоянии они не могут слушать музыку так, как это нужно.

Дней через десять после открытия школы как‑то вечером к Дункан приехал Луначарский. В их разговоре, происходившем в комнате Айседоры, принимали участие Ирма и я. Дункан сказала, что ей очень трудно работать, многого не хватает, до сих пор нет директора. Луначарский заметил, что о кандидатуре придется серьезно подумать, так как нужен человек, который был бы не только организатором, но и близко стоял к искусству и понимал целевую установку такой школы и самую идею Дункан.

– Вот директор! – вдруг сказала Айседора, указав на меня.

Я отказался: школе нужно посвятить все свое время, а я не хотел расстаться ни с театром, ни с журналистикой, и к школьной работе не имел отношения.

– Разве моя школа не имеет отношения к искусству? – спросила, улыбаясь, Дункан.

– Ну, что же, – сказал Луначарский, – я товарища Шнейдера хорошо знаю, но…

Он наклонился к Айседоре, и я услышал обрывок его фразы: «Mais c’est un j’eune homme[86]. Потом все же сказал:

– Сегодня что? Понедельник? Ну вот, в среду приезжайте ко мне в Наркомпрос, мы все практически решим, я подпишу необходимые распоряжения, а завтра дам приказ о вашем назначении…

Потом было много сред, четвергов и по семи пятниц на неделе, много трудновыполнимых решений, радостей, огорчений, но школу Дункан я тогда же принял. Дункан постоянно повторяла, что она «бежала из Европы от искусства, тесно связанного с коммерцией», и категорически отказывалась от платных выступлений. Я, по ее настойчивому желанию, отклонял все поступавшие предложения. Но Луначарский все же убедил ее не лишать зрителей возможности видеть ее спектакли на условиях, принятых во всей стране для театральных мероприятий.

Дункан сдалась, и мы объявили в филиале Большого театра четыре ее выступления с симфоническим оркестром, после которых сейчас же поступило приглашение приехать на несколько спектаклей в Петроград, выступить перед творцами Октябрьской революции – петербургскими рабочими и моряками «Авроры».

В начале февраля, оставив Ирму со школой, Айседора, я и Жанна поехали на Николаевский вокзал. Есенин провожал нас. Точного расписания отправления поездов не было. Билеты не продавались, а бронировались бесплатно по заявкам. У меня была бронь на два двухместных купе в международном вагоне.

Усадив Жанну в зале ожидания, мы втроем заняли столик в буфете. Поговаривали, что поезд отправится лишь в 12 часов ночи, а может, и в два. Айседора была счастлива: еще не сейчас расставаться с Есениным! Они радовались этому, казалось бы, томительному часу в холодном ресторанном зале. Пухленькая Жанна безмятежно спала на вещах и, должно быть, гуляла во сне по Булонскому лесу. Айседора, взяв у меня записную книжку, с увлечением чертила, объясняя Есенину роль хора в древнегреческом театре. Смелой линией, нарисовав полукруг амфитеатра, она замкнула орхестру и, поставив в центре ее черный кружок, написала под ним: «Поэт». Затем быстро провела от точки множество расходящихся лучей, направленных к зрителям.

– Мы будем выступать вместе! – говорила она Есенину. – Ты один заменишь древнегреческий хор. Слово поэта и танец создадут такое гармоническое зрелище, что мы… Werden die ganze Welt beherrschen![87] – рассмеялась Айседора. Потом вдруг наклонилась ко мне и умоляющим голосом тихо сказала: – Уговорите Езенин ехать вместе с нами в Петроград…

– Да его и не надо уговаривать. Сергей Александрович, хотите в Петроград?

Он радостно закивал головой, обращаясь к Айседоре:

– Изадора! Ты… я… Изадора – Езенин – Петроград!

Настроение поднялось. Айседора принялась рисовать шаржи на себя и на Есенина. Эта книжка долго хранилась у меня. Двумя‑тремя линиями Айседора набрасывала человечков, изображая себя и Есенина. Есенин весело смеялся.

В Петрограде мы остановились в гостинице «Англе‑тер». Я взял для них большой номер. Приехали мы только к вечеру и, утомленные дорогой, легли спать.

В номерах было холодно. Несколько раз в день либо я, либо Есенин взбирались на письменный стол и щупали рукой верхушку трубы отопления (вернее, двух трубок, спускавшихся по стене). Внизу они были совершенно холодными, наверху еле теплились.

Наконец я пригласил директора гостиницы и попросил для Есенина и Дункан теплую комнату.

Дункан и Есенин покинули комнату номер «5» – ту самую комнату, где почти четыре года спустя Есенин покончил с жизнью, прикрепив веревку, сдернутую с американского чемодана, к той самой трубе отопления, которая в феврале 1922 года не давала никакого тепла, а в декабре 25‑го, раскаленная паром, даже обожгла его лицо.

В новой комнате, куда перешли Дункан и Есенин, тоже было не особенно тепло.

Однажды днем мы вышли пройтись по Невскому и зашли в комиссионный магазин. Дункан сразу молча указала мне на черную, довольно высокую электропечь, стоявшую на полу среди других вещей. Печь стоила один миллион рублей. (Большая двуспальная кровать, которую мы с Айседорой нашли на Сухаревском рынке, стоила десять миллионов…)

Мы купили эту кустарную печь, и она потом щедро отдавала тепло в комнате Дункан и Есенина и в Петрограде, и в Москве. Мы сразу включили ее, как только вошли в номер. Есенин, не снимая пальто, вдруг вышел в коридор, сказав: «Я сейчас вернусь». Он действительно скоро возвратился, держа в руках небольшой сверток и, как всегда, смущенно улыбаясь. Оказывается, он вернулся в комиссионный магазин, где присмотрел какую‑то чернильницу, но почему‑то не купил ее тут же.

Эта чернильница простояла потом все годы на большом, красного дерева письменном столе в комнате Дункан и Есенина на Пречистенке, 20. За этим столом Есенин написал стихотворение «Волчья гибель» («Мир таинственный, мир мой древний…»), но писал он карандашом или чернилами – не помню. Автограф хранится в ЦГАЛИ.

Когда Есенин и Дункан улетали 10 мая 1922 года через Кенигсберг в Берлин, Айседора перед выходом из дома сказала мне: «Я дарю вам этот «балшой крават…» – «А я – мою чернильницу!» – сказал Есенин. И «крават», и чернильница оставались на своих местах, когда супруги вернулись из‑за границы.

В углублении для чернил был маленький стеклянный стаканчик, давно утерянный. Перед чернильницей стояла подставка из толстого черного стекла для карандашей и ручек. Подставка разбилась, но я долго сохранял ее перед чернильницей, складывая все три части, на которые она разбилась. В 1931 году кто‑то без меня выбросил эти куски.

Чернильница наполовину нефритовая, бледно‑фисташкового цвета, наполовину металлическая.

Она стояла на совсем ненужной ей большой нефритовой подставке, огражденной металлическим барьером. Чернильница перешла от меня к известному есениноведу Ю. Л. Прокушеву. Подставку я храню у себя.

В 1904 году Айседора Дункан впервые приехала на гастроли в Россию.

Однажды поезд, в котором Айседора возвращалась в Петербург, подходил к столице перед рассветом, сильно опоздав из‑за снежных заносов. Ее везли по темным и затихшим петербургским улицам на высоких и узких санках «лихача», прикрытых меховой полостью. Вдруг навстречу из темноты показалась похоронная процессия: суровые люди молча несли на руках и везли на санях несколько гробов.

– Что это? – с ужасом спросила Дункан.

Ей объяснили. Дункан возвратилась в Петербург после Кровавого воскресенья и расстрела у Зимнего дворца.

– Это страшное шествие оставило во мне след на всю жизнь и направило ее по истинному пути… – не раз повторяла потом Дункан.

Петроград 1922 года ожидал первого выступления Айседоры Дункан с острым интересом. Балетный мир и русские последовательницы школы Дункан, так называемые «пластички», к которым Дуккан относилась с нескрываемым раздражением, предпочитая им даже классическую школу танца, проявляли нетерпение.

Но не балетный мир, переполнивший ложи бывшего Мариинского театра на первом спектакле Дункан, волновал ее. Основная масса зрителей этого огромного театра состояла из моряков «Авроры» и петроградских рабочих.

Еще больше, чем Дункан, волновался я: Дункан требовала, чтобы во вступительном слове я рассказал и об идее ее школы, и о глубоких причинах неудач с ее школами в Европе, и о социальных корнях ее тяги к Советской России, и о перспективах ее работы здесь, и об ее творческих устремлениях.

– Но ведь на это надо полчаса! – встревоженно доказывал я Айседоре.

– Даже больше, если нужно, – отвечала она.

– Но меня и слушать не захотят. Они пришли смотреть ваш спектакль, а не слушать мои речи!

– Эти люди, – перебила меня Дункан, – хотят и имеют право знать многое. Когда я приезжала в Петербург в годы царизма, их не пускали в театры. Их боялись, их от страха перед грядущим убивали на улицах! Я приехала в Россию ради этих зрителей. Неужели они не захотят узнать, зачем я здесь? Я сама дрожу сейчас, как дебютантка!

В гримировальную вошел Есенин. Ему нужен был для кого‑то пропуск. Айседора прильнула к нему. Он ободряюще похлопал ее по плечу, испачкав руку в пудре, улыбнулся и «благословил» меня на выход. Я выписал пропуск и вышел на просцениум.

Аудитория была очень внимательна, и это поддержало меня. Я представил Дункан.

Зал принимал Дункан громовым рукоплесканием. И восторженно гудел после каждой части Шестой симфонии. Вдруг, уже во второй половине, сцена внезапно погрузилась во мрак. Оркестр, медленно теряя звучание, остановился. В зале зачиркали спичками. Я вынес на сцену «летучую мышь» и, поставив фонарь у рампы, едва осветил Дункан, неподвижно стоявшую в центре огромной сцены. Потом попросил зрителей не зажигать огня и дождаться исправления повреждения электросети.

Наступила полная тишина. Не верилось, что в театре такое множество людей. Пламя в фонаре чуть‑чуть потрескивало, бросая слабые отсветы на застывшую фигуру Дункан, в которой, по‑видимому, продолжала мучительно звучать оборвавшаяся музыка симфонии.

Свет не зажигался. На сцене было прохладно. Я взял красный плащ Айседоры и набросил ей на плечи. Дункан поправила плащ, приблизилась к фонарю, горевшему красноватым светом, и подняла его высоко над головой. В красном плаще, с призывно поднятой головой и со светочем в руке, она выглядела каким‑то революционным символом. Зал ответил грохотом аплодисментов. Дункан выжидала, когда все утихнет. Потом сделала шаг вперед и обернулась. Я понял и подошел.

– Товарищи, – сказала она, – прошу вас спеть ваши народные песни.

И зал, огромный, переполненный зал, запел. Без дирижера, без аккомпанемента, в темноте, поразительно соблюдая темпы, нюансы и стройность, зал пел одну за другой русские народные песни.

Дункан так и стояла с высоко поднятым над головой огнем, и вытянутая рука ни на мгновение не дрогнула, хотя я видел, что это стоит ей огромного напряжения воли и великого физического усилия.

– Если бы я опустила тогда руку, – объяснила она потом, – прервалось бы и пение, и все невыразимое очарование его. Это было так прекрасно, что никакие самые знаменитые капеллы не выдержали бы сравнения с этим вдохновенным пением!

Так продолжалось около часа. Дункан не опускала руки, и зал пел снова и снова. Уже прозвучали «Варшавянка», «Смело, товарищи, в ногу…».

– Есть еще одна ваша песня, которую я один раз слышала, – сказала Дункан во время короткой паузы. – Это печальная песня, но она говорит о заре новой жизни. В финале заря занимается, и песня звучит грозной силой и верой в победу. Прошу вас спеть эту песню.

Едва я перевел эти слова, как, словно по взмаху руки невидимого дирижера, совсем пианиссимо возникли напев и слова:

 

Замучен тяжелой неволей,

Ты славною смертью почил,

В борьбе за народное дело

Ты голову честно сложил…

 

Песня нарастала, звучала все громче и громче, наливалась неслыханной мощью. По лицу Дункан катились слезы…

И вдруг, когда необычайный хор гремел заключительными словами:

 

Но знаем, как знал ты, родимый,

Что скоро из наших костей

Поднимется мститель суровый,

И будет он нас посильней! –

 

в хрустальных бра и люстрах зала, в прожекторах и софитах стал теплеть, разжигаться свет. Красноватый, потом желтый, солнечный и, наконец, ослепительно‑белый затопил потоками громадный театр и гигантский хор, который вместе со светом медленно поднимался со своих мест, потрясая зал последним рефреном:

 

Бу‑дет по‑силь‑ней!

 

Одновременно взметнулся красный плащ Дункан – и медленно пошел вниз занавес.

Ни один режиссер не мог бы так блестяще театрально поставить эту сцену…

 

8

 

 

«Неожиданности» Есенина. Золотые часы.

Есенин «уезжает в Персию».

Дункан и Есенин в ЗАГСе.

Отлет в Берлин.

Завещание.

Голубой блокнот

 

На письменном столе Айседоры лежали «Эмиль» Жан Жака Руссо в ярко‑желтой обложке и крохотный томик «Мыслей» Платона. Томик этот она часто брала в руки и, почитав, надолго задумывалась.

Однажды я видел, как Айседора Дункан, сидя с книжкой на своей кровати, отложила ее и, нагнувшись к полу, чтобы надеть туфлю, подняла руку и погрозила кулаком трем ангелам со скрипками, смотревшим на нее с картины, висевшей на стене.

Впрочем, может быть, этот жест имел свою причину: Айседора утверждала, что один из трех ангелов – вылитый Есенин. Действительно, сходство было большое.

А Есенин, сидя в комнате Айседоры, за ее письменным столом, в странном раздумье, подул несколько раз на огонь настольной лампы и, зло щелкнув пальцем по стеклянной груше, погасил ее.

С Есениным иногда было трудно, тяжело.

Вспоминаю, как той, первой их весной я услышал дробный цокот копыт, замерший у подъезда нашего особняка, и, подойдя к окну, увидел Айседору, подъехавшую на извозчичьей пролетке.

Дункан, увидев меня, приветливо взмахнула рукой, в которой что‑ю блеснуло. Взлетев по двум маршам мраморной лестницы, остановилась передо мной все такая же сияющая и радостно‑взволнованная.

– Смотрите, – вытянула руку. На ладони заблестели золотом большие мужские часы. – Для Езенин! Он будет так рад, что у него есть теперь часы!

Айседора ножницами придала нужную форму своей маленькой фотографии и, открыв заднюю крышку пухлых золотых часов, вставила туда карточку.

Есенин был в восторге (у него не было часов). Беспрестанно открывал их, клал обратно в карман и вынимал снова, по‑детски радуясь.

– Посмотрим, – говорил он, вытаскивая часы из карманчика, – который теперь час? – И, удовлетворившись, с треском захлопывал крышку, а потом, закусив губу и запустив ноготь под заднюю крышку, приоткрывал ее, шутливо шепча: – А тут кто?

А через несколько дней, возвратившись как‑то домой из Наркомпроса, я вошел в комнату Дункан в ту секунду, когда на моих глазах эти часы, вспыхнув золотом, с треском разбились на части.

Айседора, побледневшая и сразу осунувшаяся, печально смотрела на остатки часов и свою фотографию, выскочившую из укатившегося золотого кружка.

Есенин никак не мог успокоиться, озираясь вокруг и крутясь на месте. На этот раз и мой приход не подействовал. Я пронес его в ванную, опустил перед умывальником и, нагнув ему голову, открыл душ. Потом хорошенько вытер ему голову и, отбросив полотенце, увидел улыбающееся лицо и совсем синие, но ничуть не смущенные глаза.

– Вот какая чертовщина… – сказал он расчесывая пальцами волосы, – как скверно вышло… А где Изадора?

Мы вошли к ней. Она сидела в прежней позе, остановив взгляд на белом циферблате, докатившемся до ее ног. Неподалеку лежала и ее фотография. Есенин рванулся вперед, поднял карточку и приник к Айседоре.

Она опустила руку на его голову с еще влажными волосами.

– Холодной водой? – Она подняла на меня испуганные глаза. – Он не простудится?

Ни он ни она не смогли вспомнить и рассказать мне, с чего началась и чем была вызвана вспышка Есенина.

«Ехать в Персию» Есенин собрался тоже внезапно, без всяких сборов. Айседора слегла. Несколько дней она не поднималась с постели а последние два дня не хотела ни есть, ни пить.

Поздно вечером я вошел в ее огромную комнату. Было темно. Только на столике у кровати горела настольная лампа с зеленым абажуром.

– Вот здесь, – показала Айседора на низкую никелированную спинку кровати, – здесь сейчас стоял Езенин.

– Конечно, – постарался самым спокойным тоном объяснить я, – если и дальше вы не будете ни есть, ни пить, то у вас появятся не только зрительные, но и слуховые галлюцинации…

И вдруг сам совершенно явственно услышал голос Есенина, произнесший мое имя. Голос звучал где‑то за «восточной» комнатой. Пробежав ее и розовую атласную, я увидел в амбразуре арки темного «голубого зала» что‑то белое, двигавшееся прямо на меня…

Думайте обо мне что хотите, но в это мгновение мною овладел страх.

– Илья Ильич! – заорало это белое, и я уткнулся прямо в живот Есенина. Он был в распахнутом пиджаке и в белой рубашке. – Живой, живой! – кричал он.

Оказалось, «Почем‑соль» ехал в своем вагоне в Ростов‑на‑Дону и согласился взять с собой Есенина (может, втайне рассчитывал на его помощь при погрузке мешков с солью). «Ростов – это Северный Кавказ, а следовательно – почти Закавказье, а там и до Персии рукой подать» – так, очевидно, рассуждал Есенин, всегда стремившийся на родину Омара Хайяма и Гафиза.

В Ростове, пока «Почем‑соль» управлялся с солью и кое‑какими поручениями комиссии, Есенин поссорился с ним и методически перебил одно за другим все стекла «салон‑вагона». После этого «Почем‑соль» отправил его в Москву, к великому счастью Айседоры. (Впоследствии, весной 1923 года, Есенин писал из Парижа А. Мариенгофу: «…после скандалов (я бил Европу и Америку, как Гришкин вагон) хочется опять к тишине…»)

Один раз кто‑то спросил меня, чего было больше в самоубийстве Есенина – страха перед жизнью или храбрости перед смертью? Есенин от природы был человеком, что называется, не робкого десятка.

Однажды произошло следующее. В бывшем балашовском особняке стали происходить какие‑то таинственные истории. Ночью в дом проникали неведомыми путями неизвестные люди с потайными фонарями. При малейшей тревоге таинственные посетители мгновенно исчезали. Мы установили наблюдение, но однажды дело приняло очень серьезный оборот: открыв отмычкой дверь, бандиты через подсобную лестницу проникли в спальню детей.

Одна девочка проснулась.

– Молчи! – зашипел на нее бандит и погрозил издали ножом. Но она от страха громко закричала и, соскочив с кровати, стрелой пронеслась мимо налетчиков к выходу. Поднялся многоголосый крик.

Есенин, все мы и кто‑то из гостей бросились обследовать дом. Внизу около большой мраморной лестницы был маленький кабинетик, где я принимал родителей. В одном углу была низкая дверца, через которую, сильно согнувшись, можно было пролезть в темную кладовку под лестницей. Кладовка имела вторую такую же дверцу, выходившую в коридор около детской столовой. Не знаю почему, эту кладовку в школе называли «котомазкой».

Вот около этой «котомазки» и собрались все мы, предводительствуемые Есениным. Открыли дверцу, я чиркнул спичкой, и вдруг в самом темном углу что‑то зашевелилось. Я зажег сразу несколько спичек. Есенин так дернулся вперед, что спички погасли, но он бесстрашно пролез в дверцу, крича и размахивая поленом:

– Выходи, выходи! Нечего теперь уже! Попался!

Фигура закопошилась, покорно полезла прямо на

Есенина, и тут все увидели нашего швейцара Павла Васильевича. Он жил где‑то далеко на окраине и не пошел домой, решив переночевать в «котомазке».

Случай, конечно, комический, но, очутись на месте Павла Васильевича один из бандитов, Есенин мог бы получить удар ножом.

Через некоторое время за деревянной панелью в стене детской спальной мы обнаружили выдолбленную пустую дыру. Там Балашова, очевидно, прятала свои драгоценности. Об этом, по‑видимому, знал кто‑то из ее «дворни». Мы заявили в милицию, и вскоре выяснилось, что вожаком «искателей кладов» был бывший управляющий балашовским домом, проживавший по соседству. Его арестовали. Ночные визиты прекратились.

Вскоре после этого случая Есенин принес купленный где‑то великолепный «нож для харакири», зеркально блестевший немного выгнутым клинком. На больших ножнах были еще маленькие – с острым и тонким стилетом внутри.

– Большим ножом, – объяснял Есенин, – японцы, кончая жизнь самоубийством, вскрывают себе живот, и, когда кишки вываливаются, они перерезают маленьким кинжальчиком последнюю кишку… Какое самообладание и изуверство! – добавлял он.

И вскоре охладел к ножу, ему неприятно было видеть его, он все запрятывал куда‑то этот нож, а потом подарил его мне. Нож в дальнейшем таинственно исчез. Много лет спустя я случайно обнаружил его следы у родственника школьной медсестры, которую Ирма Дункан, также не любившая «нож для харакири», попросила куда‑нибудь унести его. Нож давно утратил и свои прекрасные ножны, и маленький кинжальчик, а клинок, по‑прежнему зеркально блестевший, превратился в охотничий нож, с которым владелец его ходил на кабана.

Айседора вошла ко мне, держа листок бумаги с текстом телеграммы. Это была телеграмма известному американскому импресарио Юроку, постоянному организатору гастролей Айседоры Дункан.

Телеграмма гласила:

«Можете ли организовать мои спектакли участием моей ученицы Ирмы, двадцати восхитительных русских детей и моего мужа, знаменитого русского поэта Сергея Есенина. Телеграфируйте немедленно. Айседора Дункан».

Пришел ответ из Нью‑Йорка:

«Интересуюсь, телеграфируйте условия и начало турне. Юрок».

Да. Тот самый Юрок, о котором спустя 50 лет писали наши газеты и который явился жертвой бандитов – непрошеных защитников советских евреев. Они совершили в Нью‑Йорке налет на оффис Юрока, занимавший целый этаж в одном из небоскребов, брошенной бомбой убили молоденькую сотрудницу, ранили Юрока, разрушили помещение.

И все это за то, что Юрок является постоянным организатором гастролей в США знаменитых советских артистов, ансамблей и театров.

Советское правительство дало согласие на выезд школы, и Дункан стала деятельно готовиться и к первому показательному спектаклю ее школы в Москве, и к своему отъезду за границу, намереваясь провести там до приезда школы большую предварительную работу.

Чувство Есенина к Айседоре, которое вначале было еще каким‑то неясным и тревожным отсветом ее сильной любви, теперь, пожалуй, пылало с такой же яркостью и силой, как и любовь к нему Айседоры.

Оба они решили закрепить свой брак по советским законам, тем более что им предстояла поездка в Америку, а Айседора хорошо знала повадки тамошней «полиции нравов», да и Есенин знал о том, что произошло в Соединенных Штатах с М. Ф. Андреевой и А. М. Горьким только потому, что они не были «повенчаны».

Ранним солнечным утром мы втроем отправились в загс Хамовнического Совета, расположенный по соседству с нами в одном из пречистенских переулков.

Загс был сереньким и канцелярским. Когда их спросили, какую фамилию они выбирают, оба пожелали носить двойную фамилию – «Дункан‑Есенин». И так записали в брачном свидетельстве и в их паспортах. У Дункан не было с собой даже ее американского паспорта – она и в Советскую Россию отправилась, имея на руках какую‑то французскую «филькину грамоту». На последней странице этой книжечки была маленькая фотография Айседоры, необыкновенно там красивой, с глазами живыми, полными влажного блеска и какой‑то проникновенности. Эту книжечку вместе с письмами Есенина я передал весной 1940 года в Литературный музей.

– Теперь я – Дункан! – кричал Есенин, когда мы вышли из загса на улицу.

Накануне Айседора смущенно подошла ко мне, держа в руках свой французский «паспорт».

– Не можете ли вы немножко тут исправить? – еще более смущаясь, попросила она.

Я не понял. Тогда она коснулась пальцем цифры с годом своего рождения. Я рассмеялся – передо мной стояла Айседора, такая красивая, стройная, похудевшая и помолодевшая, намного лучше той Айседоры Дункан, которую я впервые, около года назад, увидел в квартире Гельцер.

Но она стояла передо мной, смущенно улыбаясь и закрывая пальцем цифру с годом своего рождения, выписанную черной тушью…

– Ну, тушь у меня есть… – сказал я, делая вид, что не замечаю ее смущения. – Но, по‑моему, это вам и не нужно.

– Это для Езенин, – ответила она. – Мы с ним не чувствуем этих пятнадцати лет разницы, но она тут написана… и мы завтра дадим наши паспорта в чужие руки. Ему, может быть, будет неприятно… Паспорт же мне вскоре не будет нужен. Я получу другой.

Я исправил цифру.

Насколько быстро были выполнены все паспортные формальности советскими учреждениями, настолько долго тянули с визами посольства тех стран, над которыми Дункан и Есенину предстояло пролететь.

Отлет с московского аэродрома был назначен на ранний утренний час. Все дети хотели проводить Айседору, и я обратился в Коминтерн, владевший единственным тогда в Москве автобусом, с просьбой предоставить его нам. Это был большой красный автобус английской фирмы «Лейланд». Нам потом не раз давали его для прогулок по городу (так сказать, «агитпоездки». Дети были одеты в особую форму, на борту автобуса лозунг: «Свободный дух может быть только в освобожденном теле!» Надпись: «Школа Дункан»).

Конечно, тогда в Москве не было наших теперешних аэропортов. Сидели мы прямо на траве неровного Ходынского поля, знаменитого еще со времен коронации Николая II, когда на этом поле погибли в давке тысячи людей. Сидели в ожидании, пока заправят маленький шестиместный самолетик. Они были первыми пассажирами открывавшейся в этот день новой воздушной линии «Дерулуфта» Москва – Кенигсберг. Третьим пассажиром оказался мой бывший однокашник и сосед по парте Пашуканис, которого я с гимназических времен не встречал и который работал тогда заместителем наркома иностранных дел.

Есенин летел впервые и заметно волновался. Дункан предусмотрительно приготовила корзинку с лимонами:

– Его может укачать, если же он будет сосать лимон, с ним ничего не случится.

В те годы на воздушных пассажиров надевали специальные брезентовые костюмы. Есенин, очень бледный, облачился в мешковатый костюм, Дункан отказалась. Еще до посадки, когда мы все сидели на траве аэродрома в ожидании старта, Дункан вдруг спохватилась, что не написала никакого завещания. Я вынул из военной сумки маленький голубой блокнот. Дункан быстро заполнила пару узеньких страничек коротким завещанием: в случае ее смерти наследником является ее муж – Сергей Есенин‑Дункан.

Она показала мне текст.

– Ведь вы летите вместе, – сказал я, – и, если случится катастрофа, погибнете оба.

– Я об этом не подумала, – засмеялась Айседора и, быстро дописав фразу: «А в случае его смерти моим наследником является мой брат Августин Дункан», – поставила внизу странички свою размашистую подпись, под которой Ирма Дункан и я подписались в качестве свидетелей.

Наконец супруги Дункан‑Есенины сели в самолет, и он, оглушив нас воем мотора, двинулся по полю. Вдруг в окне (там были большие окна) показалось бледное и встревоженное лицо Есенина, он стучал кулаком по стеклу. Оказалось, забыли корзинку с лимонами. Я бросился к машине, но шофер уже бежал мне навстречу. Схватив корзинку, я помчался за самолетом, медленно ковылявшим по неровному полю, догнал его и, вбежав под крыло, передал корзину в окно, опущенное Есениным.

Легонький самолет быстро пробежал по аэродрому, отделился от земли и вскоре превратился в небольшой темный силуэтик на сверкающем голубизной небе.

Дети первый раз видели отлет воздушного корабля и стояли бледные и затихшие, подняв головы, с широко раскрытыми глазами.

Шофер возился с мотором, автобус никак не заводился. Все молча опустились на траву. Я присел на лежавшие поблизости телеграфные столбы, вынул голубой блокнот и, раскрыв его, начал писать на последних страницах информацию об отлете в Берлин Дункан и Есенина, заказанную мне театральным журналом «Рабочий зритель».

Небо нахмурилось, стал накрапывать мелкий дождик, и на листках блокнота от капель дождя, попадавших на строчки, написанные чернильным карандашом, зарябили лиловые крапинки.

Голубой блокнот я сунул между бумагами в сумку и забыл о нем. Я не знал, что через пять лет об этом блокноте будут писать газеты Европы и Америки…

Сергей Есенин погиб через три года с лишним. Айседора Дункан – спустя полтора года после смерти Есенина. О катастрофе в Ницце мы узнали, находясь со студией на гастролях в Донбассе. Мне, как советскому гражданину, нужно было получить заграничный паспорт, в один день выполнить все формальности было невозможно, и Ирма улетела во Францию одна.

Некоторое время спустя я получил от нее телеграмму из Парижа:

«Немедленно вышлите завещание Айседоры».

За шесть лет, прошедшие со дня основания школы, накопился значительный архив. Кроме того, в большом письменном столе, стоявшем прежде в комнате Айседоры и Есенина, а теперь перенесенном в мою, все семь ящиков были полны различными бумагами и Дункан, и Есенина, и моими. Я начал поиски завещания и неожиданно быстро нашел среди бумаг узенький голубой блокнот. Я сразу узнал лиловые крапинки от капель дождя.

Однако завещания Айседоры в нем не оказалось. В середине блокнота было вырвано много листков. Очевидно, подумал я, Айседора в 1923 году, возвратившись с Есениным из‑за границы, случайно нашла этот блокнот и, может быть, в том же году или в 1924‑м, когда Дункан и Есенин уже расстались, уничтожила свое завещание.

Я телеграфировал в Париж, что завещания нет.

А еще через несколько дней произошло следующее.

Я сидел за письменным столом Айседоры и перебирал бумаги. Арку, ведущую в соседний «голубой зал», по моему указанию заделали, и плотники установили в образовавшейся нише полки. Этот открытый шкаф, в котором разместился архив школы, я завесил широкой портьерой. Вдруг раздался легкий стук. Я взглянул под стол и увидел на полу возле портьеры голубой блокнот.

«Откуда он упал, – подумал я, – ведь я положил его в средний ящик письменного стола?» Но, выдвинув ящик, сразу увидел голубой блокнот. Он по‑прежнему лежал поверх бумаг.

Раскрыв «двойник», я увидел завещание Айседоры.

Тут‑то я и вспомнил: этих грошовых блокнотов у меня было несколько. Очевидно, в день проводов в моей сумке лежало два одинаковых блокнота. В одном – Айседора написала свое завещание, а заметку, обрызганную лиловыми капельками, я написал в другом.

Я тут же дал телеграмму Ирме:

«Завещание найдено».

Когда Ирма и часть студии в следующем году уехали на гастроли в Америку, завещание Айседоры было предъявлено там в суде Манхеттена. Луначарский дал мне газету «Русский голос» (она выходила в Нью‑Йор‑ке на русском языке). Сразу бросился в глаза заголовок, набранный крупным шрифтом над заметкой в две колонки:

«Завещание Айседоры Дункан утверждено государственным судом Манхеттена»…

Однако «история с завещанием» увела нас на пять с лишним лет вперед, а пока Айседора Дункан и Сергей Есенин, пересекая прибалтийские и польские равнины, летели в Европу.

 

9

 

 


Поделиться с друзьями:

Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...

Типы оградительных сооружений в морском порту: По расположению оградительных сооружений в плане различают волноломы, обе оконечности...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.134 с.