V. Стилизация фантастического — КиберПедия 

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...

V. Стилизация фантастического

2023-02-03 47
V. Стилизация фантастического 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

"Féerie de Laboratoire". – "Усталая Смерть" Фрица Ланга (1921 год)

 

…молодые люди, занятые в области культуры, в том числе и я сам, делали фетиш из трагедии, открыто протестуя против старых ответов и устаревших форм, переходя от наивной безмятежности девятнадцатого века к противоположному полюсу – пессимизму ради пессимизма.

Фриц Ланг: И жили они счастливо. (Penguin Film Review, 1948)

 

Что отличает немцев от других народов, так это любовь к смерти – другие нации любят жизнь, писал Клемансо71. Но разве не прав был Гельдерлин, писавший в "Гиперионе" о том, что немцы ужасно боятся смерти и поэтому постоянно думают о том, как им уйти от неминуемой судьбы?

Темы немых кинолент Ланга, равно как и его сценарии, написанные для Отто Рипперта, звучат в минорных тонах: каждый раз в центре внимания оказывается беспощадная смерть. Это является и лейтмотивом фильма "Усталая Смерть", в котором девушка пытается спасти своего возлюбленного, но лишь теснее переплетает его судьбу со своей и в конце концов обрекает на погибель.

Впрочем, Ланг не стоял на месте: в своей статье о "happy ending" он неоднократно подчеркивает, что больше не хочет снимать трагедии, "в которых герой оказывается в капкане судьбы". Он не желает снимать фильмы, где последнее слово остается за беспощадным фатумом – греческой богиней рока Ананке.

Из всех деятелей кино Ланг в наибольшей степени испытал на себе влияние рейнгардтовского стиля, однако, как и Вегенер, он при этом ни в коей мере не утратил самобытности стиля собственного.

Наиболее отчетливо влияние рейнгардтовских постановок прослеживается в том эпизоде, где действие происходит в Венеции эпохи Возрождения: ступени лестницы выделяются на ярко освещенном фоне, пересекая по диагонали экран; персонажи карнавала, словно подхваченные вихрем, спускаются вниз; во мраке ночи вспыхивают факелы, в темных водах реки отражаются огни; юноши в коротких темных плащах и плотно облегающих камзолах стоят, непринужденно прислонившись к колоннам галереи, другие, словно ястребы, бросаются на соперника. Как в свое время в спектаклях Рейнгардта, так и здесь мы ощущаем яркость и свежесть жизни, характерную для периода кватроченто, видим эпизоды, напоминающие нам рисунки на флорентийских свадебных сундуках.

По своей сути Ланг – архитектор. Он ведь и в университете изучал архитектуру. В сцене в гробнице[9] каннелюры на воротах готической стрельчатой арки выделяются на более темном фоне, обретая за счет этого выпуклую пластичность. Если же вспомнить "Калигари", то сразу понимаешь, какими линейными, плоскими были его декорации, как мало в них было полутеней и полутонов. Лаборатория маленького аптекаря в "Усталой Смерти" – сумрачная комната с закрытыми ставнями – наполнена необычным сиянием; фосфорное свечение исходит от бутылок, приборов, чучел животных, скелета. Кажется, что перед нами открывается дверь в сатанинский мир Гофмана.

Эти световые эффекты типичны для экспрессионизма. "Если источник света помещен ниже кадрового пространства", – объясняет Курц, который лично застал такую технику освещения, – то определенные части кадра приобретают яркие акценты и резкие тени, благодаря чему они становятся объемными, тогда как другие части отступают на задний план; одни линии разрываются, а другие укорачиваются. Неразделенный свет прожектора создает контрастность и резкость, разделяя пространство на четко очерченные объемные части".

Такое освещение сверху или сбоку, выхватывающее отдельные светящиеся линии, полосы или более широкие поверхности, сверх меры акцентирующее на них внимание и противопоставляющее им темноту, становится характерным для экспрессионизма. Например, в "Каменном всаднике" Вендхаузена такие полосы света превращают детали декораций в мерцающие арабески. В сцене заклинания в "Фаусте" Мурнау, в ночном саду в фильме Робисона72 "Тени" ("Schatten", 1923) ветви выделяются на темном фоне переплетением белых линий, напоминая мерцающие во тьме кости. В картине Пабста "Тайны одной души" психоаналитический мир грез приобретает свою мистическую пластичность за счет фосфоресцирующих световых контуров. Пабст, которого так часто называли реалистом, не мог противостоять этой склонности к декоративным световым эффектам и в дальнейшем: флюоресцирующее сияние на фоне ночной мглы исходит от контуров корабля‑казино в фильме "Ящик Пандоры", который был снят уже в 1929 году.

Даже Лупу Пик73, считавший себя противником экспрессионизма, строит освещение кладбища в картине "Новогодняя ночь" ("Sylvester") схожим образом: на темном фоне за стеной виднеются зловещие белесые кресты, тускло мерцают ветви деревьев. Немецкие режиссеры, осветители и операторы буквально жонглируют контрастами света и тени. Курц говорит об освещении, создающем "бездонные глубины". Резкий "вскрик" света, всесокрушающая, тяжелая мгла, экспрессионистское дробление форм – все это достигает наивысшей точки в последнем эпизоде фильма Лени "Кабинет восковых фигур" ("Wachsfigurenkabinett"). Идет ли здесь речь о контрапункте или о контрасте света и тьмы – в любом случае мы явственно видим отчасти осязаемо‑конкретное, отчасти ирреальное féerie de laboratoire, о котором Жан Кассу74 говорил применительно к немецкому кино.

"Немец, – поясняет Курц, – обращается со светом как с фактором организации пространства". Мы уже знаем, что световые эффекты служат не только для создания настроения, и примеры этого мы снова встречаем у романтиков. Когда в романе Эйхендорфа "Предчувствие и реальность" веселая орава в ночь после карнавала проникает на крестьянский двор и танцуя увлекает за собой "сбившегося с пути рыцаря", с точки зрения драматургии пространства это передано следующим образом: "Одна‑единственная лампа стояла на столбе и дрожащими на ветру лучами освещала эту странную сумятицу".

Между тем, Курц не замечает, как в немецких кинолентах экспрессионистские и импрессионистские стилистические элементы плавно переходят друг в друга. Так, в "Големе" винтовая лестница в доме рабби Лёве, со всеми ее сияющими в темноте контурами, напоминающими изгибы морской раковины, выделена в экспрессионистской манере, тогда как в комнате воздух мягко светится и струится, и здесь нашему взору открывается чисто импрессионистская атмосфера.

Схожим образом и Фриц Ланг создает настроение при помощи света. В "Усталой Смерти" в каменной стене без ворот образуется проем, и под высокой стрельчатой аркой вспыхивают, уходят вверх и снова теряются в темноте ступени лестницы. В соборе царства мертвых в день поминовения усопших, который там длится вечно, горит бесчисленное множество свечей. От бамбуковой чащи в китайском эпизоде поднимаются фосфоресцирующие испарения. Эти атмосферные картины представляют собой своеобразную прелюдию к тем сценам в "Нибелунгах", где Зигфрид скачет на белом иноходце по залитому солнцем и окутанному дымкой таинственному лесу.

Учитывая все это, можно ли назвать "Усталую Смерть" Фрица Ланга экспрессионистской картиной? Сегодня слишком часто на все творения великой классической эпохи немецкого кинематографа навешивают такой удобный общепринятый ярлык "экспрессионизм", не различая, где имеет место влияние Макса Рейнгардта – этого "драматурга света"[10], а где речь идет о чисто экспрессионистских световых эффектах. Возможно, было бы преувеличением утверждать, что лишь в последнем эпизоде фильма "Кабинет восковых фигур" Лени, а также в более ранней картине Карла Хайнца Мартина "С утра до полуночи" (1920) освещение сделано в собственной, аутентичной манере экспрессионизма. Тем не менее, следует подчеркнуть, что Ланг никогда не стремился работать исключительно с экспрессионистскими эффектами. Его чутье в сфере пластической проработки форм и его талант в работе с источниками света выходят за рамки экспрессионистского стиля.

 

VI. Симфонии ужаса

 

"Носферату" (1922). – Призрак двойника. – Демонический бюргер

 

Оставьте нам, немцам, все ужасы безумия, горячечного бреда и мира духов. Германия – лучшее место для старых ведьм, шкур мертвых медведей, Големов обоего пола… Только по ту сторону Рейна и могут процветать подобные призраки…[11] 

Гейне. Романтическая школа. 1833

 

Следует еще указать на неисчерпаемый источник поэтического воздействия в Германии: речь идет об ужасе; привидения и ведьмаки привлекают как простой народ, так и просвещенные умы.

Мадам де Сталь. Трактат "О Германии". 1810

 

Скрывается ли за тем странным удовольствием, которое немцы испытывают от картин ужаса, гипертрофированная потребность в дисциплине? В "Поэзии и правде" Гёте упрекает в этом имевший роковые последствия педагогический принцип, когда, для того чтобы избавить детей от страха перед невидимым и пророческим, их раньше времени приучали к ужасающему[12]. Гармоничный ум Гёте был далек от подобных крайностей. Так, в разговоре с Эккерманом он как‑то заметил, что лишь однажды изобразил в своем произведении колдовство и чертовщину – в "Фаусте". Он был рад "проглотить северную часть своего наследства", чтобы затем перейти "к столам греков". Шиллер – автор "Духовидца" и предшественник романтиков – напротив, любил внушающие ужас сцены. В этой связи Гёте упрекал его в том, что "после "Разбойников" у него появилась некая склонность к жестокому, которая не покидала его даже в лучшие времена". Гёте продолжает: "Так, я очень хорошо помню, что в "Эгмонте", в сцене в тюрьме, где Эгмонту зачитывают приговор, он [Шиллер] хотел, чтобы на заднем плане в маске и в плаще появился Альба, чтобы насладиться эффектом, произведенным на Эгмонта смертным приговором. Однако же я высказал свое несогласие, и его фигура не вошла в эпизод".

Какая удивительная сцена для немецкого кинематографа!

Упоение всем жутким и зловещим, по‑видимому, с рождения присуще всем немцам. В "Антоне Рейзере" – романе Карла Филиппа Морица75, писателя XVIII‑гo века, странным образом предвосхитившего романтиков – маленький Антон ночью не смыкает глаз. Когда ветер со свистом гуляет по камину, он содрогается при мысли о жуткой сказке про человека без рук. Но в то же время ему приятно и даже сладостно представлять, как смерть медленно разлагает его тело.

"Ничто не доставляло мне большего наслаждения, чем слушать или читать страшные истории о кобольдах, ведьмах, мальчике‑с‑пальчик и тому подобном", – говорит в "Песочном человеке" Э.Т.А. Гофман устами своего трагически погибшего героя Натаниэля. Натаниэлю нравится зловещая легенда о злом Песочном человеке, который приходит к детям, если они не хотят ложиться спать, и бросает им в глаза песок, так что глаза наливаются кровью и выпадают из глазниц. Тогда он кладет их к себе в мешок и уносит на Луну, где в гнезде сидят его детеныши с острыми, как у сов, клювами и едят глаза капризных детей.

Точно так же и мальчик в романе Эйхендорфа76 "Предчувствие и реальность" с наслаждением слушает страшную сказку о ребенке, которому злая мать отрубила голову крышкой сундука. Он слушает, дрожа от особого, томительного ужаса, между тем как кроваво‑красная заря затухает за черной стеной леса.

Нигде та двойственность, которой подвержена немецкая душа, не проявляется с такой очевидностью, как в сказках. Как пишет Тик, они словно созданы для того, чтобы заполнить самыми разными персонажами пугающую пустоту и зловещий хаос. В Германии horror vacui[13] уступает место новому ужасу, который в прежние времена вдохновлял романтиков, а теперь подпитывает кинематограф.

 

* * *

 

Полностью название фильма Мурнау звучит так: "Носферату, симфония ужаса". И действительно, даже сегодня, когда мы смотрим этот фильм, мы чувствуем, как "ледяной ветер из потустороннего мира", по выражению Белы Балажа, гуляет по "реалистичным ландшафтам". И этим объясняется то, что по сравнению с "Носферату" ужас, которым наполнен "Кабинет доктора Калигари", вдруг начинает казаться совершенно искусственным.

Кинематографическое видение Фридриха Вильгельма Мурнау – величайшего режиссера, какого когда‑либо знала Германия – никогда не сводилось к декоративной стилизации. Он создал наиболее захватывающие, чарующие кинообразы, которые вообще когда‑либо появлялись в немецком кино, и, разумеется, неслучайно именно он первым в Германии использовал "освобожденную камеру": на съемках "Последнего человека" камера была привязана к оператору. Таким образом, Мурнау пошел гораздо дальше перевозимой камеры, которую Лупу Пик использовал для съемок "Новогодней ночи". Ведь Мурнау стремился к тому, чтобы стать единым целым с камерой, стать единым целым с киноглазом.

Мурнау пришел в кино из искусствоведения; и если Ланг, будучи художником, до мельчайших деталей воссоздает в киностудии знаменитые картины своего времени, прежде всего картины Бёклина77, неизменно украшавшие мещанские гостиные, то Мурнау берет лишь отзвуки, воспоминания о шедеврах искусства, которые он транспонирует в свои собственные картины. В "Фаусте" он показывает больного чумой в странной, укороченной перспективе, отчего ступни ног кажутся огромными (при этом вспоминается "Снятие с креста" Мантеньи и Гольбейна78). А когда Гретхен, с головой укутавшись в плащ, качает своего ребенка в занесенной снегом, полуразвалившейся хижине, у нас перед глазами встает образ фламандской Мадонны.

В своем стремлении уйти от самого себя Мурнау никогда не отличался единством стиля, какое мы встречаем у Ланга (именно поэтому творческий путь последнего так легко анализировать). Все фильмы Мурнау, за исключением картины "Финансы великого герцога", несут на себе печать противоречия, свидетельствуя о той борьбе, которую он вел с миром, навсегда оставшимся чужим для него. Лишь в своем последнем фильме "Табу" он обрел чуточку умиротворения, чуточку счастья посреди пышной, зрелой природы, в которой не могла появиться европейская мораль и европейское чувство вины. Андре Жид79 после своего "Имморалиста" смог – благодаря более мягкому климату – избавиться от внушенного ему морального консерватизма, от угрызений совести, обусловленных его протестантским вероисповеданием. Он мог уступить своим природным наклонностям. В отличие от него, Мурнау, родившийся около 1888 года, в молодости находился под гнетом бесчеловечного параграфа 175 Уголовного кодекса80, который давал зеленый свет шантажистам всех сортов и вплоть до Революции представлял угрозу для всех ему подобных. (Частная жизнь – неприкосновенная сфера, и если мы здесь заговорили о предрасположенности Мурнау, то лишь для того, что лучше понять и объяснить его стиль, проявившийся прежде всего в "Фаусте.)

Совестливостью Мурнау обусловлено и то, что он никогда не был склонен к притворству и дешевым трюкам, которые могли бы облегчить творческий процесс. Поэтому нередко его фильмы кажутся излишне обстоятельными. Глубинный смысл их содержания, их внутреннего ритма раскрывается очень медленно. Иногда (в частности, когда поднаторевшие в кинобизнесе работники студии УФА настаивали на том, чтобы он приделал хэппи‑энд к своему трагическому фильму "Последний человек>) он использовал все регистры самого грубого комизма и старался выглядеть таким же заурядным, как и та публика, которая гоготала, звонко хлопая себя по ляжкам, на просмотре комедии Любича "Дочери Кольхизеля".

Впрочем, мы вынуждены с сожалением признать, что и у Мурнау встречаются поразительные стилистические неточности, а порой вкус и вовсе ему изменяет. Этот удивительно чуткий художник иногда впадает в китч; так, в "Фаусте> встречаются сцены, по своей пошлости напоминающие лубочные открытки, например, сцена пасхального гулянья или детского хоровода на цветущем лугу. И эти приторно‑сладкие картины соседствуют с захватывающими, величественными образами, подобных которым в то время почти не было. Душа Мурнау была обременена противоречивым наследством – типично немецкой сентиментальностью и болезненной робостью, характерной для людей его склада. Это заставляет его восхищаться бьющей через край жизненной силой у других людей, поскольку сам он ею обделен. Поэтому он позволяет Яннингсу81, играющему Мефистофеля, кривляться и дурачиться и не может удержать в рамках наивно‑грубое неистовство Валентина в безусловно натуралистичном исполнении Вильгельма Дитерле82.

 

* * *

 

Мурнау родился и вырос в Вестфалии, среди просторных пастбищных угодий, где могучие крестьяне‑богатыри разводят неповоротливых рабочих лошадей. Во всех студийных ландшафтах, порожденных его фантазией, чувствуется тоска по деревне, и эта тоска придает его картинам – "Горящей пашне" ("Brennender Acker") и снятому в американской студии "Восходу солнца" ("Sunrise: A Song of Two Humans") – своеобразное горькое очарование.

В отличие от большинства фильмов той эпохи "Носферату", если не считать интерьеров, созданных Альбином Грау83, снимался не в павильонах. Отнюдь не перекрытые границы и не нехватка средств заставляли немецких кинематографистов, в частности, Любича или Ланга, строить целые города или леса во дворах студии. Неблагоприятный климат также не был причиной павильонного строительства; ведь многие строения возводились на территории студий в Нойбабельсберге, в Темпельхофе или Штаакене и, таким образом, были подвержены воздействию погодных условий. Немецкие режиссеры без труда могли бы найти готические города на побережье Балтийского моря, а здания в стиле позднего барокко – в Южной Германии. Причина, по которой они отказывались от этих естественных декораций, заключалась в том, что экспрессионистские аксиомы отчуждали их от природы, отчуждали их от реальности. Экспрессионизм, по словам Рудольфа Курца, хочет не пассивно принимать, а создавать действительность. Немец хочет объяснить общее мироощущение (Weltgefuhl), хочет запечатлеть на пленке сам дух действия. Существует атмосфера пейзажа, которую обычными средствами на пленке передать невозможно. Так, например, "дух" столичного города в ночном освещении ускользает от камеры, его нужно сознательно конструировать.

Таким образом мы здесь все время имеем дело с абстрактными выразительными средствами экспрессионизма. (Впрочем, уже в 1926/27 гг. Руттманн и Рихтер попытались в своем "абсолютном кино" более выпукло передать ощущение беспорядочного движения в большом городе при помощи параллельной съемки с нескольких позиций и смены изображения наплывом.)

Мурнау, снимавший "Носферату" с небольшим бюджетом, сумел найти и показать самые прекрасные картины природы. Он запечатлел нежные, хрупкие очертания белого облака, возможно, того самого, о котором писал Брехт в одном из самых красивых своих стихотворений. Вот балтийский ветер колышет траву в дюнах, вот на фоне весеннего вечернего неба деревья сплетают свои ветви в филигранный рисунок. Вот ранним утром по росистому лугу несутся выпущенные на волю лошади.

Природа участвует в действии фильма. Ярость волн предвещает появление вампира – злого рока, угрожающего прибрежному городу.

Как подчеркивает Балаж, над всеми этими картинами естественной, природной жизни витает "предчувствие сверхъестественного".

Другой особенностью стилистики Мурнау является то, что каждый кадр выполняет определенную функцию в раскрытии сюжета. Когда Мурнау показывает нам вечерний порт, его привлекает не только живописный вид мачт на темном фоне: он включает эту сцену еще и потому, что в ней открывается один из подозрительных гробов, а вид кишащих крыс подготавливает нас к надвигающемуся несчастью. А когда камера в течение нескольких секунд показывает крупным планом надуваемый ветром парус, то эти кадры так же необходимы, как и те, в которых мы видим речные пороги – ведь по ним несется плот со зловещим грузом.

Серый цвет гор вокруг замка вампира – а это настоящие Карпаты – чем‑то напоминает документальные съемки в фильмах Довженко. Несколько лет спустя предприимчивое руководство студии УФА заставило Мурнау использовать в сцене полета в "Фаусте" павильонные декорации. Эти горы из папье‑маше ничем не хуже – в них есть и тщательно сконструированные пропасти, и непременные водопады. Однако тот факт, что зрителю вид "искусственной природы" кажется не только вполне сносным, но и достойным восхищения, объясняется удивительным умением Мурнау скрывать искусственность с помощью тумана и струящихся сквозь него солнечных лучей. Благодаря этому сцены в "Фаусте" напоминают нам серые холмы "Носфе‑рату".

Великий дар Мурнау полностью раскрылся в "Фаусте". Здесь он превращает студийные ландшафты в волнующие виды: достаточно вспомнить заснеженное поле с искореженным бурей деревом, около которого, посреди полуразвалившейся оградки, Гретхен баюкает своего ребенка, погружая его в вечный сон. Или же американский фильм Мурнау "Восход солнца", где он показывает нам безлюдную топь, и наш взгляд долго блуждает по ней, пока мы, наконец, не понимаем, что это искусственная декорация. Однако Мурнау, как и Артур фон Герлах, относится к числу тех немецких кинорежиссеров, которые обладают даром чувствовать природный ландшафт (в остальном этот дар присущ только шведским кинематографистам), и он так никогда и не смирился с искусственными пейзажами на территории киностудии. Когда он снимал "Городскую девушку" ("City Girl", 1930, в немецком кинопрокате – "Хлеб наш насущный" ("Unser täglich Brot")), он был счастлив, когда его передвижная кинокамера скользила по волнам настоящих, спелых колосьев[14].

Зарождавшееся звуковое кино и коммерческие законы Голливуда задушили эту мечту. Чтобы не допустить искажения своего киностиля, для съемок "Табу" (1931) Мурнау бежал на тихоокеанские острова.

 

* * *

 

Здания, которые мы видим в "Носферату", – это настоящие, типичные для северной Германии дома из обожженного кирпича с остроконечной крышей. Мурнау удивительным образом сумел приспособить их холодную архитектуру к необычному сюжету. Ему даже не пришлось использовать контрастное освещение для придания большей таинственности этому прибалтийскому городку и создавать искусственный полумрак для его резко очерченных переулков. Под его руководством камера Фрица Арно Вагнера находит именно те ракурсы, с которых улицы городка и замок – тоже, кстати, настоящий – кажутся особенно зловещими. Что может быть более волнующим, чем длинная, узкая улица, зажатая между полуразвалившимися, монотонными фасадами кирпичных домов, снятая с какого‑то верхнего этажа и к тому же пересеченная в кадре оконной рамой? По разбитой, неровной мостовой идут носильщики трупов – тощие, в тесных черных сюртуках и высоких цилиндрах, разбившись на группы и торжественно отмеряя шаг, несут они узкие гробы. "Самая экспрессивная экспрессия", на которой настаивали экспрессионисты, достигается здесь без помощи искусственных средств.

В несколько измененном виде Мурнау использует эту сцену и в своем "Фаусте", однако чересчур картинные монахи, несущие гробы вверх по лестнице, не производят столь мощного визуального воздействия, как носильщики гробов в "Носферату".

Определенные ракурсы еще больше нагнетают атмосферу ужаса. Так, фигура доктора Калигари или сомнамбулы Чезаре чаще всего появляется на улице, пересекающей кадр по диагонали или причудливо петляющей. Мурнау усиливает напряжение другими средствами. Он хочет добиться прямой траектории, и его вампир идет прямо на камеру. Медлительность, с которой приближается его зловещая фигура, становится почти невыносимой. Мурнау хорошо понимает, какой силы визуального воздействия могут достигать переходящие один в другой, неожиданно смонтированные кадры. Так, перед кадром, в котором в глубине комнаты вдруг появляется вампир, он вставляет эпизод с захлопыванием двери. Мурнау нацеливает объектив камеры на дверь, за которой поджидает погибель. Дверь открывается невидимой рукой, и тут меняется ракурс: камера показывает бегущего к постели молодого человека, и, наконец, в следующем кадре во всей полноте своего ужасного облика появляется выросший до гигантских размеров вампир. И, как когда‑то в Grand Café, зрители непроизвольно отпрянули в своих креслах, потому что с экрана по воле братьев Люмьер на них надвигался гигантский паровоз, так и в "Носферату" зловещая угроза в лице вампира надвигается прямо на нас, заставляя содрогаться от ужаса.

Вине лишь однажды использовал этот прием движения прямо на зрителя. Однако вселяющая ужас фигура доктора Калигари, едва появившись посреди ярмарочной суеты, слишком быстро уходит в затемнение в тот самый момент, когда его лицо и тело начинают увеличиваться в размерах. Тот же прием мы видим, когда темный силуэт сомнамбулы Чезаре проникает в светлую спальню Лил Даговер84. Однако эти сцены не производят на зрителя того ошеломляющего впечатления, которого добился Мурнау в сцене появления вампира при помощи нанизанных друг на друга чередующихся ракурсов. Даже Ланг в той сцене "Метрополиса", где люди‑роботы вдруг начинают идти прямо на зрителя, не достигает такого эффекта. Только голова доктора Мабузе, которая – поначалу совсем крошечная – появляется в глубине экрана и неожиданно выдвигается вперед, занимая все кадровое пространство, может сравниться по силе визуального воздействия с надвигающимся вампиром Мурнау.

Мурнау также прекрасно понимал, какое впечатление может производить движение по диагонали, пересекающей весь экран. Так, например, он показывает темные очертания корабля, несущегося на полных парусах по волнам, или же огромный силуэт вампира, пересекающий палубу – съемка с "лягушачьей перспективы" придает ему искаженную, вырастающую из глубины объемность. Гигантских размеров фигура словно разрывает границы экрана, и исходящая от нее угроза становится объемной и осязаемой.

Многих удивлял тот факт, что Вине, использовавший в "Калигари" самые разнообразные монтажные переходы, ни разу не прибегнул к приемам, известным еще Жоржу Мельесу, для нагнетания атмосферы напряженности и страха. Ланг понимал, что для его "Усталой Смерти" монтажные вставки, наплывы, видения и метаморфозы имеют почти трансцендентальное значение. Он видел в них возможность освободить картину от границ двухмерности.

Мурнау же по сути работает с более простыми средствами. В "Носферату", этом ожившем ночном кошмаре, образ жуткой, скачущей, заколдованной повозки, которая уносит молодого путешественника в страну призраков, создается путем экспонирования каждого кадра в отдельности. Зловещий вид призрачно‑бледных деревьев достигается при помощи вмонтированных кусков негатива.

Мурнау гораздо чаще, чем все фанатики экспрессионистского стиля, показывает галлюцинации заколдованного объекта. В трюме корабля‑призрака подвесная койка мертвого матроса раскачивается точно так же, как и при его жизни. В капитанской кабине корабля, на котором все живое умерло, Мурнау показывает нам мелькание световых пятен от раскачивающегося подвесного фонаря. Такое движение света он повторит и в "Фаусте", только на этот раз он покажет саму лампу в тот момент, когда помолодевший Фауст держит в своих объятиях гордую герцогиню Пармскую (независимо от Мурнау Шёстрем85в Америке использует похожий эффект в своей кинокартине "Ветер" (1928): съежившаяся от ураганного ветра, страха и одиночества Лилиан Гиш86 оказывается то в тени, то в свете раскачивающейся лампы. Клузо и Малапарте87 в аналогичных сценах в "Вороне" ("Corbeau") и в "Запрещенном Христе" ("Cristo Proibito", 1951) лишь повторили опыт своих знаменитых предшественников).

 

* * *

 

Полный мистики и чертовщины мир Э.Т.А. Гофмана раскрывается перед нами в почти забытом сегодня фильме "Дом в лунном свете" ("Das Haus zum Mond", 1921), который был снят Карлом Хайнцем Мартином по сценарию Рудольфа Леонгардта88. Его герой – скульптор восковых фигур – похож на свои жутковатые творения. Уже в 1928/29 г. в немецком кино появляется персонаж, один в один копирующий зловещего доктора Калигари. Речь идет о фильме Альфреда Абеля "Наркоз" ("Narkose"), в котором перемешаны реальность так называемой "новой объективности"89 и элементы фантастики.

Склонность немецких кинематографистов к запугиванию зрителя жуткими существами подтолкнула Фрица Ланга к тому, чтобы окружить персонажа фильма "Усталая Смерть" – аптекаря, ищущего корень мандрагоры – соответствующими зловещими атрибутами: изогнутые деревья с узловатыми, наполовину вылезшими из земли корнями, подобно призракам, появляются из темноты. Сам аптекарь, которого состоятельные горожане не пускают за свой стол в трактире, кажется злым демоном в своей тяжелой накидке и непомерно высоком цилиндре, напоминающем нам о докторе Калигари. А через несколько минут в своей каморке алхимика он оказывается совершенно бесхитростным суетливым человечком.

Немецким кинорежиссерам нравится навлекать подозрения зрителей на безобидные создания. Так, в "Кабинете восковых фигур" Пауля Лени90 мы видим веселого и работящего владельца лавки, но порой нам чудится в нем что‑то зловещее. В "Генуине" зритель невольно задается вопросом, действительно ли маленький чудаковатый господин в белых гамашах и светлых перчатках, отделанных синелью (точно такие же перчатки носил доктор Калигари!) – такой славный и простодушный, каким его стремится представить Вине после того, как кончается кошмар.

В произведениях немецких романтиков часто бывает так, что персонажи, которые впоследствии оказываются наиболее симпатичными, поначалу кажутся нам странными злыми духами. В "Золотом горшке" Гофмана студент Ансельм пугается ужасных манер и пронизывающего взгляда архивариуса Линдхорста, повелителя добрых духов. А в гоф‑мановском "Приключении в ночь под Новый год" маленький Шпикер, у которого дьявол украл зеркальное отражение, поначалу сам кажется злобным и подозрительным. (Гофман – кстати, так считал и Гейне – повсюду видел одних только призраков. Они приветствовали его из‑под каждого берлинского парика. Он превращал людей в чудовищ, а чудовищ – в придворных советников прусского короля. Но за всеми этими причудливыми гримасами видна цепкая связь с земной реальностью.)

Этот наполовину реальный, переходный мир Э.Т.А. Гофмана продолжает жить в немецких фантастических фильмах. В свое время еще романтикам нравилось помещать свои гротескные творения в сложную общественную иерархию, подмешивая фантастическое и невероятное в регламентированную до мелочей жизнь благоустроенных слоев общества. Никогда нельзя знать наверняка, не ведет ли тот или иной всеми уважаемый гражданин, имеющий уважаемую профессию и помпезный официальный титул, столь любимую романтиками двойную жизнь. Не скрываются ли за масками добропорядочных чиновников – секретаря городского совета, архивариуса, титулярного библиотекаря или даже тайного советника – колдовские способности, которые могут проявиться в самый неожиданный момент? Так, в сказке "Щелкунчик и Мышиный Король" старший советник суда Дроссельмайер, которому Гофман придал многие автобиографические черты, превращается в безобразного филина, усаживается на настенные часы и расправляет свое уродливое оперение.

Возможно, теперь мы лучше поймем те эпизоды в немецких фильмах, юмор которых напоминает шутки юмористических газетенок, вызывая чувство неловкости за создателей фильма. Ланг в "Усталой Смерти", равно как и Мурнау в "Последнем человеке" ("Letzter Mann"), с удовольствием высмеивает пьяных до безобразия обывателей, вышедших на свежий воздух и с трудом держащихся на ногах. Лени91 и Йесснер92 в "Черной лестнице" ("Hintertreppe") и Лупу Пик в "Новогодней ночи" тоже показывают шатающихся пьянчуг (Штрогейм в "Алчности" ("Greed", 1924) гораздо беспощаднее разоблачает все убожество подобных людей в сцене свадебного банкета.)

Возможно, в этом проявляется конфликт двух душ, уживавшихся в сердце Фауста, и эта невольная двойственность разрывает весь немецкий народ?

Даже Гейне пришлось отдать дань теме мрачного спутника – двойника. Ленц и Гельдерлин были подвержены видениям шизоидного характера. Повсюду мы видим следы этой темы: в "Титане" титулярный советник Шоппе не решается взглянуть на свои руки и ноги, так как боится, что они могут принадлежать "Другому". В "Вечерней звезде"[15] Виктор до тех пор разглядывает свое трепещущее тело, пока ему не начинает казаться, что "рядом с ним стоит и жестикулирует другой человек". "Мое собственное "я", игралище жестоких и прихотливых случайностей, – восклицает Гофман в "Эликсирах сатаны", – распавшись на два чуждых друг другу образа, безудержно неслось по морю событий… Я никак не мог обрести себя вновь!.. Я тот, кем я кажусь, а кажусь я вовсе не тем, кто я на самом деле, и вот я для самого себя загадка со своим раздвоившимся "я"!"[16].

Эту зловещую раздвоенность мы видим и во многих немецких фильмах. Так, Калигари является одновременно ярмарочным зазывалой и директором психиатрической лечебницы. Вампир Носферату – владелец замка, а маклер, с которым он ведет переговоры о покупке дома, тоже прислужник сатаны. Даже Усталая Смерть из одноименного фильма – это путник, который хочет купить участок на кладбище. Для немца демонические черты личности нередко служат как бы противовесом ее мещанской стороны. Этим объясняется и большой успех двух экранизаций одного сюжета – фильмов "Другой" ("Der Andere") Макса Мака93 (1913) и Роберта Вине (1930), в которых прокурор по ночам превращается во взломщика, или фильма Мурнау "Голова Януса" ("Januskopf") по мотивам истории доктора Джекила и мистера Хайда. Также в одном из эпизодов "Гомункулуса" герой фильма – своеобразный "фюрер" – переодевшись рабочим, подстрекает толпу к восстанию против своей же диктатуры. Интерес к теме двойника чувствуется и в обоих фильмах Ланга о докторе Мабузе и в его же картине "М".

Иногда маска полностью спадает, и скрывавшееся за ней чудовище предстает во всем безобразии своей истинной сути. Граф Дракула из романа Брема Стокера, послуживший прототипом Носферату, был странной личностью, не лишенной определенного шарма. Мурнау же усиливает страшную сторону своего Носферату и делает его гораздо более отвратительным.

Лысый череп и мертвенное лицо‑маска – эти атрибуты чудовища встречаются во многих немецких кинолентах. Уже в буржуазной, вполне реалистичной атмосфере фильма Пабста "Дневник падшей" ("Tagebuch einer Verlorenen") мы встречаем похожего персонажа. Директор дома исправительной школы – долговязый, прямой господин в черном сюртуке, появляющийся неожиданно, как чертик из коробки – своим внешним видом напоминает загадочного слугу из "Метрополиса", которого сыграл Фриц Расп94. И разве не странно, что даже в "Алчности" Штрогейма незнакомец, сообщающей Тине о ее крупном выигрыше (который принесет ей и ее мужу лишь горе и погибель), являет зрителю такое же зловеще‑голое лицо, как бы олицетворяя собой "судьбу" в немецком понимании?

Лысым, как и Носферату, был и чудаковатый маленький господин в "Генуине", лысым был и зловещий гость, неожиданно появившийся в винном погребке в романе Жан Поля "Титан". Незнакомец, чей лысый череп кажется "скорее жутким, чем уродливым", предрекает титулярному библиотекарю Шоппе, которому вскружил голову дымящийся пунш, что тот сойдет с ума "в течение пятнадцати месяцев и одного дня". Точно таким же образом сомнамбула Чезаре в "Докторе Калигари" предсказывает радостно возбужденному молодому человеку смерть до утренней зари.

В "Титане" уже есть все те мистические элементы, которые столетие спустя освоит кинематограф. Человек с безобразн


Поделиться с друзьями:

Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...

Состав сооружений: решетки и песколовки: Решетки – это первое устройство в схеме очистных сооружений. Они представляют...

Поперечные профили набережных и береговой полосы: На городских территориях берегоукрепление проектируют с учетом технических и экономических требований, но особое значение придают эстетическим...

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.084 с.