ИСКУССТВО – ТО, ЧТО НАХОДИТСЯ НА ГРАНИЦЕ СВОБОДЫ И НЕСВОБОДЫ, ЯСНОГО И ТУМАННОГО, ДОСТУПНОГО И САКРАЛЬНОГО. ПРОЛЕТАРСКОЕ ИСКУССТВО В НОВОЙ РЕВОЛЮЦИОННОЙ СТРАНЕ НЕ ИСКЛЮЧЕНИЕ. — КиберПедия 

Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...

ИСКУССТВО – ТО, ЧТО НАХОДИТСЯ НА ГРАНИЦЕ СВОБОДЫ И НЕСВОБОДЫ, ЯСНОГО И ТУМАННОГО, ДОСТУПНОГО И САКРАЛЬНОГО. ПРОЛЕТАРСКОЕ ИСКУССТВО В НОВОЙ РЕВОЛЮЦИОННОЙ СТРАНЕ НЕ ИСКЛЮЧЕНИЕ.

2023-01-16 29
ИСКУССТВО – ТО, ЧТО НАХОДИТСЯ НА ГРАНИЦЕ СВОБОДЫ И НЕСВОБОДЫ, ЯСНОГО И ТУМАННОГО, ДОСТУПНОГО И САКРАЛЬНОГО. ПРОЛЕТАРСКОЕ ИСКУССТВО В НОВОЙ РЕВОЛЮЦИОННОЙ СТРАНЕ НЕ ИСКЛЮЧЕНИЕ. 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Дабы не впадать в бесплодное, отвлеченное умствование, приведем пример с взревевшим мраморным львом, ожившим благодаря монтажному искусству. Лев встает после выстрела броненосца, не то напуганный, не то бросающийся в бой. Словом, пусть это будет неразрешимым домашним заданием для тех, кто предпочитает разгадывать ребусы, раз уж и прозорливые киноведы по‑прежнему не в силах единогласно его трактовать. Эйзенштейн, будучи в Алупке, снял трех львов в разных положениях – встретил их он, к слову, ненамеренно. Но разве можно было отказаться от такой идеи, ведь выходило так, что в склейке они могли передать пылкое движение. Правда, неприветливый местный сторож настойчиво мешал, повторяя предсказуемые слова: «Не разрешено снимать» (как часто кинематографистам приходится сталкиваться с этой фразой!). Сторож даже вредности ради сел на голову льву, тщась сорвать съемку. Его стоптанные сапоги и неприглядные штаны чуть‑чуть не вылезли на экран, но испортить опыт по оживлению скульптуры ему не удалось. Тем более что на стороне Эйзенштейна и его придумки был сам Пушкин, который уже по‑франкенштейновски оживлял мраморных львов в «Медном всаднике».

 

Тогда, на площади Петровой,

Где дом в углу вознесся новый,

Где над возвышенным крыльцом

С подъятой лапой, как живые,

Стоят два льва сторожевые.

На звере мраморном верхом,

Без шляпы, руки сжав крестом,

Сидел недвижный, страшно бледный

Евгений.

 

Пытливый ум и здесь найдет символическую перекличку двух классиков.

В «Октябре» (1927), поставленном к юбилею революции, режиссер, будучи признанным мастером, мог позволить себе прежние эксперименты без боязни прослыть сторонником «искусства ради искусства». Его фильм, конечно же, должен был решать совершенно определенную задачу – прославление октябрьского переворота, изображение праведного народного гнева. Но средства‑то ему никто не мог навязать: «как следует» знают партийные руководители, художник же делает, как подсказывает его чутье. И если желание власти можно было проиллюстрировать словами: «Историк строгий гонит вас!», то ответ Эйзенштейна – другими пушкинскими строчками: «Тьмы низких истин мне дороже нас возвышающий обман…»

Не то чтобы на экране история была переврана, искажена, но ведь абсолютно точно доведена до какой‑то патетической ноты. И совсем не виноват режиссер, что его художественная правда расценивается нынче простодушными зрителями как правда историческая – видимо, в том и сила искусства. Сегодня ни один документальный фильм о революции не обходится без кадров из «Октября», причем выданных – вольно или невольно – за документальную хронику. Ведь и смешной Ленин, произносящий «Товарищи! Рабоче‑крестьянская революция, о необходимости которой все время говорили большевики, свершилась!» – запомнился многим именно таким: совсем не страшным или, прости Господи, кровавым, а каким‑то домашним, своим. Поэт Сергей Есенин выразил это предельно точно: «Скажи, Кто такое Ленин?» Я тихо ответил: «Он – вы».

 

НУ НЕ ЖЕЛАЛ СТАЛИН ДЕРЖАТЬ ПРИЗНАННОГО МЭТРА НА РАССТОЯНИИ – ИЗ ЖАДНОСТИ ЛИ ИЛИ ПОДОЗРИТЕЛЬ‑НОСТИ, ОТВЕТА НЕТ: РЕНТГЕНОВ‑СКИХ СНИМКОВ ДУШИ СОВЕТСКОГО ТИРАНА НЕ СОХРАНИЛОСЬ. НО ОТЧЕГО‑ТО И РАБОТАТЬ НА РОДИНЕ ЭЙЗЕНШТЕЙНУ НЕ ДАВАЛИ.

 

В ленте «Старое и новое» («Генеральная линия») (1929) впервые появляется персонализированный герой: не абстрактный народ, не умозрительный призрак Ленина, а самая настоящая крестьянская баба. Марфа Лапкина, впрочем, не тот человек, вокруг которого строится сюжетная линия, – она, по обыкновению, стихийно‑метафорична. Коммунизм пришел в деревню – как крестьянам с этим жить? Но Марфа знает ответ: «Сообща!» И знает в силу не революционной сознательности, а чисто женской интуиции. Ведь именно в слабой и терпеливой женской груди, как известно, раздается самый сильный голос.

Творческая ловкость режиссера не могла пройти незамеченной в Голливуде, куда позвали Эйзенштейна. Дорога была извилистая: сначала Германия, в которой, кстати, местным солдатам категорически было запрещено смотреть «Потемкина», потом Америка и знакомство с Чарли Чаплином, Уолтом Диснеем и всем цветом американской киноиндустрии. Но все‑таки коммунистические симпатии Эйзенштейна смутили тамошних производителей и до постановки «Американской трагедии» по роману Теодора Драйзера так и не дошло – уж больно в сценарии прочитывался антикапиталистический мотив. Одно дело – указывать на общественные недостатки со стороны американского писателя, которые при желании в романе можно найти, и совсем другое – когда это делает режиссер из Страны Советов. Давать на это студийные деньги крайне недальновидно. Поэтому в жизни Эйзенштейна случилась Мексика, необычайные приключения в которой весело и не без иронии показаны в картине британского классика Питера Гринуэя «Эйзенштейн в Гуанахуато» (2015). Правда, веселыми были именно приключения, а не съемки фильма «Да здравствует Мексика!», так и не доведенного до конца.

Ну, не желал Сталин держать признанного мэтра на расстоянии – из жадности ли или подозрительности, ответа нет: рентгеновских снимков души советского тирана не сохранилось. Но отчего‑то и работать на родине Эйзенштейну не давали. Понятно, что Москва была милее всех мест, в которых побывал режиссер, в Москве ему хотелось творить, но у Госкино на этот счет были свои опасения: лишь бы чего не натворил!

«Бежин луг» (1937), рассказывающий об убийстве пионера Павлика Морозова, и вовсе не был доснят. От него остались наброски и восемь метров пленки. А вот с фильмом «Александр Невский» (1938) повезло. Сталинская премия, любовь публики. Снять картину о народном герое было важно и в плане доверия. В известном смысле он создавал миф о полководце, отважно заявляющем: «А если кто с мечом к нам войдет, тот от меча и погибнет». Но разве, скажем, фильм «Чапаев» (1934) братьев Васильевых не был тем же мифотворчеством? Кинематографический герой оказался живее исторического – а другой похвалы киноискусству и не придумаешь. После показа картины Сталин сказал Эйзенштейну: «А вы все‑таки большевик!»

Впрочем, были времена, когда и эта картина не рекомендовалась к показу, – как‑никак в определенный момент с Германией Советский Союз стал дружен, отчего героический отпор немецкому захватчику выглядел как нечто неуместное. Но и тут Эйзенштейн нашел свою нишу, правда отнюдь не в кино, а в опере. В 1940 году, спустя два года после «Александра Невского», в Большом театре он поставил «Валькирию» Вагнера. Вот уж где сказалось товарищеское отношение к Германии (а по факту – к немецкой культуре). Вагнер, этот столп помпезности и высокого стиля, не мог не заинтересовать режиссера, тем более что в его опере не только хороша собственно мифологическая история летающих небожителей, но и присутствует синтез музыки и действия.

 

ЗА АВТОРОМ ОСТАЕТСЯ ЕГО АВТОРИТЕТ И ТЕОРЕТИЧЕСКИЕ НАБРОСКИ, А ФИЛЬМ, ДАЖЕ ЕСЛИ ОН НЕ ЗАКОНЧЕН, ПРОДОЛЖАЕТ ЖИТЬ И ПО‑СВОЕМУ ОСМЫСЛЯТЬСЯ.

 

Но по‑настоящему олимпийскую высоту удалось взять в фильме «Иван Грозный» (1944), в котором борьба за власть не мыслилась без личной трагедии «Гамлета на троне». Да, ясно, что в строительстве сильного государства – а только такие личности более всего любимы народом – мешали разного рода интриганы, проклятая «пятая колонна». Это, разумеется, никак не шло вразрез с логикой советских руководителей. А вот то, что царь‑то был какой‑то больно рефлексирующий, нерешительный, колеблющийся, не могло не поставить на фильме крест. Наверху не понравился подобный взгляд. И кому какое дело, что Эйзенштейн скрупулезно анализировал исторические документы, силясь найти психологические противоречия царя, его мотивы и тайные мысли, все равно на экране, по задумке властей предержащих, должен был предстать образец. Политики – не будем их винить в узости взглядов, ведь они тоже рабы своих заблуждений – склонны видеть в искусстве подспудный урок, самоуверенное назидание, где человек – красивая маска, а не голый сгусток противоречий. Не удивительно, что «Иван Грозный», рассчитанный на несколько частей, так и не был завершен.

С другой стороны, в истории искусства много произведений с открытым финалом. И его окончание без всякой помощи додумает сам зритель. Потому что за автором остается его авторитет и теоретические наброски, а фильм, даже если он не закончен, продолжает жить и по‑своему осмысляться. Ведь вспоминать модную постмодернистскую концепцию о «смерти автора» уместно, пожалуй, только по отношению к незаконченным произведениям искусства.

А автор имел еще много чего сказать – недаром в конце жизни он трудился над статьей «Цветовое кино». Но и того, что он успел сообщить широкой публике, хватит, чтобы защитить еще не одну диссертацию. Хотя кому эти диссертации нужны? Высоколобым исследователям? Зритель довольствуется интуитивными озарениями, а сколько их можно почерпнуть в творчестве режиссера, создававшего в конфликте с эпохой наглядный биографический монтаж!

 

Кино и эксперименты

«Природа щедро наградила нас стремлениями, но обделила умом…»

 

За что бы человек ни брался, даже за самое гиблое дело, на самотек он его категорически не отпустит. Казалось бы, ну, вот есть развлекательное кино, которое нравится народу, живет оно спокойно себе припеваючи, но ведь надо неугомонной мысли экспериментатора взять и сломать привычный ход вещей. Задаться вопросом: а вдруг в кинематографическом мире работают совершенно другие физические законы, нежели в реальном?

Да, мы знаем, что с легкой руки Альберта Эйнштейна и менее известных широкой общественности физиков и математиков выяснилось, что законы природы не так уж и просты, и порой они корректируются исходя из того, о квантовом ли мире идет речь или космосе. Проще говоря, мир явно не сводится к двумерной геометрии, в которой параллельные прямые брезгливо не пересекаются. Недаром сам Эйнштейн, отчаявшись найти причинности в микромире, заявил: «Природа щедро наградила нас стремлениями, но обделила умом…»

А в кино «причинности» стали находить без особого труда. Теоретикам только дай возможность, как они тотчас же подадут свой голос. Это сейчас визуальное хулиганство режиссера Теренса Маллика уважительно премируют на престижных фестивалях и тактично называют «авторским кино», не стараясь вдуматься в то, что же он хочет этим сказать. Сделал – и сделал. Фанаты есть? Есть. Стало быть, это кому‑то нравится.

В «Древе жизни» (2010), например, сюжет о взрослении мальчика Джека словно лишен причинно‑следственных связей, характерных для классической сценарной школы. Преподаватель любого киновуза, очевидно, возмутился бы и с загоревшимся лицом возроптал: «Да как так можно!» Оказывается, можно. И нет у режиссера обязательства ни перед кем думать о диалогах, о логично построенной истории и психическом здоровье зрителя, он просто так захотел. Это его видение. Так что расслабься и принимай его правила игры, когда под лирическую музыку произносится наставительно‑отцовский закадровый монолог: «Ты хозяин своей судьбы… Нельзя говорить: «Не могу». Говори: «Мне трудно. Я еще не закончил». Брэд Питт в этой роли чертовски хорош, пусть и закованный в цепи предательски меланхоличного мира Теренса Маллика.

С ранним кинематографом все было как‑то проще: авторы сразу признавались – да, мы принадлежим к такой‑то школе. Поэтому зрителю можно было порыться в пыльных библиотеках или поспрашивать на книжных развалах тот или иной манифест, вдумчиво прочитать и послушно изобразить понимание. Советский авангард, французский поэтический реализм, сюрреализм, экспрессионизм – словом, развязанность искусства XX века коснулась и кино. А почему нет? Это значило одно: фильмы не такая уж легкомысленная штука. Они могут потягаться в своей значимости и с книгами, и с музыкальными композициями, и с фотографией.

 

НО ВЕДЬ НАДО НЕУГОМОННОЙ МЫСЛИ ЭКСПЕРИМЕН‑ТАТОРА ВЗЯТЬ И СЛОМАТЬ ПРИВЫЧНЫЙ ХОД ВЕЩЕЙ. ЗАДАТЬСЯ ВОПРОСОМ: А ВДРУГ В КИНЕМАТОГРА‑ФИЧЕСКОМ МИРЕ РАБОТАЮТ СОВЕРШЕННО ДРУГИЕ ФИЗИЧЕСКИЕ ЗАКОНЫ, НЕЖЕЛИ В РЕАЛЬНОМ?

 

И в самом деле, на экране жизнь предстает несколько иной, подчиняясь режиссерскому почерку. Не только комиксы создают свои киновселенные, но и любой автор, поэтому мы его с легкостью узнаем. Вокруг нас головокружительный круговорот жизни, и, чтобы обрести покой, нужно перенести центр тяжести. Назовем это законом Эйнштейна, тем более что его сформулировал именно он, а не кто‑нибудь из доморощенных искусствоведов.

Мы видим под иной оптикой столицу Франции в фильме Рене Клера «Париж уснул» (1923), какую‑то непривычную, ненастоящую. Оно и понятно: исходная посылка режиссера парадоксальна – уснувший город, другой город, другая жизнь. Про ленту Рене Клера можно было сказать: «Ну ясно же, это авангард». А когда в 1924 году он снял феерическую короткометражку «Антракт», которая завоевала большую популярность, все другие авангардные картины стали нарекать: «Как у Рене Клера». Он писал: «Марсель Пруст задавался вопросом, не могла ли музыка стать единственной формой общения душ, если бы не был изобретен язык, образованы слова, не появился бы анализ мыслей. Нет, музыка не единственная форма. Марсель Пруст не написал бы так, если бы ему были известны возможности зрительного искусства – кино».

Конечно, красивые слова в 1920‑е и 1930‑е годы умели произносить все. Не пришло еще то время, когда грозные теории обрушились на Европу в виде суровых диктатур. Пока времена действительно были относительно вегетарианские: Сталин изучал Карла Маркса, а Гитлер – живопись. Советские режиссеры Эйзенштейн, Пудовкин и Кулешов позволяли себе художественные вольности, оправдывая их лихой теоретической базой. А французам и оправдания были не нужны: искусство, мол, не требует объяснений. Сами все поймете. Предложил же Марсель Дюшан выставить писсуар в салоне независимых художников, да еще и причудливо обозвал сей предмет искусства – «фонтан». А чем кинорежиссеры хуже?

И вот уже появляются и киноведы – этакий отросток искусствоведения, – зарабатывающие себе на хлеб затейливыми толкованиями и разъяснениями широкой публике, что же, дескать, хотят нам сообщить товарищи‑творцы.

Занятие это трудное. Искусство критика состоит в том, чтобы знать больше из того, чего художник не знает, и стараться знать меньше из того, что художник старается сообщить миру в качестве знания. Большое, однако, дело! И лишь только кажется, что критики – это те, кого заставляют ходить смотреть кино, потому что начальник на работе так сказал, ведь материал будет нарасхват, особенно если придумаем хороший заголовок.

Киновед Луи Деллюк открывает в авангарде визуализм – для него это первостепенная характеристика подлинного кино. Именно ему принадлежит открытие пресловутой фотогении – термина, прочно закрепившегося во всех учебниках и сводящегося к четырем основам: декорации, освещению, ритму и маске.

Киновед Леон Муссинак открывает в кино поэзию: «Совершеннейшим воплощением кино является кинематографическая поэма, в которой зрительный образ достигнет своего наиболее чистого и высшего напряжения, не прибегая к помощи музыки или литературы».

Действительно, когда режиссер Жан Ренуар создавал «Правила игры» (1939), он под влиянием поэтичнейшего из писателей XIX века Альфреда де Мюссе старался передать исповедальный дух века. Нет правды на земле – учит нас история (а вместе с ней и Пушкин), но для главного героя Октава истина существует, и отблеск ее распознается в чувствах, а не спекулятивной игре ума. И ведь понятно, о каких чувствах идет речь. Любовную драму не так уж и легко поставить. Голливуд обычно, не задумываясь, выдает несколько сцен с объятиями и невинными поцелуями. Но для Ренуара это другое. Мелодрама неполноценна, если вести рассказ прозаическим языком. В стихах для этого есть ритм и рифма, а в кино – та самая фотогения.

В одной из самых известных лент режиссера Жана Виго «Атланта» (1934) поэзия проявляется в метафоричности: от капитана баржи Жана уходит жена – морской романтике она предпочитает земную обыденность. Депрессия Жана отражена в его молчании, в его изгойстве. Он прыгает в воду в надежде покончить с жизнью.

Матросы немедленно бросаются на помощь.

– Может, он утонул? Тут опасно! – говорит папаша Жюль.

Но Жан, встретивший под водой образ своей возлюбленной, обретает силы и всплывает.

– Что вам было нужно? Порыбачить захотелось? – продолжает недоумевать Жюль.

Ему‑то не понять. А вот зрителю уже все стало ясно.

Кстати, этот же поэтический прием использовал Эмир Кустурица в своей картине «Андеграунд» (1995), когда в конце фильма под водой в Дунае можно увидеть проплывающую Елену в свадебном платье. Сербский режиссер честно признался, что этой сценой хотел выразить почтение Жану Виго и его поэтическому приему. Посему это никакой не плагиат, а самый что ни на есть оммаж (то есть знак уважения, если переводить на простой язык с высокопарного языка искусствоведения).

Разумеется, пересматривая старые ленты, не всякий зритель примет позу эстета и исполнится безудержным восторгом. Найдутся и те, которые спросят: «Что же там такого нового? Все эти приемы я уже видел!»

А вот в том‑то и дело, что они были первыми. Как американский режиссер Дэвид Уорк Гриффит, который своими фильмами «Рождение нации» (1915) и «Нетерпимость» (1916) открыл параллельный и перекрестный монтаж, за что впоследствии получил почетный «Оскар» за вклад в кино. Да, эти приемы сейчас используются везде – но именно в силу того, что когда‑то они были открыты.

 

И ВОТ ПОЯВЛЯЮТСЯ КИНОВЕДЫ – ЭТАКИЙ ОТРОСТОК ИСКУССТВО‑ВЕДЕНИЯ, – ЗАРАБАТЫВАЮЩИЕ СЕБЕ НА ХЛЕБ ЗАТЕЙЛИВЫМИ ТОЛКОВАНИЯМИ И РАЗЪЯСНЕНИЯМИ ШИРОКОЙ ПУБЛИКЕ, ЧТО ЖЕ, ДЕСКАТЬ, ХОТЯТ НАМ СООБЩИТЬ ТОВАРИЩИ‑ТВОРЦЫ.

 

Так и авангард очень многое подарил истории кинематографа, и его приемами пользуются свободно по сей день, даже не оговаривая, что это оммаж. Пожалуй, на Жане Кокто и его «Красавице и чудовище» (1946) авангард и закончился, напоследок напугав зрителей звериной маской главного героя, из которой торчали неспокойно‑буйные глаза. Захотелось покончить с экспериментами. Но разве с ними так просто расстанешься? Человек полон стремлений, и его не угомонить.

 


Поделиться с друзьями:

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...

Адаптации растений и животных к жизни в горах: Большое значение для жизни организмов в горах имеют степень расчленения, крутизна и экспозиционные различия склонов...

Типы сооружений для обработки осадков: Септиками называются сооружения, в которых одновременно происходят осветление сточной жидкости...

Папиллярные узоры пальцев рук - маркер спортивных способностей: дерматоглифические признаки формируются на 3-5 месяце беременности, не изменяются в течение жизни...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.043 с.