Потребность левых в катастрофе — КиберПедия 

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...

Потребность левых в катастрофе

2021-01-31 78
Потребность левых в катастрофе 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

К 1910 году, когда была издана книга Гильфердинга, социал– демократия пользовалась влиянием во всех развитых странах. Ее признанным интеллектуальным центром был Берлин, а труды немецкоязычных лидеров переводились и обсуждались на фабриках в Чикаго, на золотых приисках в Новом Южном Уэльсе и в подпольных ячейках на российских броненосцах. Но даже несмотря на то, что рабочие усваивали посыл Гильфердинга, что‑то в нем было не так. Трудящиеся устраивали все больше массовых забастовок, от рабочих текстильных фабрик в Нью‑Йорке до вагоновожатых в Токио – и повсеместно между этими двумя городами. На Балканах назревала война. В системе, которая якобы избавилась от кризисов, царила политическая и социальная нестабильность.

Роза Люксембург, пришедшая на смену Гильфердингу в социалистической школе в Берлине, начала работу над масштабной книгой, в которой намеревалась оспорить его тезис о стабильности. Прежде Люксембург поддерживала массовые забастовки и критиковала милитаризм – более того, она критиковала Ленина за его элитарную концепцию революционной политики. Теперь она стала критиковать Гильфердинга.

Книга «Накопление капитала», выпущенная Люксембург в 1913 году, преследовала двойную цель: объяснить экономические мотивы колониального соперничества между великими державами и показать, что капитализм обречен. Заодно она выдвинула первую современную теорию недопотребления.

Перепроверив расчеты Маркса, она доказала, по крайней мере самой себе, что капитализм постоянно находится в состоянии перепроизводства. Он все время сталкивается с проблемой слишком слабой покупательной способности рабочих. Поэтому он вынужден добиваться доступа к колониям, которые выступают не только в роли источников сырья, но и в качестве рынков сбыта. Военные издержки, понесенные в ходе завоевания и защиты колоний, обладают тем дополнительным преимуществом, что поглощают избыточный капитал. Это, по словам Люксембург, похоже на расточительство или на избыточное потребление: так устраняются излишки капитала.

Поскольку колониальная экспансия была единственным предохранительным клапаном в системе, предрасположенной к кризису, Люксембург предсказывала, что, когда весь земной шар будет колонизирован и в колониальном мире будет внедрен капитализм, система рухнет. Капитализм, заключала она, это «первая хозяйственная форма, которая без других хозяйственных форм, как ее среды и питательной почвы, существовать не может; тенденция капитализма превратиться в мировую форму производства разбивается о его имманентную неспособность охватить все мировое производство»[91].

Ее книгу тут же разорвали в клочья Ленин и большинство профессоров‑социалистов, с которыми она работала. Они справедливо утверждали, что любая нестыковка между производством и потреблением носит временный характер и будет преодолена за счет перетекания капиталовложений от тяжелой промышленности к потребительским товарам. В любом случае, новые колониальные рынки не были единственным предохранительным клапаном, спасающим от кризиса.

Однако книга Люксембург сыграла важную роль. Она ввела в левую экономическую мысль концепцию «финального кризиса» и выразила разделявшееся многими активистами предчувствие того, что монополии, финансы и колониализм даже во времена мира и процветания 1900‑х годов готовили ужасную финальную катастрофу. К 1920‑м годам недопотребление превратилось для левых в основную теорию кризиса и, после того как ситуация нормализовалась, стало площадкой, на которой социалисты и кейнсианцы сосуществовали в течение последующих пятидесяти лет.

Люксембург остается значимой фигурой потому, что она обнаружила один элемент, играющий ключевую роль в сегодняшних спорах о посткапитализме: значение «внешнего мира» для успешно адаптирующихся систем.

Если не обращать внимание на одержимость Люксембург колониями и военными тратами и просто сказать, что «капитализм – это открытая система», то мы окажемся ближе к признанию его адаптивной природы, чем те, кто, следуя за Марксом, пытался описать его как систему закрытую.

Больше всего в работе Люксембург профессоров‑социалистов раздражала догадка, что на протяжении всей своей истории капитализм должен взаимодействовать с внешним, некапиталистическим миром, что это часть его сущности. Когда мир, лежащий непосредственно за пределами системы, преобразуется – уничтожаются туземные общества, крестьяне сгоняются с земли, – капитализм должен искать новые места, чтобы продолжить этот процесс.

Однако Люксембург ошибочно ограничивала это лишь обладанием колониями. Новые рынки могут создаваться и у себя дома не только за счет увеличения покупательной способности рабочих, но и посредством превращения нерыночной деятельности в рыночную. Любопытно, что Люксембург это упустила, хотя такое превращение происходило прямо у нее на глазах.

Пока она работала над своей книгой, с конвейеров Ford в Хайленд‑Парке в Детройте сходили первые автомобили. Граммофонная компания Victor продавала 250 тысяч аппаратов в год в США. Когда она начала писать в 1911 году, в Берлине был всего лишь один кинотеатр, а к 1915 году их стало уже 168[92]. Мощная восходящая фаза третьей длинной волны (1896–1945) выражалась, прежде всего, в расширении нового потребительского рынка, в который вовлекались нижние слои среднего класса и квалифицированные рабочие. Досуг, главный нерыночный вид деятельности XIX века, начал коммерциализироваться.

Люксембург не учла тот факт, что формирование новых рынков протекает в сложном, интерактивном ключе и что они могут создаваться не только в колониях, но и в рамках национальных экономик, в отдельных отраслях, в домах людей и даже в их головах.

Настоящий вопрос, который породила догадка Люксембург, состоит не в том, «что происходит, когда весь мир индустриализуется», а в том, что происходит, если капитализм лишается возможностей взаимодействовать с остальным миром? Более того, что происходит, если он не может создавать новые рынки в рамках существующей экономики? Как мы увидим, именно эту проблему сегодня ставят перед капитализмом информационные технологии.

 

Великий разброд

 

В январе 1919 года, после подавления восстания в Берлине, Роза Люксембург была убита участниками правых полувоенных формирований, а ее тело было сброшено в канал. Рудольф Гильфердинг умер, то ли совершив самоубийство, то ли от пыток, в гестаповской камере в Париже в 1941 году. Эти два события ограничивают период, в который антикапиталистическая экономическая мысль оказалась серьезно сбита с толку.

Люксембург всегда выступала против большевизма, предсказывая, что захват власти в России ленинской партией приведет к авторитарному правлению. Однако к середине 1920‑х годов, по иронии судьбы, ее теория стала государственной доктриной в Советском Союзе. Для того чтобы понять, как это произошло и к каким последствиям для левых это привело, мы должны осознать то, что пришлось пережить людям в начале 1920‑х годов, – это был хаос.

В 1919–1920 годах произошел самый мощный цикл бума и спада в истории. За безудержной инфляцией последовал внезапный взлет процентных ставок, что привело к краху фондового рынка, который ощущался от Вашингтона до Токио. Массовая безработица и простой гигантских заводов опустили объем производства намного ниже уровня 1914 года.

И вот посреди всего этого произошли события, о которых большинство социалистов не смело и мечтать. Не прошло и года с революции 1917 года в России, как появились рабочие республики в Баварии и Венгрии. Германия предотвратила социалистическую революцию только благодаря масштабным реформам, проведенным на заре существования Веймарской республики, и обещаниям «социализировать» экономику. В 1919 году в Италии захватывались фабрики, во Франции и Шотландии происходили стачки, грозившие вот‑вот перерасти в восстания, в Сиэтле и Шанхае проводились всеобщие забастовки. По всему западному миру ведущие политики столкнулись с перспективой революции.

К этому времени у левых было нечто большее, чем одна лишь книга Люксембург. Во время войны Ленин и теоретик большевизма Николай Бухарин, вдохновленные Гильфердингом, написали труды, в которых пришли к выводу, что капитализм, находящийся под властью финансов, является доказательством неминуемой гибели системы. Ленин назвал эту новую модель капитализма в упадке «империализмом» и определил его как «переходный капитализм». Масштаб организации – вертикально интегрированные корпорации, картели и государство – означал, что при капитализме экономика начинает социализироваться. «Частнохозяйственные и частнособственнические отношения, – писал Ленин в работе “Империализм как высшая стадия капитализма”, – составляют оболочку, которая уже не соответствует содержанию, которая неизбежно должна загнивать, если искусственно оттягивать ее устранение, – которая может оставаться в гниющем состоянии сравнительно долгое… время, но которая все же неизбежно будет устранена»[93].

Бухарин в своем памфлете, написанном в 1915 году в круглосуточно открытой нью‑йоркской библиотеке, пошел еще дальше. Он утверждал, что, поскольку интересы национальных государств совпали с интересами их крупнейших промышленных компаний, единственной оставшейся формой конкуренции была война[94].

Эти памфлеты почитались левыми на протяжении десятилетий потому, что, хотя их и написали экономисты‑любители, они рассказывали историю, которая согласовывалась с фактическими данными. Монополии привели к колониальным захватам, которые, в свою очередь, привели ко всеобщей войне – а война привела к революции. Господство финансов привело к организованному капитализму, который уже созрел для того, чтобы его захватил и социализировал рабочий класс.

И Ленин, и Бухарин потратили немало времени на борьбу с идеей о том, что мог появиться какой‑то еще тип капитализма, при котором могло иметь место межгосударственное сотрудничество. Эта блестящая идея пришла в голову умеренному немецкому социалисту Каутскому накануне Первой мировой войны. Он предположил вероятность создания единого мирового рынка, в котором бы господствовали транснациональные корпорации. Однако ко времени публикации его статьи «Ультраимпериализм» война уже началась и весь этот вопрос стал казаться лишь научной фантазией[95].

Но большевики поняли, что тезис Каутского об ультраимпериализме был для них серьезным вызовом. Нападая на него, они твердо заявляли, что капитализм достиг своих пределов, что захват власти при первой же возможности необходим и что все разговоры о том, что рабочему классу нужно «больше времени», чтобы стать более образованным и политически зрелым, ошибочны.

С точки зрения большевиков, существовала четкая диалектическая последовательность – от рынка к монополии, от колонизации к мировой войне. Когда это произошло, их философская схема не могла допустить дальнейшей эволюции: единственный путь, по которому капитализм мог развиваться, – это путь его собственного разрушения.

К тому времени крайние левые усвоили одно из ключевых предложений Люксембург: теория кризиса должна описывать конечность, а не цикличность развития капитализма.

 

В период с 1917 по 1923 год оба крыла социализма могли проверить правильность мысли о том, что рабочие способны использовать государственную власть, чтобы социализировать капитализм.

В январе 1919 года Гильфердинг вступил в комиссию по социализации при германском правительстве в Берлине, которая в течение четырех месяцев пыталась осуществить национализацию и ввести экономическое планирование. Однако проект провалился на стадии разработки после обструкции, которую ему устроили умеренные социалисты и либералы, входившие в правительство. В Австрии – новой стране, появившейся на руинах Австро‑Венгерской империи, – социализация протекала успешнее. Коалиционное христианско‑социалистическое правительство продавило закон, который разрешал национализацию обанкротившихся фирм, но социалистический план по установлению контроля над банковской системой был отвергнут. В конце концов, у Австрии осталось три значительных государственных предприятия: обувная фабрика, фармацевтический завод и арсенал Австро‑Венгерской империи, который правительство попыталось превратить в разноплановое производственное предприятие. Судьбу этого проекта лучше всего подытожил человек, пытавшийся его запустить: «Перед вновь образованной корпорацией стояла проблема использования сотрудников и машин для производства товаров, рынок для которых еще только предстояло создать»[96].

В Венгрии в 1919 году Йено Варга, некогда посещавший венские семинары Гильфердинга, стал министром финансов недолговечной советской республики. Он издал распоряжение о национализации всех предприятий, на которых число занятых превышало двадцать человек. Все крупные магазины были закрыты, чтобы средний класс не мог скупить предметы роскоши, используя их в качестве вложений. Земля была национализирована. Скоро республика венгерских рабочих столкнулась с другой проблемой. Фабрики нуждались в управлении, но рабочие ими управлять не могли. Варга честно обозначил эту проблему:

 

Члены рабочих комитетов стремились уклониться от производительного труда. Будучи контролерами, они все сидели за столом заседаний… они пытались добиться расположения рабочих, делая им уступки в вопросах дисциплины, в объемах выполняемой работы и в зарплатах, в ущерб общему интересу[97].

 

Иными словами, рабочие комитеты действовали в интересах рабочих, а не комиссаров.

В России большевики преодолели эти проблемы, введя военную дисциплину на фабриках и устранив рабочий контроль. Теперь перед ними стояла более масштабная проблема: экономика разваливалась в условиях промышленного хаоса, дефицита и отказа крестьян поставлять зерно в города.

В 1920 году Бухарин предложил решение: подробный план по быстрому переходу от этой импровизированной системы, известной как «военный коммунизм», к постоянной системе централизованного планирования для всей экономики. Ленин отверг его годом позже, когда голод и хаос заставили большевиков перейти к грубой форме рыночного социализма.

На протяжении предвоенных десятилетий социал‑демократические лидеры утверждали, что нет смысла в разработке плана действий, которые они предприняли бы, если бы пришли к власти. В этом были согласны все, от большевиков до умеренных руководителей британской лейбористской партии: всё их мировоззрение сформировалось в борьбе с утопическим социализмом и его обреченными на провал экспериментами и мечтами. Они признавали, что технологический процесс и реорганизация бизнеса накануне 1914 года протекали так быстро, что любой план, спрятанный в ящике стола в партийном бюро, устарел бы к тому времени, когда в нем возникла бы надобность. Они знали, что должны были установить контроль над финансовой системой или национализировать ее; они знали, что возникнет конфликт между потребностями крестьян и городских потребителей, поскольку нельзя одновременно удовлетворить нужды тех и других. Однако они проявляли крайне мало интереса к проблеме, которая позднее привела к краху реформистской и революционной версий социализации – независимые действия рабочих, преследовавших собственные краткосрочные интересы, вступали в конфликт с необходимостью технократического управления и централизованного планирования.

От описанных Варгой неуступчивых рабочих комитетов в Будапеште до русских рабочих, требовавших самоуправления, или рабочих фабрики Fiat в Милане, даже попытавшихся производить автомобили без помощи управленцев – проблема конфликта между рабочим контролем и планированием стала для лидеров социалистов полной неожиданностью.

Хотя эти ранние попытки установить социализм провалились, стоит помнить, что провалились и капиталистические попытки добиться стабилизации. По итогам мирного договора 1919 года восстановление германской экономики было обречено из‑за удушающего ярма наложенных на страну репараций. «В континентальной Европе, – писал расстроенный Джон Мейнард Кейнс вскоре после того, как он покинул британскую делегацию в Версале, – земля вздымается, но никто не замечает ее рокота. Это вопрос не просто экстравагантности или “рабочих проблем”; это вопрос жизни и смерти, голода и выживания и пугающих конвульсий умирающей цивилизации»[98].

С высоты нашего времени мы можем рассматривать период с 1917 по 1921 год как почти терминальный социальный кризис, однако как экономический кризис он не был неизбежен – он стал результатом неудачных политических решений. В Германии кризис вытекал из неподъемных военных репараций. В Великобритании и США кризис был вызван слишком высокими процентными ставками, установленными центральными банками, чтобы купировать бум 1919 года. В Австрии и Венгрии кризис стал следствием того, что в Версале эти страны были оставлены на произвол судьбы с огромными долгами, а империи, готовой за них заплатить, уже не существовало.

После 1921 года ситуация начала стабилизироваться. Кондратьев, как мы видели, описывал период с 1917 по 1921 год лишь как первый кризис в ходе длинного спада. Однако стабилизация поставила марксистов, которые переняли последовательность «монополия – война – крах», в тупиковое положение. Капитализм, утверждали они, продолжал существовать исключительно из‑за незрелости пролетариата, нежелания рабочих брать власть и тактических ошибок социалистических партий. Ленин допускал возможность скачков роста в той или иной отрасли, но полагал, что их не будет достаточно для выживания всей системы.

Однако в 1924 году Ленин умер, Троцкий был отстранен, а Сталин взял контроль в свои руки. Варга, сбежавший из Венгрии в Москву, стал его главным экономистом. Сталину не была нужна теория для объяснения сложности – ему была нужна теория уверенности. Уверенность в грядущем крахе капитализма оправдала бы попытку построить то, что, по мнению всех левых экономистов, было невозможно: «социализм в отдельно взятой стране» – да еще и в очень отсталой стране. Основа теории катастрофы была изложена в книге Люксембург, но ее нужно было развить, что Варга и сделал.

«Закон Варги» предсказывал, что реальные доходы рабочих будут постоянно падать. Это, писал он, является «экономической основой общего кризиса капитализма… абсолютное обеднение рабочего класса выходит на первый план»[99]. Варга не сомневался: тенденция к снижению массового потребления не была циклической, а являлась характерной чертой XX века и со временем должна была лишить реформистскую и либеральную политику всякой поддержки среди рабочих. Вместо роста должна была наступить, по выражению Варги, «декумуляция».

Сегодня трудно поверить, насколько влиятельными становились эти идеи, распространявшиеся из уст в уста на кухнях в домах рабочих. В 1920–1930‑е годы словосочетание «закон Варги» часто использовалось активистами рабочего движения. Оно отражало их собственный опыт: разве вся стратегия британского и французского правительств в 1920‑е годы не заключалась в сокращении зарплат? А когда в 1929 году произошел крах, разве американское правительство не усугубило ситуацию намеренно, пытаясь уменьшить зарплаты? Теория недопотребления хоть и была полностью ошибочна, получила всеобщее признание.

Сам Варга в 1930‑е годы написал довольно утонченную книгу. Будучи последователем Люксембург, он осознавал, что условия за пределами развитых стран могут повлиять на динамику кризиса, и потому выделял крах сельского хозяйства в колониальном мире в качестве фактора, подавляющего экономическое восстановление на Западе. В результате «авторизованная версия» марксистской экономической мысли, подразумевающая неминуемый крах, стала казаться правдоподобной. Даже троцкисты, преследуемые Сталиным, в конце 1930‑х годов были убеждены в крахе капитализма, а их лидер утверждал, что «производительные силы человечества перестали расти»[100].

В мировом рабочем движении, где теперь господствовала московская версия марксизма, не допускалось никакой другой возможности, кроме краха.

 

Маркс пытался описать капитализм абстрактно: использовать минимальное число общих понятий и перейти от них к объяснению комплексной, поверхностной реальности кризиса. Поэтому у Маркса снижение нормы прибыли порождает контртенденции на многих уровнях абстракции, как в чистом мире совокупных прибылей, так и в грязном мире колоний и эксплуатации. По Марксу, несмотря на то, что у каждого реального кризиса есть конкретная причина, цель состоит в том, чтобы описать глубинные процессы, действующие за рамками всех кризисов.

Однако первое структурное изменение капитализма не могло поместиться в эти рамки. Финансовый капитализм создал новую реальность.

В 1900‑е годы попытки понять финансовый капитализм неизбежно толкали марксистскую теорию к рассмотрению конкретных феноменов: к вопросам о несостыковке между различными отраслями и низким потреблением, о многоотраслевой экономике, о реальных ценах, а не об абстрактных объемах труда, которыми оперировал Маркс.

Это внимание к «реальности» привело Гильфердинга к выводу о том, что циклический кризис закончился, Люксембург – к тому, что в теории кризиса следует сместить акцент на крах, Ленина – к признанию необратимости экономического упадка. Варга переносит нас от рациональности к догме: наименее утонченная из всех теорий кризиса становится неоспоримым учением о беспощадном государстве, всякая коммунистическая партия в мире становится его глашатаем и на протяжении целого поколения каждому левому интеллектуалу вбивают в голову полнейшую чепуху.

Учитывая, что участники дебатов были обществоведами, политические последствия беспокоили их слишком сильно. Если Гильфердинг прав, говорила Люксембург, то социализм не является неизбежным. Он становится «роскошью» для рабочего класса. Рабочие могут также легко выбрать сосуществование с капитализмом и – учитывая их политическое сознание, – вероятно, именно так и поступят. Поэтому Люксембург искала объективные причины краха.

Тем не менее у всех форм теории недопотребления была ахиллесова пята: а что если капитализм найдет способ решить проблему низкой покупательной способности масс? К 1928 году у Бухарина уже было ощущение, что это произошло. Капитализм, утверждал он, стабилизировался в 1920‑е годы, причем не временно и не частично, и дал толчок новому подъему технических инноваций. Причиной этого подъема, говорил он, стало появление «государственного капитализма», т. е. слияние монополий, банков и картелей с самим государством[101].

Так теория кризиса совершила полный круг, вернувшись к вероятности того, что организованный капитализм мог преодолеть кризис. Беда Бухарина заключалась в том, что он заявил об этом накануне краха Уолл‑стрит и в разгар внутрипартийных споров со Сталиным. Он был исключен из числа руководителей партии и, несмотря на все попытки сосуществовать со Сталиным, которые он предпринимал в течение десяти лет, и на публичное отречение от своих прежних взглядов, был казнен, как и Кондратьев, в 1938 году.

 

Проблема теории кризиса

 

Лишь в 1970‑е годы начала проводиться серьезная научная работа по связыванию разрозненных частей теории Маркса в единое целое, пригодное к использованию. Несмотря на достижения экономистов из поколения новых левых в области прояснения и спасения настоящего Маркса, ключевая проблема остается: для понимания судьбы капитализма и его крупнейших изменений теории кризиса недостаточно.

По словам Маркса, существует процесс вытеснения труда машинами, из которого вытекает тенденция к снижению нормы прибыли. С другой стороны, существует тенденция к компенсации сокращающейся нормы прибыли посредством адаптации (контртенденция), а циклический кризис – это то, что случается, когда адаптации не происходит.

Однако Кондратьев показал, что в определенный момент – когда кризисы становятся частыми, глубокими и хаотичными – начинается адаптация, носящая более структурный характер. Поскольку в экономической модели кризисов не было места структурной адаптации, марксисты начала ХХ века были вынуждены описывать ее в терминах исторических «эпох» или в таких философских категориях, как паразитизм, разложение и переход.

Действительно, момент мутации носит прежде всего экономический характер. Он заключается в исчерпании целой структуры – моделей ведения бизнеса, навыков, рынков, валют, технологий – и в ее быстрой замене новой структурой.

Выражаясь системной терминологией, это происходит на «мезоуровне», т. е. на уровне между микро– и макроэкономикой. Масштаб мутации помещает ее где‑то между кредитным циклом и кризисом всей системы. Когда мутации воспринимаются как вероятные и закономерные события, то всякая модель капитализма, расценивающая их как случайное и произвольное явление, оказывается ошибочной.

Нет ни одного варианта теории кризиса, которая охватывала бы весь феномен мутации системы, однако теория кризиса может описать, что приводит к ней в каждом конкретном случае.

Современная теория кризиса должна быть макроэкономической, а не абстрактной. Она может использовать абстракции для выявления основных рыночных механизмов, как это делал Маркс, однако она не может игнорировать государство как экономическую силу, профсоюзы, монополии, валюты или центральные банки. Не может она игнорировать и роль финансовой системы в ускорении кризиса и, в нынешнем контексте, последствия финансиализированного поведения потребителей и нестабильности, привнесенной фиатными деньгами, позволяющими раздуть кредитование и спекуляции до таких масштабов, которые капитализм XIX века просто бы не выдержал.

В этом смысле Гильфердинг, Люксембург и все остальные не стали «плохими марксистами», когда начали отходить от абстракций и уделять больше внимания конкретным фактам. Они действовали как хорошие материалисты. Их ошибка была в том, что они утверждали, будто монополизированный государственный капитализм – это единственный возможный путь, по которому может пойти посткапиталистическая система. Сегодня мы можем быть уверены в том, что это не так.

Марксистские экономисты внесли заметный вклад в наше понимание того, что произошло в 2008 году. Французский экономист Мишель Юссон и профессор Новой школы Ахмед Шейх показали, как неолиберализм восстанавливал норму прибыли начиная с конца 1980‑х годов. Однако она резко снизилась в последнее время перед финансовым кризисом 2008 года[102]. Юссон справедливо утверждает, что неолиберализм «решил» проблему рентабельности – и для отдельных фирм (снижая издержки на труд), и для всей системы в целом (путем массового расширения финансовой прибыли). Однако, несмотря на более высокую прибыль, инвестиции с 1970‑х годов в целом находятся на низком уровне.

На этой головоломке увеличения прибыли при сокращении инвестиций и должна была бы сосредоточиться современная теория кризиса. Но у нее есть очень четкое объяснение: в неолиберальной системе фирмы используют прибыль для выплаты дивидендов, а не для повторных инвестиций. А в условиях финансового стресса, очевидного после азиатского кризиса 1997 года, они используют прибыль для накопления резервной наличности, которая выполняет роль амортизатора в случае кредитного сжатия. Они также постоянно списывают долги и в хорошие времена выкупают акции, обеспечивая своего рода непредвиденную прибыль своим финансовым владельцам. Они снижают до минимума риск финансовой эксплуатации и максимизируют свои возможности играть на финансовых рынках.

Поэтому, хотя Юссон и Шейх успешно объяснили факт «падения нормы прибыли» в период до 2008 года, кризис стал результатом чего‑то более масштабного и структурного. Его причина (как предполагал Ларри Саммерс в своей работе, посвященной вековому застою) заключается во внезапном исчезновении факторов, которые на протяжении десятилетий компенсировали неэффективность и низкую производительность[103].

Стремление свести кризисы к одной абстрактной причине без учета структурной трансформации, которая уже происходила, стало источником путаницы в марксистской теории. На этот раз мы должны ее избежать. Изложение должно быть точным, а значит, должно включать в себя реальные структуры капитализма – государства, корпорации, системы социальной защиты, финансовые рынки.

В 2008 году кризис разразился не потому, что перестала действовать та или иная контртенденция или произошло краткосрочное падение нормы прибыли. Это был сбой всей системы факторов, поддерживающих норму прибыли, системы под названием неолиберализм. Неолиберализм не был ни большим бумом, ни, как утверждают некоторые, скрытым периодом застоя. Это был эксперимент, который провалился.

 

Идеальная волна

 

В следующей главе я объясню, что привело к этому эксперименту. Я подробно опишу, как в период с 1948 по 2008 год разворачивалась четвертая кондратьевская волна, что ее прерывало и что ее продлевало. Я выскажу предположение о том, что долгосрочную модель прервали развитие технологий и неожиданно открывшийся новый внешний мир.

Прежде всего мы должны определить модель нормальной волны, которую можно использовать как интеллектуальный инструмент. Кондратьев был прав, когда предупреждал, что каждая волна, давая начало следующей, создает и новую версию модели. Однако лишь выяснив суть трех первых волн, мы сможем понять, чем отличалась от них четвертая.

Ниже я предлагаю свою «нормативную» формулировку теории длинных циклов, сочетающейся с рациональными элементами марксистского понимания кризиса:

 

1. Началу волны обычно предшествует накопление капитала в финансовой системе, которое стимулирует поиск новых рынков и приводит к внедрению новых технологий. Начальный подъем вызывает войны и революции и в определенный момент обеспечивает стабилизацию мирового рынка на основе нового набора правил или соглашений.

2. Когда новые технологии, модели ведения бизнеса и рыночные структуры начинают слаженно функционировать, а новая «технологическая парадигма» становится очевидной, капитал устремляется в производительный сектор, обеспечивая золотой век, в котором рост превышает средние значения, а рецессии редки. Поскольку прибыль можно получить везде, обретает популярность идея ее рационального распределения между игроками, равно как и возможность перераспределения богатства в пользу менее обеспеченных слоев. Эта эпоха воспринимается как время социального мира и «сотрудничества через конкуренцию».

3. На протяжении всего цикла действует тенденция к замещению труда машинами. Однако в восходящей фазе всякое падение нормы прибыли компенсируется расширением масштабов производства, вследствие чего общая прибыль растет. В ходе каждой восходящей стадии экономика без проблем поглощает новых рабочих даже несмотря на то, что производительность растет. Например, к 1910‑м годам стеклодув, вытесненный машинами, превратился в киномеханика или рабочего на конвейере по сборке автомобилей.

4. Когда золотой век подходит к концу, то зачастую причиной этого становится эйфория, которая приводит либо к чрезмерным инвестициям в отдельные отрасли, либо к инфляции, либо к разрушительной войне между доминирующими державами. Следствием этого обычно становится болезненный «перелом», когда повсеместно распространяется неуверенность относительно будущего моделей ведения бизнеса и валютных соглашений и в целом относительно мировой стабильности.

5. Так начинается первая адаптация: происходит наступление на зарплаты и предпринимаются попытки сократить квалифицированную рабочую силу. Над перераспределительными проектами вроде государства всеобщего благоденствия или строительства городской инфраструктуры за счет государства нависает угроза сокращения. Модели ведения бизнеса быстро меняются для того, чтобы ухватывать прибыль там, где это возможно; от государства требуется быстрее осуществлять перемены. Рецессии происходят чаще.

6. Если первые попытки адаптироваться проваливаются (как это было в 1830, 1870 и 1920‑е годы), капитал покидает производительный сектор и устремляется в финансовую систему, в результате чего кризисы обретают более выраженную финансовую форму. Цены падают. За паникой следует депрессия. Начинается поиск радикально новых технологий, моделей ведения бизнеса и новых источников денежного предложения. Мировые властные структуры теряют устойчивость.

 

Здесь мы должны принять в расчет понятие «агентов», т. е. социальных групп, преследующих собственные интересы. Проблема той версии теории волн, в основе которой лежали идеи Шумпетера, заключается в том, что она была слишком сосредоточена на новаторах и технологиях и игнорировала классы. Если мы внимательно исследуем социальную историю, то поймем, что всякая «провальная» адаптация обусловлена сопротивлением рабочего класса, а всякая успешная адаптация организуется государством.

Во время первой волны, продолжавшейся в Великобритании примерно с 1790 по 1848 год, промышленную экономику сковывало аристократическое государство. Затяжной кризис начинается в конце 1820‑х годов: его отличительными чертами является стремление хозяев фабрик выжить за счет сокращения квалифицированной рабочей силы и урезания зарплат, а также хаос в банковской системе. Сопротивление рабочего класса, которое нашло выражение в чартистском движении, достигшем пика во всеобщей стачке 1842 года, заставило государство принять меры для стабилизации экономики.

Но в 1840‑е годы происходит успешная адаптация: Банк Англии добивается монополии на выпуск банкнот; фабричное законодательство кладет конец мечтам о замене квалифицированных рабочих‑мужчин женщинами и детьми. Хлебные законы – протекционистский тариф, защищавший интересы аристократии, – отменены. Вводится подоходный налог, а британское государство перестает быть ареной борьбы между старой аристократией и получившими власть промышленными капиталистами и начинает функционировать как машина, действующая в интересах последних.

Нисходящая фаза второй волны, охватившей сначала Великобританию, Западную Европу и Северную Америку, а затем распространившейся на Россию и Японию, начинается в 1873 году. Система пытается приспособиться посредством создания монополий, проведения аграрной реформы, посягательств на зарплаты квалифицированных рабочих и вовлечения новых рабочих‑мигрантов в качестве дешевой рабочей силы там, где это возможно. Страны переходят на золотой стандарт, объединяются в валютные блоки и вводят торговые пошлины. Однако спорадическая нестабильность все равно препятствует росту. В 1880‑е годы появляются первые массовые рабочие движения. Несмотря на то что эти движения часто терпят поражения, квалифицированные рабочие добиваются впечатляющего успеха, сопротивляясь автоматизации, тогда как неквалифицированные рабочие пользуются благами формирующейся системы социального обеспечения. Лишь в 1890‑е годы, когда монополии сливаются с банками или получают возможность опереться на ликвидный финансовый рынок, происходят стратегические изменения. Вводится ряд совершенно новых технологий и, как и в 1840‑е годы, происходит качественное изменение экономической роли государства. Государство, будь то в Берлине, Токио или Вашингтоне, начинает играть незаменимую роль в поддержании оптимальных условий для деятельности крупных монопольных компаний, вводя тарифы, проводя колониальную экспансию и создавая инфраструктуру.

И вновь сопротивление рабочего класса не позволяет системе адаптироваться задешево, без технологических инноваций.

Если мы примем период с 1917 по 1921 год за начало нисходящей фазы третьей волны, то система адаптируется за счет ужесточения государственного контроля над промышленностью и попыток оживить золотой стандарт. <


Поделиться с друзьями:

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.06 с.