Индивидуальная агрессивность — КиберПедия 

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...

Индивидуальная агрессивность

2017-09-28 196
Индивидуальная агрессивность 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Базовое предположение в объяснении индивидуальной агрессивности состоит в том, что индивиды приобретают отличительную предраспо­ложенность к агрессии или потребность в ней на протяжении процесса социализации. Больше других наносят фрустрации некоторые формы созревания индивида и межличностных отношений в семье. Существу­ет также большое разнообразие среди психологических защитных ме­ханизмов и ответных реакций на фрустрацию, приобретаемых людьми в процессе социализации. Сложилась обширная теория специфических паттернов социализации, ведущих к повышенной агрессивности. Тео­рия культурных стрессов в антропологии утверждает, что культуры существенно различаются по степени стресса, которому они могут под­вергать своих приверженцев. Требования и запреты социализации, обеспечивающие пропитание и взаимодействия с другими людьми, могут быть более или менее болезненны для индивида. Чем более они болезненны или напряженны, тем более вероятны выражения лич­ной дисфункции общего характера, включая неврозы, психосомати­ческие болезни, суициды, убийства, алкоголизм, употребление нарко­тиков и т. д. Наролл, у которого мы заимствовали это краткое резюме, показывает, что культуры с высоким уровнем такого рода дисфункций имеют тенденцию к проявлению высокого уровня и других4. Многие исследования относят конкретные виды опыта социализации к рас­стройствам личности. Например, Бандура и Уолтер обнаружили, что у агрессивных юношей оба родителя, как правило, поощряли проявления агрессивности своих сыновей вне дома, однако их отцы не терпели про­явлений агрессии по отношению к самим себе и проявляли недостаточно любви к мальчикам, поэтому агрессивные ребята приучались выражать агрессию вне дома в относительно прямой и несдержанной форме, а вследствие того, что они негодовали на своих отцов, их агрессия пе­реносилась на внешние авторитарные фигуры5. Изучение убийц застав­ляет предполагать, что они переживали довольно суровое детство, пре­терпевали фрустрации в зрелом возрасте и обладали довольно слабы­ми запретами на проявление агрессии6.

Другие исследования подчеркивают связь между агрессивностью и лич­ностными характеристиками, приобретенными в ходе социализации. Айзенк нашел существенное эмпирическое подтверждение связи между жестокосердием, субсоциализацией, экстравертностью и агрессивно­стью7. Стагнер сообщает, что индивиды, агрессивные в одной жизненной сфере, склонны быть агрессивными и в других и проявлять агрессию как в вербальном, так и открытом поведении8. Центральной характери­стикой «авторитарной индивидуальности», изучавшейся в ряде куль­тур, является сдерживание сильной агрессивности, направленной изна­чально на родителей и другие властные фигуры, которое выражается в таких личностных чертах, как высокая оценка общепринятой морали, преувеличение различий между собственной и другими группами, мощ­ный акцент на силу в отношениях между людьми и склонность к пере­носу агрессии на членов других групп. Эпштейн в репрезентативном экспериментальном исследовании обнаружил, что высокоавторитарные субъекты со значительно большей вероятностью, нежели низкоавтори­тарные, имитируют агрессивность, направленную против негроидных «жертв»9. Химмельуэйт резюмирует десять исследований-различий в толерантности к фрустрации, которые «убедительно демонстрируют, что нестабильная личность имеет более низкий уровень толерантности к фрустрации по сравнению со стабильной личностью»10. Можно было бы процитировать и много других исследований, однако и этого доста­точно для иллюстрации того, что различия в социализации и паттернах индивидуальности ведут к различиям в потенциале агрессии.

Для того чтобы связать индивидуальные аттитюды к агрессии с по­литическим насилием, используют два до определенной степени разли­чающихся подхода. Один фокусируется на источниках агрессивной предрасположенности лидеров. Лассуэлл, опираясь на психоаналити­ческую теорию и кейз-стади, утверждает, что политические агитато­ры — это ярко выраженные нарциссистичные люди, у которых сильная жажда эмоционального отклика, приобретаемая в процессе созревания, смещается на обобщенные объекты и выражается в желании получить эмоциональный отклик от той общности, которой они принадлежат11. Тем же духом пронизано проведенное Уолфенстайном сравнительное исследование «революционных личностей», таких как Ленин, Троцкий и Ганди. Результаты, к которым он приходит, поддерживают гипотезу о том, что «революционер — это тот, кто избавляется от бремени Эди­пова комплекса с помощью амбивалентности, привнося свой личност­ный конфликт в политическую сферу. Чтобы такое произошло, долж­ны иметь место два условия: должен действовать конфликт с отцовской личностью, не разрешаемый в семейном контексте к моменту оконча­ния юности, и должен существовать политический контекст, в рамках которого этот конфликт может найти свое выражение»12.

Такой подход является сущностно психологическим, соответству­ющим уровню микроанализа политического насилия. Изучение психо­логических характеристик, которые влияют на склонность конкретных личностей, в частности политических лидеров, к революционной ак­тивности, может обеспечить более полное понимание источников, при­роды и направлений определенных революционных движений. Но та­кого рода анализ может внести лиШь маргинальный вклад в объясне­ние кросс-культурных вариаций в степени политического насилия.

Второй подход, связывающий личностные характеристики с коллек­тивным насилием, выводит его прямо из возникновения в обществе революции и войны. Такой аналитический скачок делает Лассуэлл в своем утверждении, что «...политические движения питаются жизнен­ными силами из перемещения частных аффектов на общественные объекты». Он пишет, что на протяжении политического кризиса под­сознательное ликующе истолковывает падение лидера, воспринимая его как освобождение от всех ограничений, и индивиды в обществе, обладающие наименее твердой структурой личности, принудительно вовлекаются в акты грабежа и насилия13. Дурбин и Боулби дают срав­нимое объяснение для войны. Первично возникающая от собствен­нических побуждений и их фрустраций агрессия, говорят они, общее явление для всех людей. Идентификация себя с государством и подчи­нение власти, будучи распространенными явлениями XX в., транс­формируют агрессию. Когда граждане становятся «настолько образо­ванными, настолько фрустрированными и настолько несчастными», что внутренняя агрессия становится нестерпимой, можно считать, что «они достигли точки, при которой война становится психологической необходимостью»14. Другие примеры приводит Хоффлер, который ат­рибутирует революционные движения отчасти широкому распростра­нению психологической встревоженности15, и Ризлер, который утвер­ждает, что сердцевину революционных движений составляют глупцы, девианты и неприспособленные16.

Некоторое число «революционных личностей» предположительно имеется во всех обществах, и некоторые общества, вероятно, продуци­руют их в большем числе, нежели другие. Однако наиболее релевант­ные факторы — это те, которые ведут к сущностным и культурно об­ширным различиям в нормативных предрасположенностях к агрессив­ности. Другими словами, наш первичный интерес должен проявляться к практике культурной или субкультурной социализации, а не к редко встречающимся девиациям, однако значительные проявления после­дних могут помочь интерпретации участия и лидерства в конкретных вспышках политического насилия. Более того, степень стресса или фрустрации в процессе социализации представляется менее важной, нежели способы, с помощью которых люди научаются справляться со своими агрессивными импульсами. Фрустрациями сопровождаются все процессы социализации, и, поскольку очевидны различия в их сте­пени, эти различия относительно невелики и, как представляется, в боль­шей степени связаны с вариациями в типах и уровнях индивидуальных отклонений, чем с коллективным поведением. Более впечатляющее кросс-культурное различие проявляется в той степени, в которой люди приучаются выплескивать наружу или же интернализовать свой гнев, и имеются свидетельства, которые связывают эти различия со специ­фическими типами индивидуальной и коллективной агрессии.

Одним из базовых измерений, вдоль которых происходит изменение социализированных аттитюдов к агрессии, является степень, до которой агрессия интернализуется представителями культуры. В некоторых обще­ствах и среди некоторых субкультур и статусных групп эмфаза' носит интрапунктивный характер, т. е. люди приобретают нормативную пред­расположенность обвинять в своих фрустрациях самих себя и подавлять или загонять внутрь свои агрессивные чувства. В других условиях имеет место экстрапунктивный характер, т. е. люди склонны перекладывать вину за свои фрустрации на других и считают оправданным выплескивать на них свою агрессию. Представляется вероятным, что чем сильнее эмфаза на экстрапунктивность, тем чаще люди будут считать оправданным как коллективное, так и индивидуальное насилие. Вероятно, эта связь но­сит сущностный и достаточно распространенный характер, чтобы ока­зывать влияние на аттитюды к коллективному политическому наси­лию, и заслуживает того, чтобы установить ее в гипотетической форме.

Гипотеза JV.1. Интенсивность нормативных оправданий политического насилия умерен­но изменяется со степенью смещения на экстрапунктивность в процессе социализации.

Сила, акцент. — Примеч. пер.

15-1012

Косвенное доказательство этой гипотезы дается в исследованиях, ко­торые рассматривают изменяющиеся случаи суицидов и убийств с точки зрения различий между статусными и культурными группами в интра- пунктивных и экстрапунктивных аттитюдах. Генри и Шорт утвержда­ют, что интернализация суровых родительских требований, сопровож­даемых наказаниями за внешние проявления агрессии, ведет к более высокой «психологической вероятности» суицида, нежели убийства, т. е. к высокому уровню фрустрации и интрапунктивным аттитюдам. С другой стороны, если родители суровы, но не угрожают лишить своей любви детей, ведущих себя агрессивно, агрессия будет, вероятно, про­являться вовне. «Психологическая вероятность» взаимодействует с «со­циологической вероятностью»: если во взрослой жизни имеются силь­ные ограничения, то более вероятными реакциями на фрустрацию будут экстрапунктивные ответы (убийства), поскольку источники внешних ограничений дают мишени для агрессии; если внешние ограничения слабы, то индивид с большей вероятностью обратит агрессию на себя. Вместе об этих паттернах говорят, что они объясняют эмпирические данные о том, что частота убийств изменяется обратно пропорциональ­но социальному статусу, а частота суицидов — прямо пропорциональ­но. Люди с низким статусом имеют тенденцию подвергаться воздей­ствию сильных и видимых источников ограничений, а также быть «суб- социализированными» по отношению к индивидам высокого статуса17.

В другом сравнительном исследовании Хендин приписывает высо­кие показатели суицидов в Дании зависимости, постепенно создавае­мой в детстве заботливыми матерями, которые подавляют у своих детей агрессию, манипулируя чувством вины как дисциплинарным средством, т. е. формируют некий интрапунктивный паттерн. Высокие показатели суицидности в Швеции считают результатом психологического трав­мирования вследствие раннего отделения от родителей и каналирова- ния логически вызванного этим гнева в высококонкурентные действия и самоненависть, когда постигает неудача. В Норвегии, напротив, аг­рессия подавляется не столь жестко, и взаимоотношения мать-ребенок носят не столь сверхпокровительственный характер, не настолько травматичны, и отсюда — сравнительно низкие показатели суицидно­сти18. Это означает не то, что норвежская культура внедряет экстрапун­ктивные аттитюды, а скорее то, что детские фрустрации здесь меньше и аттитюды менее интрапунктивны, чем в Швеции и Дании19. Историк Хадни ставит под сомнение такие интерпретации, как у Генри и Шорта и Хендина, которые он подвергает проверке, пытаясь объяснить высо­кие показатели убийств и низкие показатели самоубийств среди белых и черных южан Америки в сравнении с белыми и черными северянами. Предлагаемое им объяснение делает упор на мировоззрении южан, ко­торое оправдывает скорее экстрапунктивное, нежели интрапунктивное поведение путем перемещения «угрозы региону вовне региона, а угро­зы личности — вовне себя»20.

Эти и многие другие объяснения в общем согласуются между со­бой, хотя, может быть, и не в специфических терминах. Их можно ин­терпретировать как выражения культурной или субкультурной пред­расположенности к экстрапунктивным или интрапунктивным ответам, а их различия могут быть атрибутированы различным источникам эк- страпунктивных норм. Генри и Шорт делают акцент на взаимодействии возникающих в детстве и социально-структурных факторов как детер­минант направленности агрессии. Хендин подчеркивает первичность факторов, возникающих в детстве, Хакни — историческую традицию, которая предположительно внедрена в процесс социализации и может найти свое выражение в опыте, приобретаемом в ходе взросления. Все три типа каузальных факторов, вероятно, взаимодействуют в развитии экстрапунктивных аттитюдов, при этом некоторые из них являются для каких-то групп более важными, нежели другие.

Более спекулятивный взгляд связывает характеристики социализа­ции с коллективным насилием через экстрапунктивность. Например, Бейтсон идентифицировал среди жителей острова Бали паттерн воспи­тания, с помощью которого детей обучают не ожидать кульминации, а получать удовольствие на предварительных этапах, без определенной цели, «жить непосредственно настоящим, а не отдаленным будущим»21. Другая балинезийская характеристика — это сильный нормативный запрет на открытую агрессию, прививаемый предположительно как часть того же процесса. Эти два штриха могут помочь объяснить оче­видную высокую толерантность балинезийцев к фрустрациям, превы­шение которой ведет к экстраординарно интенсивным вспышкам суи­цидального насилия, аналогичным малайскому амоку и к коллективно­му насилию наподобие массового избиения сотен тысяч индонезийских коммунистов в 1965-1966 гг., которые на Бали были особенно интен­сивны22. Пай атрибутирует высокий размах политических убийств и других форм насилия в Бирме наиболее фундаментальным паттернам бирманской практики воспитания детей, а более непосредственно — на­пряжениям, созданным политикой модернизации и преобладанием убеждений в неизбежности насилия23. Третий, менее прямой, пример дают результаты интервью с 67 гарлемскими неграми после бунта 1943 г. Кларк идентифицирует основные аттитюдные различия между теми, кто принял бунт, и теми, кто его отвергал. Обе группы проявили себя равно заинтересованными в статусе негров; но те, кто отвергал насилие, давали свои ответы с позиций общего аттитюдного неприятия его, а те, кто принимал, — с позиций ограниченной структуры отноше­ния, в котором было достаточно расовых несправедливостей, чтобы оправдать насилие24. Различия в паттернах социализации двух групп не изучались, однако выводы совместимы с тем аргументом, что интра- пунктивные индивиды овладевают обобщенными формами поведе­ния, связанного с противлением агрессии, тогда как экстрапунктивные индивиды обучаются отвечать на конкретные фрустрации более прямо и открыто.

В качестве одного из сравнительных свидетельств в проведенном Липсетом анализе данных многонационального опроса показана до­вольно устойчивая связь между принадлежностью к низшему классу и неприятием «сильной руки». Психологические доводы, процитирован­ные выше, указывали на связь между авторитарными аттитюдами и агрессивной предрасположенностью; в более общем виде агрессивные политические движения в индустриальных демократиях имеют тенден­цию опираться на рабочий класс25. Данные Хакни по Соединенным Штатам показывают, что отношения суицидных показателей к показа­телям убийства наибольшие среди черных американцев, меньшие сре­ди южан и наименьшие среди северян, предположительным объясне­нием чему являются вариации в субкультурных экстрапунктивных аттитюдах. Такая же иерархия очевидна в величине коллективного на­силия, в котором участвуют представители трех субкультур; в после­днее десятилетие борьба, которую вели черные, была менее обычным явлением, чем борьба белых северян26.

Это доказательство не следует считать всеохватывающим. В частно­сти, неясно, до какой степени экстрапунктивные аттитюды, содейству­ющие коллективному насилию, усваиваются скорее детьми в процессе детской социализации, нежели в зрелости, путем демонстрации норм, оправдывающих насилие, или в общем смысле фрустрирующих социе- тальных условий. То основание, что культурные традиции политиче­ского насилия способствуют возникновению насилия среди последу­ющих поколений, носит более обширный характер, как демонстрируют данные следующего раздела. Две переменные — социализация экстра­пунктивных аттитюдов и наличие культурных традиций насилия — предположительно взаимодействуют между собою. Остается опреде­лить эмпирически, каким образом происходит это взаимодействие, и ка­кая из них является более важной.

Культурные традиции политического насилия

Существуют устойчивые различия между обществами в стилях, масштабе и уровнях политического насилия. В рамках наиболее сложных обществ некоторые группы и некоторые регионы демонстрируют типы насилия, отличные от других групп и регионов, и более высокую степень использо­вания насилия. Такая целостность является отчасти выражением устой­чивых социетальных и субкультурных паттернов коерсивного контроля- и институциональной поддержки, которая способствует насильственному протесту. Экштейн, однако, подчеркивает обратную связь между про­явлением политического насилия и развитием аттитюдных предрасполо- женностей к нему: политическая дезориентация может сопровождаться формированием нового ряда ориентаций, устанавливающих предрас­положенность к насилию, которая прививается самим опытом насилия. В таких случаях внутренние войны проистекают не из конкретных объек­тивных условий и даже не из утраты конкретным режимом легитимности, а из общего недостатка восприимчивости к любого рода легитимности. Насилие становится политическим стилем, т. е. самосохраняющим факто­ром, невзирая на то, что само оно носит «дезориентирующий» характер27.

Если говорить более определенно, то предлагаемые ниже свидетель­ства предполагают, что традиции, воплощающие эти аттитюды или «ориентации», определяют типы ситуаций, подходящим ответом на ко­торые является коллективное насилие, устанавливают конкретные цели и способы насилия и посредством этого увеличивают норматив­ные оправдания насилия.

Аналитически полезно отделить воздействие событий насилия на восприятие вероятности будущего насилия от воздействия их на атти­тюды оправдание насилия. Возникновение одного бунта, одного восста­ния или одного государственного переворота вряд ли с большой степе­нью вероятности приведет к возникновению широко распространенных экспектаций по поводу их повторения. Однако чем чаще они случаются и чем чаще повторяются, тем привычнее будут люди ожидать их в бу­дущем. Американский опыт мятежей в гетто и политического терроризма в 1960-х гг., по-видимому, расценивался американцами как редкий, фено­менальный случай, практически невероятный для повторения. К 1968 г. широко распространилось убеждение, что мятежи станут обычным яв­лением на протяжении неопределенного периода времени. Убийство президента Кеннеди в 1963 г. считали изолированным событием, тре­бующим своего объяснения, но повторения не предвидели. После убий­ства его брата в 1968 г» американцы говорили друг другу со щекочущим нервы ужасом, что терроризм стал нормой американской политики.

Экспектация насилия не обязательно ведет к его нормативному оправданию. Тем не менее в таких ожиданиях имеется что-то вроде ис­полнения пророчества. Они могут отвлечь внимание от корректировки повторения основополагающих причин. Кроме того, люди с неустойчи­вым или внутренне противоречивым комплексом норм бывают довольно восприимчивы к восприятию в качестве собственных установок чужо­го опыта, особенно если этот опыт выглядит достаточно привлекатель­ным — такова, например, агрессия для тех, кто испытывает неудовлет­воренность условиями своей жизни. Моска называет такую предрас­положенность «миметизмом», определяя ее как «тенденцию страстей, сантиментов и убеждений индивидов развиваться в соответствии с хо­дом событий, превалирующих в окружении»28. Другими словами, если в обществе широко распространено недовольство, аномия становится обычным явлением, а политическое насилие — частым, то для аттитю­дов ожидания насилия существует тенденция к превращению в нормы, оправдывающие насилие. Процесс ожидания насилия — это уже оправ­дание насилия, и оно имеет тенденцию к самоувековечиванию, которая зависит от продолжительности какого-то уровня RD и от благоприят­ного баланса в других смыслах между стоимостью и выгодами для его участников. Если цена для участников оказывается высокой и если интенсивность депривации уменьшается без очевидной связи с приме­нением насилия, процесс, вероятно, будет заканчиваться.

Эта аргументация резюмируется в следующих гипотезах и выводах; «выводы» в данном случае обусловливают каузальные аргументы, из которых вытекает гипотеза J V.2.

Гипотеза JV.2. Интенсивность и масштаб нормативных оправданий политического наси­лия сильно изменяется с исторически сложившейся величиной политического насилия в коллективности.

Следствие JV.2.1. Чем чаще проявление конкретной формы политического насилия в коллективности, тем больше ожидание того, что оно будет повторяться. Следствие JV.2.2. Если ожидание насилия велико, интенсивность и масштаб норматив­ных оправданий политического насилия будет сильно меняться с интенсивностью и мас­штабом относительной депривации.

Масштаб оправданий, вероятно, изменяется с прошлыми уровнями политического насилия (гипотеза JV.2) на том основании, что чем бо­лее обычным было насилие, тем больше доля людей, которые, вероят­но, подвергались его прямому или опосредованному воздействию. Опе­рациональным вопросом является период, который должен рассматри­ваться при оценке «исторической величины насилия» (гипотеза JV.2) и «частоты» конкретного типа события (вывод JV.2.1). Коллективная память людей о революциях и гражданских войнах более длительна, нежели о беспорядках. Хронические мятежи в сельской и городской Англии с семнадцатого по двадцатое столетие, кажется, оставили незна­чительный идеологический осадок в современной Британии; а вот фран­цузская революционная традиция оправдывает студенческие и рабочие акции. Для подтверждения свидетельства традиций внутренних войн необходимо изучить период по меньшей мере в столетие, поскольку одного поколения должно оказаться достаточно для оценки историче­ской величины беспорядков.

Различные свидетельства и аргументы косвенно поддерживают предмет дискуссии о том, что исторический опыт политического наси­лия в обществе оказывает воздействие на его взгляды на будущее наси­лие. Многие из свидетельств в равной степени применимы к разработ­ке утилитарных оправданий насилия. Данные приводимых ниже пси­хологических исследований позволяют выдвинуть предположения о том, как приобретаются привычки к индивидуальной агрессивности, но в этих исследованиях не проводится прямого изучения аттитюдов к аг­рессивности, которые, как можно предположить, приобретаются в про­цессе обучения. Другие психологические исследования и опросы доку­ментально подтверждают существование коллективных оправданий различных типов открытой агрессии без идентификации их источни­ков. Сравнительные свидетельства демонстрируют наличие характер­ных паттернов насилия для конкретных групп на протяжении длитель­ных периодов времени, но редко указывают прямо, какие аттитюды и убеждения формировали типичные ответы. Такое свидетельство под­разумевает важность широко распространенных нормативных и утили­тарных оправданий в качестве интервентных переменных, однако не определенно, а предположительно.

Экспериментальные исследования идентифицируют некоторые пат­терны, посредством которых развиваются привычки к индивидуальной агрессии. В ряде исследований одним детям указывали на других как на агрессивных, а затем помещали их в экспериментальную ситуацию. Если ребенок или взрослый, проявивший агрессию, получал вознаграж­дение или, по меньшей мере, не подвергался наказанию, другие дети были склонны имитировать такую же агрессию, равно как и изображать другие типы агрессивности. Если агрессивная модель поведения сопро­вождалась наказанием, дети не имитировали ее, если не устранялся источ­ник наказания или запрета, в случае чего они показывали такой же уровень имитативной агрессии. Схожие результаты показывали эксперименты с юными субъектами, использующие последствия демонстрации фильма с изображением агрессии: если насилие в фильме было представле­но как оправдываемое другими «субъектами, выражающими одобре­ние, реальные зрители становились откровенно более агрессивны­ми»29. Другие исследования показывают, что, если индивид время от времени получал вознаграждение, у него развивались привычки к агрессии даже более сильные, чем если бы агрессия вознаграждалась всегда. Тем не менее другое экспериментальное свидетельство иден­тифицирует некоторое влияние катарсиса — уменьшения напряже­ния, сопровождающее проявление агрессии, — на развитие агрессив­ных привычек. Наивная аристотелевская версия аргументации катар­сиса состоит в том, что, выражая эмоцию, индивид очищается. Имеются определенные свидетельства, что агрессия, направленная против фруст- ратора, уменьшает напряжение, если ей не сопутствует вина или нака­зание. Однако такое уменьшение напряжения приводит к удовлетво­рению, а значит, к нему с большей вероятностью будет прибегать лич­ность, когда в будущем впадет в гнев. Более того, «даже если акт его агрессии уменьшает непосредственный гнев... фрустратор может при­обрести стимулирующие свойства, которые при подходящих обстоя­тельствах могут послужить причиной вызова агрессивных ответов со стороны его жертвы по какому-то более позднему случаю»30. Другими словами, «катарсис» не только имеет тенденцию к тому, чтобы превра­щать агрессию в привычку, но и равным образом к тому, чтобы делать привычными ее цели.

Релевантность этих данных для развития коллективных традиций насилия очевидна. Разгневанные люди склонны имитировать насилие по отношению к другим, особенно если у них складывается впечатле­ние, что это насилие оправдано; такое впечатление создается либо вследствие того факта, что модели насилия помогают выиграть «сорев­нование», либо указаниями других на оправданность насилия. Если люди находят в насилии вознаграждение — либо через достижение сво­ей цели, либо путем удовлетворения от выхода своего гнева без пагуб­ных для себя последствий, они с возрастающей вероятностью будут применять насилие в будущем. И чем более обычным является такое насилие, тем более вероятно, что индивиды будут находить его вознаг­раждающим и, следовательно, будут готовы вовлечься в него в будущем. И чем более обычно такое насилие, тем более вероятно, что не участву­ющие в нем наблюдатели будут стремиться к тому, чтобы превзойти привычные модели, которые оно дает.

Данные некоторых опросов заставляют предполагать определен­ную степень групповых различий в коллективных аттитюдах нор­мативного оправдания насилия. Недавние опросы показывают, что в афро-американской культуре широко распространена терпимость к насилию. От 20 до 23 % как южных, так и северных черных согласи­лись в 1963 и 1966 гг. с тем, что они могут добиться своих прав лишь путем борьбы по принципу «око за око, зуб за зуб»31. От одной трети до половины жителей Уоттса, проинтервьюированных после мятежа 1965 г., одобрили тех, кто поддержал мятеж32. Другой опрос показал, что 29 % жителей Уоттса считают насилие оправданным в качестве способа при­влечения внимания или единственного выхода из положения, такую же точку зрения высказали 13 % черных из Оукленда и Хаустона. Допол­нительно к этому 47 %, 44 % и 24 %, соответственно, от числа проинтер­вьюированных в этих городах считали, что насилие оправдано при са­мообороне33. Другими словами, от половины до трех четвертей черных американских горожан явно убеждены в том, что насилие в определен­ных обстоятельствах оправдано. Если такой аттитюд представляет со­бой современный феномен, его можно атрибутировать скорее демонст­рационным эффектам мятежей 1960-х гг. или новой протоидеологии насилия, нежели историческому опыту черных мятежей (случающих­ся нечасто) и насилию белого расизма (более обычному). Однако одна часть данных, полученных в ходе интервью, заставляет предположить, что эти современные аттитюды отражают давнюю традицию. После гар- лемских мятежей 1943 г. были проведены интервью с «близкими пред­ставителями»*, представлявшими собой выборку из 60 жителей Гарле­ма, и 30 % из них прощали мятежи, что довольно близко к данным по Уоттсу. Кроме того, принятия как утилитарного, так и нормативного оправдания, выраженные в высказываниях, имеют замечательно совре­менное звучание: «Оно было действительно великим. Если бы таких восстаний было больше, для нас было бы лучше». «Единственный спо­соб, с помощью которого негры могут привлечь к себе внимание пра­вительства», «Громили магазины белых, чтобы показать им, что мы чувствуем»34.

Большинство результатов других опросов дают приблизительный стандарт для сравнения. Интервью с 41 белым американцем в Женеве и Нью-Йорке в 1964 г. заставляют предположить, что черные американ­цы не одиноки в своем одобрении насилия: 39% сказали, что они при­соединятся к движению за насильственное свержение правительства, если его законы станут «очень несправедливыми и пагубными»; 51 % заявили, что поступят так, если президент вместе с армией распустит

То есть не участниками, а непосредственными наблюдателями. — Примеч. пер.

16-1012

Конгресс и назначит себя единоличным пожизненным правителем; и 37 % выразили желание играть активную роль в сражении35. В проти­воположность этому можно привести проведенный в 1963 г. опрос по поводу сепаратистских чувств среди франко-канадцев. Хотя около 40 % из них были сепаратистами, желающими независимости или объеди­нения с Соединенными Штатами, ни один из них не одобрил исполь­зование насилия для достижения этой цели36. В 1966 г. проводились вы­борочные интервью с участниками маршей мира в Британии и Дании. Среди этих высоко заинтересованных в целях маршей индивидов ока­зались достаточно сильными нормы, направленные против насилия вообще: около половины опрошенных в каждой стране сказали, что не выйдут на марш, если будут «знать наперед, что могут оказаться разби­тыми несколько окон»37.

Другой род свидетельств в пользу наличия и продолжительности культурной традиции насилия приводится в описательных исследова­ниях хронических беспорядков в Европе XVIII и XIX вв. Частота, с ко­торой парижские рабочие и лавочники выходили на улицы в течение десятилетий, прошедших после «великих дней» 1789 г., служит свиде­тельством традиции, установленной этими journees с 1789 по 1795 гг. и находившей свое выражение во многих более поздних мятежах и демонстрациях, наиболее драматично — в революциях 1830, 1848 и 1871 гг.38 Пинкни, например, полагает, что революция 1830 г. «была выражением вечного экономического недовольства, лояльности в рам­ках традиционных цеховых союзов, народного негодования против символов старого режима и идей XVIII в. — свободы равенства и брат­ства»39. Это утверждение можно было бы слово в слово применить к описанию французских мятежей и всеобщей забастовке в мае 1968 г. Столь же обычными были традиции насильственного протеста в сель­ской местности. Голодные бунты стали устойчивой характеристикой английской сельской жизни в XVIII в. По меньшей мере 275 из них произошло между 1735 и 1800 гг. из-за неурожаев и высоких цен на питание40. Хобсбом документирует развитие традиций милленариани- стского насилия среди южноевропейского крестьянства в виде стерео­типного ответа на устойчивую депривацию: «Некоторые милленариа- нисты просто перестали ждать следующего революционного кризиса. Это, естественно, наиболее легкий вариант, когда экономические и соци­альные условия революции носят эндемический характер, как в Юж­ной Италии, где каждое политическое изменение в XIX в., независимо

Днями (фр.).

от того в какой из его четвертей оно происходило, автоматически про­дуцировало церемониальные марши крестьян с барабанами и знамена­ми, чтобы занять землю, или в Андалузии, где... милленарианистские революционные волны происходили примерно с десятилетним интер­валом в течение 60 или 70 лет41».

Традиция хранит память о формах и целях, равно как и о самих фактах протеста. Участники английских и французских голодных бунтов неодно­кратно призывали к установлению потолка цен на зерно, муку и хлеб; фермеров, мельников и пахарей либо принуждали к тому, чтобы про­давать свои продукты по «справедливым» ценам, либо эти продукты у них конфисковывались, а затем продавались бунтовщиками по «спра­ведливой» цене, а выручку отдавали хозяевам. Роуз приводит примеры такой практики в Англии в период с 1693 по 1847 гг.42 Разрушение машин в качестве ответа безработных ткачей на механизацию достигло своего пика в Луддитских восстаниях 1811-1816 гг., но оно имело место в англий­ской традиции, и первые записи об этом относятся к 1710 г. Поджоги, в частности фермерских скирд, соломы или зерна были устоявшимися методами крестьянского насилия43. Эдварде выдвигает предположение, что «толпа открыта для предложений, которые находятся в соответствии с ее предшествующим опытом — и никаким другим», и в поддержку это­го правила замечает, что «Толпы древних евреев всегда побивали свои жертвы камнями. Александрийские толпы почти всегда сбрасывали свои жертвы с крыш высоких зданий... Средневековые толпы регуляр­но обезглавливали тех, кого они обрекали на убийство. Американские толпы, за исключением необычных обстоятельств, пользуются лассо. Белфастская толпа могла бы быть с большим успехом втянута в линче­вание негров, нежели чикагская толпа — в линчевание католиков»44.

Нетрудно найти и неевропейские примеры. Фон дер Мехден срав­нивал относительные уровни и типы политического насилия в Бирме и Таиланде в XX в. Бирма характеризовалась существенно более высо­кими уровнями сельского аномического насилия, такого как убийства, аграрные революции, религиозно ориентированные восстания и банди­тизм. Аналогично более общим явлением для Таиланда были город­ские мятежи и демонстрации, которые возрастали в течение последних двадцати лет. Бирма, в отличие от Таиланда, имеет также и традицию широкомасштабных восстаний. Эти различия атрибутируются глав­ным образом разрушению традиционной политической власти под вли­янием колониального правления в Бирме, и в том, что Таиланд избежал иностранного правления. Но фактически это насилие реально продол­жалось, а в Бирме даже возрастало, поскольку борьба за независимость 16* предполагает, что традиции использования конкретных видов полити­ческого насилия установились на протяжении колониального периода и продолжают существовать. В Таиланде также проявлялась традиция оправдания конкретной формы политического насилия, а именно пере­воротов и попыток переворотов, одиннадцать из которых имели место на протяжении двадцати шести лет — с 1932 по 1958 г.


Поделиться с друзьями:

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...

Наброски и зарисовки растений, плодов, цветов: Освоить конструктивное построение структуры дерева через зарисовки отдельных деревьев, группы деревьев...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.052 с.