Тяга к разрушению у обезьян и человека — КиберПедия 

Состав сооружений: решетки и песколовки: Решетки – это первое устройство в схеме очистных сооружений. Они представляют...

Таксономические единицы (категории) растений: Каждая система классификации состоит из определённых соподчиненных друг другу...

Тяга к разрушению у обезьян и человека

2017-09-10 179
Тяга к разрушению у обезьян и человека 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Тягу к разрушению у обезьян и человека вполне можно рассматривать как упражнение в твердости рук и пальцев. Использование сучьев постоянно приводило руки обезьян в соприкосновение с материалом, гораздо более жестким, чем они сами. Чтобы управляться с сучьями, обезьяны должны были их держать, но также и уметь их обламывать. Проверка прочности опоры как раз и была проверкой ветвей и сучьев: те, что легко обламывались, не могли быть надежной опорой для движения. Исследование этого мира сучьев превращалось в непрерывную проверку их на прочность; такое испытание осталось необходимым даже после того, как оказался накопленным огромный опыт.

Палка, которая обезьяне, как и человеку, была первым оружием, открыла ряд твердых инструментов. Руки должны были приспособиться к ней, как позже к камню. Плоды и мясо животных — все это было мягким, мягче всего был мех. Перебиранием меха упражнялась тонкость и чувствительность пальцев, уничтожением того, что при этом попадалось, — их твердость.

Следовательно, руки обладают собственной тягой к разрушению, не связанной непосредственно с охотой и убийством. Она — чисто механической природы и нашла свое дальнейшее развитие в механических изобретениях. Она стала особенно опасной именно по причине своей невинности Лишенная всякой злонамеренности, она, так сказать позволяет себе реализацию любой идеи. Выглядит так, будто речь идет лишь о руках самих по себе, их способностях и предприимчивости, которые не могут причинить вреда. Если же эта механическая тяга рук к разрушению, выраженная теперь в сложных технических системах, связывается с убийством, то это как бы автоматически происходящая и ненамеренная часть процесса, отзывающаяся пустотой и жутью-в самом деле, никто вроде этого и не хочет, все случается как бы само собой.

Среди частностей и мелочей жизни обнаруживается то же самое: каждый помнит, как в результате бездумной игры пальцев остаются сломанные спички и порванная бумага. Многообразные формы, которые принимают эти механические позывы к разрушению, тесно связаны с развитием технического инструментария. Человек хотя и научился преодолевать твердость одних предметов твердостью других, последней инстанцией все равно остается рука. Ее собственная жизнь и здесь произвела гигантские последствия. Во многих отношениях она стала нашей судьбой.

 

Убийцы всегда берут верх

 

Не только рука как целое стала образцом и побудителем развития. В частности пальцы, особенно указательный палец приобрели важное значение. Палец омолодился на конце и вооружился ногтем; сначала он давал активное ощущение укалывания. Из него развился кинжал — это удлиненный и заостренный палец. Из скрещивания птицы и пальца возникла стрела.

Чтобы проникать глубже, он вытянулся, чтобы лучше лететь, ему пришлось утончиться. В эту композицию оказались вплетенными клюв и шип; клюв, впрочем, вообще присущ всему окрыленному. Но заостренная палка превратилась в копье: руку, кончающуюся одним-единственным пальцем.

Всем видам оружия такого рода свойственна концентрация в одной точке. О большие жесткие шипы укалывался сам человек, пальцами он их вытаскивал. Палец, который отделяется от остальной руки и играет роль шипа, то есть передает укол дальше, — психологический источник оружия такого рода. Уколотый сам укалывает — сначала собственным пальцем, потом искусственным «пальцем», который он постепенно научился изготавливать.

Из способностей рук не все пользовались одинаковым авторитетом, отношение к ним было различным. Те, что были особенно важны для фактической жизни человеческой группы, оценивались особенно высоко. Высшим уважением всегда пользовалось то, что помогало в деле убийства. То, что могло убивать, порождало страх, а то, что не служило непосредственно убийству, считалось просто полезным. Все свойственные руке способности терпения не принесли тем, кто на них сосредоточивался и их упражнял, ничего кроме порабощения. Верх же взяли те, что были ориентированы на убийство.

 

К психологии еды

 

Все, что съедается, является предметом власти. Голодный чувствует в себе незаполненное пространство. Неудобство, причиняемое ему этим пустым пространством, он преодолевает, заполняя его пищей. Чем он полнее, тем лучше себя чувствует. Тяжелый и довольный возлежит тот, кто может съесть больше всех, — главный едок. Есть человеческие группы, которые в таком главном едоке видят своего вождя. Его неутолимый аппетит представляется им гарантией того, что и сами они никогда не будут страдать от голода. Они полагаются на его набитое брюхо, как будто он набил его и для них всех. Здесь отчетливо проявляется связь переваривания и власти. В других формах господства уважение к телесности главного едока несколько отодвинуто на задний план. Вовсе не нужно, чтобы он был на бочонок толще любого другого. Но он пирует и бражничает с избранными людьми своего окружения, и все, чем он угощает, принадлежит ему. Если он и не самый сильный едок, то его припасы — самые обильные: скота и зерна у него больше всех. Он мог бы, если б захотел, стать главным едоком. Но он переносит удовольствие от собственной наполненности на свой двор, на всех участников застолья, оставляя за собой лишь право от всего откусывать первым. Фигура короля — главного едока на самом деле не умерла. Постоянно видишь, как кто-нибудь изображает его перед зачарованными подданными. Даже господствующие группы в целом охотно предаются этому наслаждению: излишества римлян вошли здесь в поговорку. Любая прочно стоящая семейная власть часто демонстрирует себя в этой форме, а те, кто приходят на смену, стараются повторить и превзойти эти демонстрации.

Стремление и способность к расточительству во многих обществах перерастает в форменные, ритуально закрепленные оргии разрушения. Самый известный пример — это потлач североамериканских индейцев, когда целые общины собираются на всеобщие торжества, кульминация которых — состязания вождей в уничтожении собственного имущества. Каждый вождь хвалится, как много он готов пустить на распыл и уничтожение, и тот, кто пустит больше всех, — самый славный и могучий. Пиры также предполагают уничтожение принадлежащих главному едоку жизней животных. Создается впечатление, что в потлаче это самое уничтожение распространилось на часть имущества, которое несъедобно. Вождь здесь может еще больше гордиться собой: он будто бы съедает все, подлежащее разрушению, но при этом избегает телесных недомоганий.

Было бы полезно бросить взгляд на принимающих пищу вообще, независимо от их ранга. Неоспоримо определенное уважение по отношению друг к другу среди тех, кто ест вместе. Оно выражается прежде всего в том, что они делят пищу. Лежащее на общем блюде принадлежит им всем. Каждый берет часть себе, каждый видит, что и другие взяли. Все стараются быть справедливыми, никто не берет себе слишком много. Самая сильная связь между едоками возникает, когда они едят от одного — одного животного, одного тела, которое они знали живым и единым, или от одного каравая хлеба.

Но ощущение легкой праздничности, царящее среди них, только этим не объяснить; их взаимное уважение означает также, что они не будут есть друг друга. Хотя такая опасность всегда существует между людьми, живущими совместно в группе, в момент еды она наиболее заметна. Люди сидят вместе, люди обнажают зубы, люди едят, но даже в этот критический момент ни одному не приходит охота попробовать от другого. Каждый следит за собой, но следит и за другими, ибо все равно обязаны сдерживаться.

В семье мужчина приносит полагающуюся ему часть добычи, а женщина готовит пищу. Он регулярно ест приготовленное ею, и это — основа их связи. Самая интенсивная семейная жизнь там, где семья чаще всего ест вместе. Когда об этом подумаешь, перед глазами встает картина: родители и дети, собравшиеся за одним столом. Все остальное — лишь подготовка к этому моменту: чем чаще и регулярнее он повторяется, тем более участники совместных трапез чувствуют себя семьей. Приглашение за такой стол практически равно принятию в семью.

Пожалуй, здесь самое место сказать о сердцевине и сердце этой институции — о матери. Мать — это та, кто дает в пищу собственное тело. Она питает ребенка в себе, а затем дает ему свое молоко. В смягченной форме это продолжается много лет после того, как ребенок отнят от груди: ее мысли все равно постоянно крутятся вокруг необходимой ему пищи. Это даже не обязательно собственный ребенок — ей могли подсунуть чужого, она могла его усыновить. Но страсть ее не меняет своей природы: она должна давать есть, смотреть, как он ест, видеть, как еда в нем во что-то превращается. Ее главная цель — чтобы он рос и прибавлял в весе. Можно сказать, что она отдается этому до самозабвения; это верно, если рассматривать ее как отдельное человеческое существо, как человека для себя самого. В действительности же она раздвоила свой живот и сохраняет контроль над обоими его воплощениями. Новый живот и новое неразвитое еще тело интересуют ее больше, чем свое собственное. То, что сначала происходит при беременности, потом просто переносится вовне. Выработанное здесь представление о переваривании как о центральном процессе власти правильно и по отношению к матери; только у нее этот процесс распределяется на более чем одно тело, а тот факт, что новое тело, о чьем пропитании она заботится, отделено от ее собственного, только придает процессу в целом ясность и наглядность. Власть матери над ребенком на ранних стадиях его развития абсолютна, и не только потому, что от нее целиком зависит его жизнь, но и потому, что она испытывает сильнейшее желание беспрерывно пользоваться этой властью. Концентрация стремления господствовать на таком крохотном создании дает ей ощущение сверхвласти, которое невозможно ни в каком ином из нормальных межчеловеческих отношений.

Беспрерывность этого господства, реализуемого день и ночь, гигантское множество частностей и мелочей, из которых оно складывается, — все это придает ему полноту и завершенность, невозможные ни в какой другой форме господства. Его пределы не ограничены отдачей приказов, которые сначала не могут быть даже поняты. Оно позволяет одному человеку держать другого в своей власти, хотя в этом случае действительно для его собственной пользы. Оно позволяет одному человеку — даже не понимающему, что он делает, — внушать другому то, что он сам усвоил под давлением десятки лет назад и что осталось сидеть в нем неизвлеченным жалом. Оно позволяет человеку заставлять другого расти, что даже властителям удается только путем создания искусственных чиновничьих иерархий. Для матери ребенок соединяет в себе свойства растения и животного. Он дает ей возможность пользоваться правами, которыми человек никогда больше не в состоянии пользоваться одновременно: правом контроля роста, в чем сказывается власть человека над растениями, и правом держать взаперти и контролировать движения, в чем сказывается власть человека над животными. Ребенок прорастает как зерно под руками матери, как домашнее животное он исполняет то, что она велит; он снимает с нее часть тяжкой ноши старых приказов, которая давит всякого воспитанного в морали человека, и кроме всего этого он становится человеком, новым цельным человеком, за взращивание которого группа, в которой ему придется жить, всегда обязана ей благодарностью. Не существует более интенсивной формы власти. Если роль матери обычно оценивается не так, то тому есть две причины. Каждый лучше помнит времена ослабления этой власти, и всем кажется гораздо важнее бросающаяся в глаза, но не столь существенная власть отца.

Твердой и стабильной семья оказывается в том случае, когда другие исключены из ее трапез; естественным поводом для исключения других выступает необходимость заботиться о своих близких. Неосновательность этой причины ясна, когда видишь семьи, не имеющие детей, и при этом отказывающиеся делиться пищей с другими; семья из двоих членов — самое жалкое произведение человечества. Но даже когда дети имеются, они часто лишь ширма, прикрывающая самый бессовестный эгоизм. Экономят «для своих детей», оставляя других голодать. В действительности же сохраняют, пока живут, для самих себя.

Современный человек любит есть в ресторане, за отдельным столиком, в своей компании, за которую и платит. Поскольку другие в ресторане делают то же самое, человек впадает в иллюзию, что еды достаточно всем вообще. Но даже самые тонкие натуры не питают эту иллюзию слишком долго: сытый спокойно перешагивает через голодного.

Тот, кто ест, прибавляет в весе, чувствует себя тяжелее. В этом есть что-то от похвальбы: он не в состоянии больше расти, но прибавить он может прямо здесь, на глазах у всех. Это одна из причин, почему он ест вместе с другими: своего рода соревнование в самонаполнении. Удовлетворение от наполненности, когда больше есть невозможно, — это высший уровень, к которому стремятся. Первоначально никто этого не стыдился: большую добычу следовало немедленно съесть, ели, сколько могли, запас уносили в себе.

Кто ест в одиночестве, отказывается от той доли уважения, которую принесла бы ему трапеза с другими. Обнажение зубов, когда никого нет, никого и не впечатлит. Вместе видно, как каждый открывает рот и, сам действуя зубами, видит, как это проделывают другие. Отсутствие зубов производит жалкое впечатление; не показывать имеющиеся зубы — что-то вроде проявления аскетизма. Совместные трапезы — это естественная возможность их продемонстрировать. Современные манеры требуют есть с закрытым ртом. Даже легчайшая угроза, которая возникает при наивно открытом рте, тем самым сводится к минимуму. Однако наша безвредность не заходит слишком далеко. Мы едим ножом и вилкой, которые легко могут послужить для нападения. Часть, которую человек отрезает и аккуратно отправляет в рот, и в современном языке по-прежнему зовется «кусок» (словом, происходящим от «кусать»).

Смех считается вульгарным, потому что при этом широко открывается рот и обнажаются зубы. Наверняка он ведет свое происхождение от радости по поводу добычи или пищи, которая кажется верной. Упавший человек напоминает другому животное, на которое тот охотился и которое завлек в ловушку. Падение, вызывающее смех, напоминает о беспомощности жертвы: если хочешь, с упавшим можно обойтись как с жертвой. Человек не смеялся бы, если бы намеревался продолжить изображенный выше естественный процесс и действительно употребить добычу в пищу. Человек смеется вместо того, чтобы ее съесть. Еда, не ставшая едой, — вот что вызывает смех: неожиданное чувство превосходства, как заметил уже Гоббс. Но только он не добавил, что это чувство лишь тогда перерастает в смех, когда последствия этого превосходства остаются нереализованными. Гоббсовское понимание смеха останавливается на полпути к истине: собственно «животного» происхождения смеха он не разглядел, возможно потому, что животные не смеются. Но животные и не отказываются от пищи, которая в их досягаемости, когда они ее хотят. И только человек научился замещать полный процесс поглощения символическим актом. Кажется, что исходящие из диафрагмы и характерные для смеха движения замещают совокупность всех глотательных движений тела.

Из животных лишь гиена способна издавать звуки, близко напоминающие наш смех. Их можно вызвать нарочно, подсунув пленной гиене пищу, а затем быстро отдернув, прежде чем она успеет ее схватить. Нелишне напомнить, что на воле она питается падалью; можно представить, как часто вожделенная пища выхватывалась другими у нее из-под носа.

 

 

Выживающий

 

Выживающий

 

Момент выживания — это момент власти. Ужас от ощущения смерти переходит в удовлетворение от того, что мертв не ты а другой Он лежит, а ты стоишь. Будто ты сразил врага в единоборстве. В деле выживания каждый каждому враг, и любая боль — ничто по сравнению с фундаментальным триумфом выживания. Важно, что выживший один попирает одного или многих мертвых. Он видит себя одним, чувствует себя одним и, если говорить о власти, которую он ощущает в это мгновенье, то нужно всегда помнить, что она проистекает только и исключительно из его единственности.

Во всех человеческих надеждах на бессмертие есть что-то от страсти выживания. Дело не в том, чтобы просто быть всегда, нужно быть, когда других уже нет. Каждый хочет стать старейшим и знать об этом, а когда не станет его самого, о нем будет напоминать его имя.

Простейшая форма выживания — убийство. Убивают животное чтобы употребить его в пищу; оно теперь неподвижно и беззащитно, от его тела можно отрезать куски, распределяя себе и ближним. Так же убивают и человека, который, выпрямившись, стоит на пути, противостоит как враг. Его надо повалить, чтобы почувствовать, что ты есть, а его уже нет. Но он не должен исчезнуть вовсе, для полноты триумфа необходимо его телесное присутствие в виде трупа. Теперь с ним можно делать, что угодно, он уже не может принести вреда Он лежит и навсегда таким останется, ему уже никогда не подняться. Можно забрать у него оружие, можно отрезать часть его тела, сохранив ее как трофей. Этот миг противостояния убитому наполняет выжившего властью совершенно особого рода, не сравнимой ни с чем иным. Нет иного мига столь мощно взывающего к повторению

Ибо выживший знает, что мертвых много. Если была битва, он видел, что многие падали вокруг. Он шел в бой, намереваясь одержать победу. Убить как можно больше врагов — это было его заявленной целью, и победить он может только в том случае, если эта цель достигнута. Победа и выживание для него совпадают. Но победитель тоже должен платить. Среди мертвых много его людей. Павшие друзья и павшие враги вперемешку лежат на поле битвы, составляя общую груду мертвых тел. Иногда случается так, что павших с обеих сторон уже не разделить: в одну и ту же братскую могилу идут их останки.

Этим грудам павших выживший противостоит как счастливец и избранник. То, что он жив, тогда как многие, только что бывшие с ним, мертвы — это факт гигантского значения. Вокруг беспомощно лежат мертвые, а он гордо возвышается, и дело выглядит так, будто битва совершилась для того, чтобы он выжил. Смерть была отведена им на других. Но при этом он не избегал опасности. Смерть грозила ему так же, как его друзьям. Они пали. Он стоит и торжествует.

Это чувство возвышенности над мертвыми знакомо каждому, кто воевал. Его скрывает траур по павшим товарищам, но их мало, а врагов всегда множество. Торжествовать, стоя над ними, — это чувство, по существу, сильнее любой печали, это ощущение избранности меж многими, чья судьба столь явно одинакова. И каким-то образом человеку просто потому, что он живой, начинает казаться, что он лучший. Он защитил себя, поэтому он живет. Он один сумел защитить себя, поэтому все, кто лежат, мертвы. Кому выживание удается часто — тот герой. Он сильнее. В нем больше жизни. К нему благосклонны высшие силы.

 

Выживание и неуязвимость

 

Тело человека голо и открыто, уязвимо в своей мягкости. Если он путем уловок и ухищрений сумел нейтрализовать опасность вблизи себя, она может настигнуть его издалека. В него могут проникнуть меч, копье, стрела. Он изобрел щит и латы, выстроил вокруг себя стены и целые крепости. Но из всех способов защиты всего ценнее те, что дарят ощущение неуязвимости.

Человек добивался ее двумя способами. Они прямо противоположны друг другу и ведут к разным результатам. Прежде всего он старался отдалить от себя опасность, расположить между собой и ею большие пространства, легко просматриваемые и охраняемые. Он, так сказать, скрывался от опасности, устранял ее.

Другой путь давал гораздо больше оснований гордиться собой. Все предания старых времен полны восхвалений тому, кто избрал этот путь. Вот он отыскал опасность и смело вышел против нее. Он подпустил врага вплотную и в схватке рискнул собственной жизнью. Из всех возможных ситуаций он выбрал самую рискованную и обострил ее до крайности. Он сделал кого-то врагом и бросил ему вызов. Может, это и раньше был враг, а может, ему сначала пришлось превратить его во врага. Но каковы бы ни были детали, он всегда обострял напряженность и вел дело к решающей схватке.

Это путь героя. Чего хочет герой? Что ему на самом деле нужно? Слава? Стойкая и непреходящая слава, которую все народы воздают своим героям, если их подвиги разнообразны и многочисленны, часто заставляет обманываться относительно подлинных мотивов их деяний. Предполагается, что все дело в славе, но я думаю, что первоначально речь шла о кое-чем ином, а именно о чувстве неуязвимости, которое быстро достигалось на этом, избранном ими пути.

Конкретная ситуация, в которой оказывается герой, преодолевший опасность, — это ситуация выживающего. Врагу требовалась его жизнь, как ему — жизнь врага. С этой целью они выступили друг против друга. Враг убит. Герой же невредим. Возбужденный этим необычайным событием, он бросается в следующую битву. Оставшись невредимым раньше, он останется им и теперь. От одной победы к другой, от одного мертвого врага к другому он все более чувствует себя в безопасности: растет неуязвимость — его все крепчающая броня.

Нет иного способа обрести это чувство кроме как в бою. Кто бежал от опасности, спрятался от нее, тот просто отказался от решения. Ощущение неуязвимости ему не достанется, оно достается герою — тому, кто не испугался решения, кто действительно выжил, кто вновь и вновь идет в бой, нагромождая моменты выживания. Он, собственно, тогда и становится героем, когда обретает ощущение неуязвимости. Теперь он осмеливается на все, ему нечего бояться. Возможно, мы любили бы его еще больше, будь у него основания для страха. Но это — точка зрения стороннего наблюдателя. Народ хочет, чтобы его герои были неуязвимы.

Подвиги героя вовсе не исчерпываются поединками, которые он навязывает врагам. Он может столкнуться с целой стаей врагов. Он не только не убегает, он нападает и истребляет всех, благодаря чему одним махом достигает ощущения неуязвимости.

Чингиз-хана спросил один из его старых верных соратников: «Ты властитель, люди зовут тебя героем. Какие знаки помогли тебе в победах и завоеваниях?» Чингиз-хан отвечал ему: «Еще до того, как я взошел на трон, мне довелось однажды скакать по степи и наткнуться на шестерых убийц, подстерегавших у брода через реку. Приблизившись, я выхватил саблю и напал на них. Они осыпали меня градом стрел, но все пролетели мимо, ни одна меня не коснулась. Я зарубил их всех и, не получив ни одной раны, поскакал дальше. Возвращаясь назад, я проехал мимо того места, где убил этих шестерых. Шесть лошадей без хозяев бродили вокруг. Я пригнал их к себе домой».

Оставшись неуязвимым в схватке с шестью врагами сразу, Чингиз-хан посчитал это надежным знаком будущих побед и завоеваний.

 

Выживание как страсть

 

Выживание дарит своеобразное наслаждение, охота за которым может стать опасной ненасытной страстью. Чем выше груды мертвых тел, над которыми стоит выживающий, чем чаще он переживает эти мгновения, тем сильнее и неодолимее становится потребность в них. Карьеры героев и наемников свидетельствуют о том, что возникает своего рода наркотическая тяга, с которой невозможно справиться. Обычно даются объяснения такого рода, что, мол, эти люди только в минуты опасности дышат полной грудью, что обыкновенное, лишенное опасностей существование для них — пустота и скука, что они лишены вкуса к мирной жизни. Конечно, влечения к опасности нельзя недооценивать. Но забывают, что эти люди пускаются в приключения не в одиночку, что с ними идут другие, которые погибают. Что им нужно на самом деле, без чего они действительно не могут обойтись, — это наслаждение выживанием.

К тому же, чтобы удовлетворить эту страсть, им далеко не всегда нужно подвергать опасности самих себя. Никто не может в одиночку перебить достаточно много народу. На полях сражений для этой цели трудится бесчисленное множество людей, и тот, кто ими командует, если он сам решился на битву и отвечает за ее исход, смело присваивает себе все, что получилось в результате, вплоть до кончика ногтей самого последнего трупа. Полководец (по-немецки Feldherr — «хозяин поля») не напрасно носит свое гордое имя. Он приказывает: посылает своих людей на врага, на смерть. Если он победил, ему принадлежит все поле мертвых тел. Одни пали, сражаясь за него, другие — сражаясь против него. От победы к победе он переживает их всех. Празднуемые им триумфы точнейшим образом выражают суть его стремлений. Их величие измеряется числом убитых. Смешон триумф, если враг мужественно оборонялся, если победа добыта с трудом и стоила огромных жертв.

«Всех военных героев и полководцев Цезарь превзошел тем, что дал больше всего сражений и истребил наибольшее число врагов. Ибо за те неполные десять лет, в течение которых он вел войну в Галлии, он взял штурмом более восьмисот городов, покорил триста народностей, сражался с тремя миллионами людей, из которых один миллион уничтожил во время битв и столько же захватил в плен».

Это суждение Плутарха — одного из гуманнейших представителей человечества, которого не обвинишь в кровожадности или милитаристском безумии. Оно ценно тем, что итог подведен однозначно. Сражался с тремя миллионами врагов, миллион убил, миллион забрал в плен. Его превзошли позднейшие полководцы — монголы и не монголы. Но это древнее суждение отмечено еще и наивностью, с которой все происшедшее приписано одному человеку. Взятые штурмом города и покоренные народы, миллионы разбитых, уничтоженных и плененных врагов — все принадлежат Цезарю. Но не наивность Плутарха выразилась в этих суждениях, а наивность истории. С этим свыклись со времен военных донесений египетских фараонов, вплоть до сегодняшнего дня здесь едва ли что изменилось.

Вот как много врагов счастливо пережил Цезарь. Считается бестактным в таких случаях подсчитывать собственные потери. Счет известен, но великим людям его не предъявляют. В войнах Цезаря он был не очень велик по сравнению с числом убитых врагов. Но все равно он пережил много тысяч римлян и их союзников — совсем без потерь обойтись не удалось.

От поколения к поколению передавались эти величественные итоги, в каждом поколении обнаруживались потенциальные герои войны. Благодаря им страсть переживать массы людей разгоралась до подлинного безумия. И суд истории, казалось, оправдывал их планы еще до того, как они превращались в действительность. Кто лучше всех разбирается в этом способе выживания, тому гарантировано надежное и почетное место в истории. Для такого рода посмертной славы гигантское число жертв в конечном счете важнее, чем победа или поражение. И это еще вопрос, каково было на душе у Наполеона во время похода в Россию.

 

Властитель как выживающий

 

Властителя, который отодвигает от себя опасность, можно отнести к параноидальному типу. Вместо того, чтобы бросить вызов и выйти на бой, вместо того, чтобы решить свою судьбу в открытой схватке, он пытается всякими приемами и ухищрениями перекрыть судьбе дорогу. Он создает вокруг себя пустые, хорошо обозримые пространства, чтобы заметить и предотвратить любую опасность. Сторожить приходится со всех сторон, ибо в нем постоянно жив страх перед возможным окружением: врагов много и они могут наброситься отовсюду одновременно. Страшней всего опасность за спиной, где ее трудно заметить вовремя. Поэтому у него глаза повсюду, и самый легкий шорох от него не ускользает, ибо за ним могут скрываться враждебные намерения.

Воплощение всех опасностей, разумеется, смерть. Очень важно в точности прояснить его отношение к смерти. Первый и решающий признак властителя — это право распоряжаться жизнью и смертью. К нему никто не допускается: если прибывает гонец с посланием, который должен приблизиться к властителю, его обыскивают и забирают оружие. Смерть от него систематически отодвигают и держат в отдалении: он сам может и должен ею распоряжаться. Он причиняет смерть, когда ему угодно. Произнесенный им смертный приговор всегда будет исполнен. Это печать его власти: власть абсолютна до тех пор, пока его право на вынесение смертного приговора неоспоримо.

Настоящие его подданные — только те, кто позволяют ему себя убивать. Решающая проверка послушания, от которой все зависит, всегда одна и та же. Его солдаты воспитаны в духе двойной готовности: их посылают уничтожать его врагов, и сами они готовы принять от него смерть. Но и все остальные его подданные, не солдаты, знают, что он может обрушиться на них в любой момент. Ему подобает нагонять страх: это его прерогатива, за это перед ним благоговеют. Крайней формой благоговения является обожествление. Сам Господь Бог раз и навсегда произнес над людьми, в том числе и над теми, кому еще только предстоит жить, смертный приговор. От его настроения зависит, приводить его в исполнение сейчас или позже. И никому не придет в голову воспротивиться — сопротивление бесполезно.

Земным владыкам не так легко, как Богу. Они не вечны, подданные знают, что и их дням положен конец. И его можно ускорить, как и любой другой конец, путем насилия. Кто отказывается подчиняться, тот нацелился на борьбу. Ни один властитель не может быть всегда уверен в неизменном послушании подданных. Пока они позволяют себя убивать, он спит спокойно. Но если хоть один отказался принять приговор, властитель в опасности.

Ощущение этой опасности никогда в нем не засыпает. Позже, когда речь пойдет о природе приказа, станет ясно, что страхи его должны становиться тем сильнее, чем больше его приказов исполняется. Он может подавить сомнения только действием. Он приказывает казнить кого-то ради самой казни, неважно, виновна ли жертва. Он производит казни одну за другой по мере того, как множатся его сомнения. Самые надежные, можно сказать, совершеннейшие его подданные — это те, кто за него умерли.

Ибо каждая произведенная им казнь добавляет ему мощи. Он набирается таким образом силы выживания. Жертвы не обязательно те, кто действительно выступал против него, — достаточно того, что они могли бы против него выступить. Свои страхи он превращает, хотя и задним числом, во врагов, с которыми пришлось сразиться. Они им приговорены, убиты, он их пережил. Право вынесения смертного приговора превращается в его руках в оружие, такое же, как любое другое, но гораздо более действенное. Нагромождать вокруг тела жертв, чтобы они всегда были перед глазами, часто считали нужным вожди варваров и восточные владыки. Но и там, где обычаями это не дозволялось, в уме властители постоянно проигрывали эту тему. Сообщают о своеобразной забаве, выдуманной римским императором Домицианом. Устроенный им пир для римской знати, единственный в своем роде и никем не повторенный, дает самое наглядное представление о глубинной природе параноидальных властителей. Вот что рассказывает об этом Кассий Дион:

«В другой раз Домициан развлекал знатнейших сенаторов и всадников следующим образом. Он приготовил зал, где пол, стены и потолок были черными, как смола, и на непокрытом полу покоились убогие ложа, убранные черным. Гости должны были прибыть ночью и без свиты. Возле каждого ложа он приказал установить плиту, по форме напоминающую могильный камень, с выбитым на ней именем гостя, а вдобавок еще маленькую лампаду из тех, которые вешают на могилы. Затем в зал вошли стройные голые мальчики, тоже раскрашенные в черный цвет и похожие на призраков. Они исполнили жуткий танец вокруг лежащих гостей и стали каждый в ногах у каждого гостя. Затем было предложено угощение: то, что обычно приносится в жертву духам умерших, — все черное и на блюдах того же цвета. Гости дрожали от страха, ожидая, что в следующее мгновение им перережут глотки. Все онемели, кроме Домициана. Царило смертное молчание, будто они уже прибыли в царство мертвых. Сам же император разразился речью о смерти и убийствах. Наконец гостей отпустили по домам. Но рабы, ожидавшие своих господ в прихожей, были предварительно удалены, гостей поручили другим, неизвестным им рабам, которые должны были развезти их в колясках и на носилках. От этого они пришли в еще больший ужас. Едва гости оказались у себя дома и облегченно вздохнули, как объявились гонцы императора. Хотя каждый решил, что вот теперь-то и пришел его последний час, внесли плиты, которые оказались серебряными. Потом другие предметы, в частности, драгоценные блюда, стоявшие перед ними во время пира. Последними прибыли мальчики, во время пира стоявшие в ногах гостей как их собственные мертвые души; теперь они были вымыты и украшены драгоценностями. После того, как гости провели ночь в смертельном страхе, настало время приема подарков».

Таков был «Пир трупов» Домициана, как назвал его народ.

Нескончаемый ужас, в котором император держал своих гостей, заставил их онеметь. Говорил лишь он сам и говорил о смерти и убийстве. Казалось, что они мертвы, а жив только он один. На пиру он собрал свои жертвы, ибо таковыми они себе и казались. Одетый как хозяин, а на самом деле выживающий, он обращался к своим жертвам, одетым гостями. Но ситуация выживающего здесь была не только изображена, она была изощренным образом обострена. Хотя они и были как мертвые, он еще мог их убить. Был начат подлинный процесс выживания. Отпустив их, он их помиловал, а потом снова привел в отчаяние, передав незнакомым рабам. Они добрались до дома — он вновь послал вестников смерти. Оказалось, что доставили подарки, и самым главным подарком была дарованная им жизнь. Он, так сказать, отправил их на тот свет, а потом возвратил к жизни. Он много раз испытал наслаждение выживанием в этой игре, давшей ему чувство власти, выше которого невозможно вообразить.

 

Спасение Иосифа Флавия

 

Из истории войны между римлянами и евреями, пришедшейся на молодость Домициана, известен случай, ярче всего показавший природу выживающего. Римской стороной командовал Веспасиан, отец Домициана; именно во время этой войны род Флавиев достиг императорской власти.

Восстание евреев против господства римлян продолжалось уже довольно долго. Когда оно распространилось вширь, евреи назначили своих командующих в разные части страны. В их обязанности входило мобилизовывать людей и готовить города к отпору римским легионам, которые наверняка скоро должны были прибыть в страну. Иосиф — тогда еще молодой, ему едва исполнилось тридцать лет — получил провинцию Галилея и усердно принялся за выполнение поставленной задачи. В своей «Истории иудейской войны» он описывал трудности, которые приходилось преодолевать: отсутствие единства среди граждан, интриги соперников, не желающих выступать вместе и стремящихся собрать собственное войско, колебания городов, которые не хотели признавать его командующим, а признав, через некоторое время опять отказывались. Но с огромной энергией он ставил на ноги свою плохо вооруженную армию и готовил крепости к отпору врагу.

И римляне пришли; ими командовал Веспасиан, при котором находился его младший сын Тит, ровесник Иосифа. Императором в Риме тогда еще был Нерон. Веспасиан пользовался славой старого опытного генерала, отличившегося во многих сражениях. Он вторгся в Галилею и окружил Иосифа с его армией в крепости Иотапата (Иодфат). Евреи отважно оборонялись, Иосиф изобретательно находил средства для отражения одного штурма за другим, римляне несли тяжелые потери. Оборона длилась 47 дней. Наконец римлянам удалось хитростью проникнуть в крепость: это случилось ночью, все спали, и врага обнаружили только на рассвете. Евреи впали в безысходное отчаяние и убивали себя целыми толпами.

Иосиф спасся. Что с ним происходило после взятия города, стоит передать его собственными словами. Ибо, как мне кажется, в мировой литературе нет второго такого рассказа выжившего о самом себе. Совершенно осознанно, можно даже сказать, с пониманием сущности выживания Иосиф описывает, что было предпринято им для собственного спасени


Поделиться с друзьями:

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.075 с.