Владимир Федосеевич Раевский (1795–1872) — КиберПедия 

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...

Типы сооружений для обработки осадков: Септиками называются сооружения, в которых одновременно происходят осветление сточной жидкости...

Владимир Федосеевич Раевский (1795–1872)

2019-07-12 224
Владимир Федосеевич Раевский (1795–1872) 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Улица Раевского, дом Раевского, школа имени Раевского…

Создатель и хранитель небольшого музея учитель Евгений Павлович Титов показывает, что имеет: подсвечник Раевского, немногие его портреты, несколько фотографий потомков, родословное древо. Сегодня, кажется, уже все правнуки и праправнуки „утратили“ декабристскую фамилию и стали Жигулиными, Сахалтуевыми, Дорманами и другими – жителями Новосибирска, Одессы, Москвы…

Многие экспонаты музея вроде бы к Раевскому не относятся: однако, побыв полчаса‑час среди них, вдруг понимаем, что это весь мир одновременно и старинный и недавний, где находится и первый декабрист, и мы с вами.

Колодка для пошива обуви.

Прибор для крошения плиточного чая.

Деньги – и те, которыми расплачивался Раевский, и те, что рождены позднейшими историческими вихрями.

Деньги колчаковские, Дальневосточной республики, откуда‑то – петлюровские; монгольские тугрики, американский доллар, хлебные карточки, старинный винчестер, пулеметная лента; и совсем не связанные с декабристской историей XIX века – но сколь уместные, необходимые именно здесь, под стеклом небольшого музея, – военные документы и маленькие фотографии погибших здешних ребят.

Лаконичные похоронки первого года войны, от руки и типографские: „Извещение гражданке… что военнослужащий… пропал без вести… октября 1942“; тираж похоронки 500 экземпляров, отпечатан в типографии местной газеты.

Позже выработалась более торжественная форма:

„Ваш сын Хамкалов Дмитрий Григорьевич в бою за социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив героизм и мужество, был убит 8 февраля 1944 года. Настоящий документ является документом для ходатайства о пенсии. Вручен Кировским военкоматом Иркутской области 11 августа 1944 года“; а рядом, в той же музейной витрине (видно, принесла мать погибшего), – „свидетельство о рождении Хамкалова Дмитрия Григорьевича 1925 года рождения“.

Темнеет, спешим на окраину села, где очищаем от снега старинные, сильно потрескавшиеся могильные плиты:

 

„Здесь покоится тело Авдотьи Моисеевны Раевской. Родилась 1 марта 1811 г., умерла 24 апреля 1875 года“.

„Здесь покоится прах подполковника Мирила Владимировича Раевского. Род. 15 сентября 1841 года. Сконч. 2 апреля 1882 г.“.

„Под сим камнем погребено тело Владимира Федосеевича Раевского. Родился 28 марта 1795 г., умер 8 июля 1872 г.“.

 

Два крупных деятеля сибирской науки в начале 1920‑х годов записали свои впечатления от посещения этой могилы.

Борис Георгиевич Кубалов: „На угрюмом сельском кладбище, среди безымянных крестьянских могил, покосившихся и почерневших от времени крестов, приютилась могила Раевского“.

Федор Александрович Кудрявцев (уроженец села Олонки): „Раевский просил хоронить не в церковной ограде, а на сельском кладбище, за селом, в широком поле: „там свободнее““.

Вот так‑то: спорил с Пушкиным о скалах на острове Эльба, золотая шпага за Бородино, блестящий майор…

В 1822‑м, когда он лишился свободы, будущей жене Авдотье Моисеевне было 11 лет: село на другом конце мира, девочка, конечно, неграмотна; за снегами и тысячами верст, не то что про Курск, Кишинев не слыхала, – даже о Москве самые смутные сведения. Сколько должно было произойти коловоротов, переворотов, совпадений, чтобы он и она из столь разделенных вселенных – соединились и счастливо прожили почти полвека.

Жены декабристов: образ, привычно связанный для нас с хрупкими дворянскими барышнями, которые, вопреки всем трудностям, отправляются за мужьями в Восточную Сибирь, совершают „подвиг любви бескорыстной“. Однако было не меньшее число „декабристско‑крестьянских браков“, и местные, сибирские девушки, не совершая особых подвигов, просто жили там, где рождались и умирали их предки: эти браки – интереснейшая, особая „социологическая“ тема, но не сейчас, не сейчас…

Заметим только, что почти все эти „смешанные семьи“ были счастливы.

По мнению старожилов, жены‑сибирячки сильно помогли устройству быта опальных мужей и притом пленяли их молчаливой, традиционной покорностью…

 

* * *

 

Все это было недавно: вернее, не так давно, как кажется.

Современный иркутский историк Семен Федорович Коваль, собирая в конце 1940 – начале 1950‑х материалы для своей первой работы о Раевском, еще отыскал олонских старожилов – 75‑летнего Павла Григорьевича Редькина, 78‑летнего Павла Ивановича Ларионова, 80‑летнего Нестора Александровича Бархатого. По рассказам своих родителей они хорошо знали „первого“ декабриста, помнили, между прочим, его замечательные парники для огурцов, арбузов.

В Иркутском архиве заговариваю о Раевских с молодым научным сотрудником Владимиром Михайловичем Серебряниковым – а он ведет меня к своей матушке Евдокии Александровне, урожденной Середкиной. Середкина – фамилия жены нашего героя: действительно, прапрадед моего собеседника – шурин Владимира Федосеевича Раевского.

Потомки, свойственники декабриста. В Олонках читаю письмо, сохранившееся в местном музее: дата, 24 февраля 1937 года, понятно, принадлежит нашему времени – зловещий год, скоро Великая Отечественная война. А меж тем престарелая внучатая племянница Владимира Федосеевича Софья Григорьевна Сливянская рассказывает своей дочери Агнессе Николаевне Сахалтуевой: „Ты была со мною у его сестры Веры Федосеевны. В то время жила у нее глухая старшая сестра Надежда Федосеевна, которой Вера Федосеевна говорила, показывая на тебя, что ты – их правнучка. Была у них сестра Любовь Федосеевна…“

Самого декабриста автор письма, кажется, не помнит, но его любимую младшую сестру Веру не только знает, но бывала у нее с дочерью, адресатом послания: понятно, это было на полвека раньше (когда матери было за двадцать, а дочь – маленькая): 50–60 лет – вполне нормальный для одной человеческой жизни „кусочек истории“, – но какие полвека! Одним концом этот отрезок уходит во времена народников, первых железных дорог, последних декабристов, другой конец – это коллективизация, 1937 год, война с Гитлером.

Подсвечник героя 1812‑го – похоронки 1944‑го…

 

На равнине югославской,

Под Ельцом и под Москвой –

На германской, На гражданской,

На последней мировой…

 

Стихи праправнука Раевского, о ком еще речь впереди…

 

* * *

 

В Государственном архиве Иркутской области не очень много следов долголетнего жития первого декабриста в этом краю. Другие каторжные и ссыльные постоянно перечисляются в сводках и рапортах, отправляемых из Восточной Сибири в Петербург: Раевский же сумел как бы выпасть из этой отчетности (ну разумеется, не полностью: разумеется, бывали время от времени и доносы, и обыски). Секрет Владимира Федосеевича заключался в том, что он быстро, вовремя, поладил с губернскими властями и записался в государственные крестьяне: позже декабрист Петр Муханов просил о том же самого царя, доказывал, что так ему легче было бы добывать хлеб, платить подати: „Высочайшего соизволения не последовало“. Наверху, наверное, испугались парадоксально гордого звучания – „государственный крестьянин Волконский“, „государственные крестьяне Трубецкой, Муравьев, Лунин…“.

По немногим „раевским бумагам“ приблизительно, контурно угадываем, – как жил, что делал, что делали с ним?

 

„Об отмежевании земли, занимаемой мельницами и строениями но речке Уляхе, крестьянину Раевскому за лето 1350 рублей сроком на сто лет“.

„В Олонках даже женатые стали ходить в училище Раевского. Тогда это было очень удивительно“.

 

Генерал‑губернатор Восточной Сибири – Бенкендорфу:

 

„Принимая в уважение беспорочное поведение в Сибири Раевского и способность его к письменным делам, я имею честь всепокорнейше просить ваше сиятельство на принятие Раевского в гражданскую службу канцеляристом“.

 

Бенкендорф:

 

„Я нашел с моей стороны невозможным входить со всеподданнейшим представлением по вышеупомянутому ходатайству“.

 

Сохранился список семьи, сделанный в середине 1860‑х годов:

 

„Отец Владимир Федосеевич Раевский, мать Авдотья Моисеевна. Дочери – Александра, за помещиком Волынской губернии Бернатовичем – живет во Владимире: Вера – за прокурором Забайкальской области Ефимовым. Софья – в Иркутском институте“.

 

Прервем цитирование: на минуту уйдем вперед на 70 лет и найдем в знакомом уже нам письме внучатой племянницы декабриста (от 24 февраля 1937 года):

 

„Дочь (Раевского) Софья. О ней ничего не знаю, видела один раз у тетки: веселая, круглолицая. Лучше бы ей отдали имение {6}, а не сыну (Валериану), который рано умер от пьянства“.

 

Снова из 1930‑х в 1860‑е:

 

„Сыновья В. Ф. Раевского: Юлий и Александр в Иркутске; Михаил – кирасир Смоленского уланского полка в Царстве Польском; Валериан – в Иркутской гимназии; Вадим – в Москве, в 4‑й гимназии“.

 

 

* * *

 

Восемь детей; все более или менее пристроены, особенно после того, как отец (в 1856 году) амнистирован, возвратил дворянство.

Мы знаем, по многим свидетельствам (и 1830‑х, и 1850‑х, и 1870‑х годов), что Владимир Федосеевич не унимался, шумел, рассказывал о прошлом, а они – слушали.

Слушали – да все ли слышали?

Как перевести язык Московского университета, 19‑летнего начальника над двумя, а потом четырьмя пушками, стихотворца, географа, спорщика, поклонника ланкастерской системы; язык – „О Вашингтон! О, Мирабо“ – как перевести все это на угрюмое эхо ангарских просторов, на осуществленную утопию Жан Жака Руссо: тайга, „жена‑дикарка“, короткие месяцы полевых работ, бесконечные зимы, случайное спасение от разбойников, от пожара…

Впрочем, вдруг иногда герой тряхнет стариной и является изумленным соседям „своего рода знаменитостью – крестьянином в модном фраке, цилиндре, говорившим о самых возвышенных предметах и бойко по‑французски“ (запись очевидца). Куда чаще, однако, делаются попытки соединить минувшее и сегодняшнее – стихами:

 

Шуми, шуми, Икаугун,

Твой шум глухой, однообразный

Слился в одно с толпою дум,

С мечтой печальной и бессвязной!

…………………

И та же книга прошлых лет,

В ней только прибыли страницы,

В умах все тот же мрак и свет,

Но в драме жизни – жизни нет;

Предмет один, другие лица…

 

Авдотья Моисеевна училась, чтобы сделать мужу приятное; говорят, что даже многих местных девиц склонила к грамоте. Один путешественник нашел, что она – вполне светская дама, как будто даже с французским языком. Тут, однако, может быть, легенда, преувеличение. Во всяком случае, на одном из документов Иркутского архива (дело было уже после смерти Владимира Федосеевича) сохранилась подпись его руки – неуверенная, корявая: „Потомственная дворянка Авдотья Раевская. Марта 20 дня 1875 село Олонки“.

 

* * *

 

Жена, дети: давнему другу Батенькову Раевский сообщал:

 

„Дети все свежие, жизненные, и недостаток воспитания заменяется натуральными или врожденными способностями… Ты бы увидел представителей моих перед новым прозаическим и безжизненным поколением“.

 

С 1856‑го вдруг все стали дворянами; хорошо еще, что обошлось без „казуса Оболенских“: один из видных декабристов, Евгений Оболенский, князь Рюрикович, женился в Сибири на местной тихой неграмотной девице; когда же пришла амнистия, то ему возвратили дворянство без княжеского титула, в то время как его Варенька и дети сделались князьями…

Сыновья и дочери Раевского вырастали, начинались внуки. Владимир Федосеевич, возможно, показывает или просит достать разные издания, выходящие за границей (а позже и в Москве, в Петербурге), где мелькает его имя.

Немецкий физик и путешественник Георг Адольф Эрман в конце 1830‑х годов публикует в Берлине пятитомный труд „Путешествие вокруг света через Северную Азию и два океана в 1828‑м, 1829‑м и 1830‑ом годах“. В иркутской главе своего труда путешественник рассказывает:

 

„Встретил я однажды крепкого мужчину, который жил в деревне и только по вечерам приезжал в Иркутск с визитами или по делам. Он носил кафтан, бывший ненамного лучше обычной одежды сибирских крестьян, и с удовлетворением показывал своему другу пятирублевую ассигнацию, которую он только что заработал. В нем легко было угадать европейца, но все же меня странно тронуло, когда он в ответ на вопрос о его происхождении и судьбе отвечал немецкими стихами…

Потом он сказал мне, что его зовут Раевский и он служил полковником в артиллерии русской армии“.

 

Иностранец, как видим, повысил Раевского в чине – остальное все, как есть…

Осенью 1861 года в Лондоне, в Vll‑й книге „Полярной звезды“ Герцена и Огарева:

 

„20 лет прошло с того времени, как майор Раевский предан был суду…

Над майором Раевским произведено было четыре военно‑судных дела…

В чем же состояла важность его поступков и дум?

Для чего бы не сказать, не обнаружить хотя один проступок и одну или две мысли?“

 

В этих строках о Раевском говорится в третьем лице, и лишь много лет спустя открылось, что он сам писал „Замечания“ о собственном деле.

Тогда же, в 1861 году, в заграничном издании Записок декабриста Якушкина дважды с уважением упомянут „знаменитый заговорщик“ Раевский; а еще через пять лет, в 1866‑м, уже в Москве, в журнале „Русский архив“:

„Пушкин как строптив и вспыльчив ни был, но часто выслушивал от Раевского, под веселую руку обоих, довольно резкие выражения и далеко не обижался, а, напротив, казалось, искал выслушивать бойкую речь Раевского“.

То были записки Липранди, престарелого приятеля давних кишиневских лет…

Наконец, в 1871 году выходит в Петербурге и быстро расходится по России книга С. В. Максимова „Сибирь и каторга“, плод многолетних странствий и наблюдений автора. Между прочим, там сообщается, что на востоке страны при желании и умении можно получать от земли много больше, чем это „принято“:

 

„В Олонках под Иркутском на особых грядах и без излишних хитростей Раевский воспитал арбузы. С его примера и под его руководством заводские бабы воспитание арбузов превратили в промысел…“

 

 

* * *

 

Можем вообразить Раевского, все это читающего. Там, за тысячи и тысячи верст к западу, революционеры‑эмигранты Герцен и Огарев, а также некоторые российские мемуаристы, публицисты, возможно, оттого смело называют его по имени, что числят умершим, исчезнувшим; человеком 1812 года, пушкинской эпохи. Вспоминали и забывали, не узнав. Надо было высказаться, оставить память, – и в центре Азии, пробиваясь через гряды десятилетий, Раевский пишет, дополняет, сжигает, опять пишет воспоминания, мемуарные письма, стихи: рассказы об удивительных, таинственных делах 1820‑х годов…

Потомки Владимира Федосеевича почитают, – но у них своя жизнь, свое время. Одни честно, усердно служат, другие – целиком в семейных заботах; сын Валериан напился, убил сослуживца, за что сослан в Якутскую область… Меж тем – „у Раевского была почти мистическая вера в то, что его дети посвятят свою жизнь служенью высоким думам и страстям, и их жизнь станет непосредственным продолжением жизни отца“.

Это мнение своего первого биографа (о нем речь впереди) Раевский подкрепляет сибирскими строчками:

 

Когда я в мир заветный отойду,

Когда меня не будет больше с вами,

Не брошу вас, я к вам еще приду

И внятными, знакомыми словами

К отчету вас я строго призову…

 

Из всех детей лучшие ценители отцовской одиссеи, кажется, дочь Вера и сын Вадим.

Вадим – имя в тогдашнем российском, особенно сибирском, обиходе редкое, зато столь же ясно обозначавшее родительские пристрастия, как в другие эпохи – Марат, Владилена, Индустрий.

Вадим – древнерусский герой IX века, первый борец за свободу, убитый первым тираном.

Мальчик, крещенный в 1848 году в иркутском селе, а позже (как и отец) обучавшийся в московской гимназии, просто обязан поддаться магии собственного имени. К сожалению, мы об этом сыне знаем немного: что был умен, образован; что любимая тетка Вера Федосеевна завещала ему свои 1014 десятин в Курской губернии, но племянник умер раньше ее, 34 лет от роду: что оставил сына Владимира Вадимовича, названного в честь деда‑декабриста…

Не ведаем, успел ли Владимир‑второй встретиться с Владимиром‑первым, но, по всей видимости, младший довольно рано обратился в „раевскую веру“. Во всяком случае, он попросил многочисленную родню, чтобы переслали бумаги, сохранившиеся от майора 32‑го егерского полка. Увы, почти вся обширная переписка декабриста с восемью детьми пропала – уцелели несколько интересных писем к Вере Федосеевне, копии некоторых стихотворений; у кого‑то из старших имелись портреты прадеда и прабабки, владельцев Хворостинки, некогда отправлявших будущего заговорщика в Московский университетский пансион, а затем в полк. Портреты вскоре исчезнут неведомо куда, но Владимир Вадимович сумел сохранить фотографии с тех портретов; со временем они попадут к Юлиану Григорьевичу Оксману, однако это уже „сюжет“ не XIX, а нашего XX столетия и требует постепенного развертывания…

 

1900‑е

 

Конец XIX столетия… Время от времени в „Русской старине“, „Русском архиве“ и некоторых других журналах публикуются материалы о декабристах; пусть с купюрами, цензурными изъятиями, но все же печатаются мемуары и сочинения Якушкина, Бестужевых, Горбачевского.

14 декабря все дальше, в 1892 году умирает последний декабрист – Дмитрий Завалишин. В 1900 году исполняется 75 лет со дня восстания на Сенатской площади.

Тем не менее в начале XX века материалов о декабристах все еще сравнительно мало: то, что можно, – уже вышло; что нельзя (даже Льву Толстому, которому запретили доступ к следственным делам декабристов в Государственном архиве) – что нельзя, залегло в секретных хранилищах, по семейным сундукам.

Новый прилив общественного интереса к дворянским революционерам, даже мода на них – впереди, после 1905‑го, 1917‑го; пока же многие из них почти совсем забыты. В самом деле, кто такой Владимир Раевский? На площадь не выходил, окончил дни в Сибири, кажется, родственник знаменитого генерала Раевского… Мелькают смутные свидетельства об отношениях с Пушкиным, причем один видный специалист напишет, что великий поэт общался в Кишиневе с „Василием Раевским“, другой присвоит декабристу имя Викентий, третий уверенно определит, что майора звали „Владимир Федорович“.

В „Русскую старину“ регулярно приходят тексты разных старинных крамольных стихотворений, и даже теперь некоторые строки главный редактор, вздохнув, зачеркивает синим карандашом (эти рукописи сегодня хранятся в Пушкинском доме в Ленинграде, в архиве журнала).

Времена давние, но стихи все еще опасны… Тем временем остатки бумаг старинного майора перемешиваются с архивом детей и внуков. Праправнук декабриста поэт Анатолий Жигулин запомнит, что в их семье, так же как и в семьях родственников по другим городам, были тетрадки „Архив Раевских“:

 

„Архив выглядел так (в 1939–1940 годах): это были четыре очень большого формата и толщины книги. Но были они не напечатанные, а рукописные. В них были искусно переплетенные чьи‑то письма, дневники, воспоминания, разные казенные бумаги с гербами, иногда и рисунки, фотографии, газеты. Переплеты кожаные, но неодинаковые – видно было, что переплетали их разные переплетчики в разное время.

На всех томах были оттиснуты золотом слова: „Архив семьи Раевских“, а также римские номера томов: I, II, III, IV. Третий или уж, во всяком случае, четвертый был составлен моим дедом…

И вот (в 1942‑м) не стало архива. А зажгли приречную деревянную часть Воронежа, раскинувшуюся по буграм, спускавшуюся к реке, – увы! – не фашисты, а наши „катюши“ с левого берега. Была, конечно, военная необходимость – обнаружить немецкие позиции, хорошо скрытые среди старых деревянных домов и деревьев. Но от этого сердцу не легче“.

 

Среди громов XX века многие бумаги перекочевывают из Сибири в Европейскую Россию, чтобы погибнуть или спрятаться. Мы толковали о внуке Владимире Вадимовиче; однако самый важный и загадочный эпизод начался в Сибири 1870‑х годов, у тамошних Раевских, а после того „растянулся“ на целое столетие и, возможно, еще не кончился.

Итак, все по порядку.

1866–1874. На поселении в Красноярске живет Лонгин Федорович Пантелеев. Петербургскому революционеру около 30 лет, он образован, склонен к журнальной деятельности и как раз в это время „по случайным и временным обстоятельствам“ (его собственные слова) получает в свои руки „часть бумаг, уцелевших после смерти Раевского“. Возможно, Пантелеев обещал дочери Раевского Вере, жившей вместе с мужем в Красноярске, воспользоваться своими литературными связями и кое‑что напечатать.

1874. Пантелеев выходит на волю. В одном из лучших петербургских журналов, „Вестнике Европы“, он знакомится с трудом знаменитого пушкиниста Анненкова „Александр Сергеевич Пушкин в александровскую эпоху“, где бегло упоминался Раевский. Вскоре Пантелеев посылает главному редактору М. М. Стасюлевичу „дополнение“, извлеченное из записок Раевского: как раз тот отрывок, с которого мы начали наше повествование, – как Пушкин явился предупредить майора о грозящем аресте. При этом Пантелеев просил Стасюлевича „не давать огласки ни моему имени, ни даже тому, что сообщенные известия заимствованы из Записок Раевского… Я, однако, имею надежду, что Записки Раевского недолго будут оставаться под спудом, по крайней мере то, что в них есть интересного“.

Трудно сказать, почему Пантелеев конспирировал: то ли опасался недовольства семьи Раевских (не все хотели огласки революционного прошлого), то ли имел какие‑то иные резоны. Так или иначе, но Записки Раевского не появились ни в 1880‑х, ни в 1890‑х, ни в 1900‑х…

Однако в 1912 году, через 38 лет после того, как Пантелеев писал Стасюлевичу, старое его письмо было неожиданно обнародовано вместе с другой перепиской умершего к тому времени редактора „Вестника Европы“. Один из молодых, азартных пушкинистов, Николай Осипович Лернер, эту публикацию заметил, затем отыскал 72‑летнего Пантелеева и спросил: „Где архив Раевского?“

Пантелеев отвечал:

 

„Еще лет двадцать тому назад дал я эти бумаги одной особе в Петербурге для прочтения и даже для обработки. Особа ничего не сделала, т. е. ничего не извлекла, зато так удачно переслала их мне, что бумаги никогда не дошли до меня. Брошены ли они были посланцем или попали в чьи‑нибудь руки – это покрыто мраком неизвестности“.

 

Как видим, Пантелеев даже не пожелал назвать злополучную „особу“; история вообще темная, но главный ее смысл: были Записки Раевского, да пропали.

Как увидим, – не совсем пропали, не навсегда, – но пропали… Не первые, не последние.

В 1950‑х годах Марк Константинович Азадовский, замечательный ученый, о котором особый разговор чуть позже, задался удивительной целью – составить список утраченных, затерянных произведений декабристов. В результате получилась огромная работа.

Тут не простой перечень, но анализ, разбор, предположение – где еще можно искать?

Перелистываем „утраты“. Меж ними воспоминания Александра Якубовича, которые ходили по Красноярску еще в начале XX века и, вероятно, были сожжены или слишком глубоко запрятаны в 1919‑м при Колчаке; сожженные письма и записки Лунина.

Раевский: нелегкая посмертная судьба у майора, как – прижизненная. Его процесс – тайна, многие стихи – пропали; в Сибири – живет особняком, нечасто встречаясь с другими декабристами; записки, архив – пропадают…

Однако свирепая энергия майора и через десятилетия после кончины ищет выхода и, хоть не сразу, – находит. Она вдохновляет, возбуждает внука‑тезку Владимира Раевского и заставляет его отыскивать того специалиста, кто зажжется старинным дедовским пламенем и начнет пробиваться, сражаться, как это было в обычаях у Владимира Федосеевича.

 

Щеголев

 

Огромный, толстый, подвижный, „моторный“, авантюрный, веселый, „одаренный талантливостью в каждом слове“ – таким запомнился современникам Павел Елисеевич Щеголев, происходивший из воронежских крестьян, едва не исключенный из гимназии по закону о „кухаркиных детях“, то есть за „низкое происхождение“ (спасла репутация лучшего ученика); в 16 лет он совершает паломничество к Льву Толстому, а студентом оказывается в вологодской ссылке вместе с Луначарским, Савинковым, Ремизовым, Бердяевым. Оттуда он сумел на краткий срок прибыть в Петербург для сдачи государственных экзаменов (за него хлопотали академики Шахматов и Веселов‑ский); с самого начала Щеголев так много работает, что даже великий труженик Шахматов вздыхает: „Берегите себя для науки!“

Прожив неполных 54 года, Щеголев написал столько книг, статей, да еще и пьес, других литературных безделок, сколько хватило бы целому литературному институту на довольно длительный период. Одно перечисление тем, „сюжетов“ Щеголева – задача довольно сложная: Верховный тайный совет 1730‑х годов и Радищев, Гоголь и Пестель, Хомяков и петрашевцы, Чернышевский и Бакунин, Грибоедов и Нечаев, а также Некрасов, народовольцы, Достоевский, Николай I, рабочие кружки, Николай II, Распутин, мужики, солдаты – и постоянно Пушкин, Пушкин, Пушкин; декабристы, декабристы, декабристы…

Книга „Дуэль и смерть Пушкина“ при жизни Щеголева выходила три раза, в 1936‑м – 4‑е издание, в наши дни – 5‑е.

Мало этого, Павел Елисеевич после революции – директор Петроградского историко‑революционного архива, организатор Петроградского музея революции, председатель комиссии Петроградского бюро истпарта. Несколько лет до революции и девять после он издает один из самых интересных исторических журналов „Былое“, где собраны сотни важнейших документов по истории русского общественного движения.

Число щеголевских трудов при всем при этом соперничало с количеством легенд, преданий и анекдотов о Павле Елисеевиче. Он спасает от голодной смерти Корнея Чуковского, отыскивает адвоката для Веры Фигнер, пишет и диктует сотни писем, беспрерывно пополняет огромную коллекцию автографов (от Вяземского до Ахматовой и Мандельштама) – и не упускает случая развлечься.

Мы еще встречаем людей, которые помнят, как Щеголев незадолго до смерти любил всем разливать вино, ибо ему самому оно уже запрещалось; как, вкусив все‑таки „блаженного нектара“, являлся на свою петербургскую квартиру и засыпал в дверях, причем жена и домработница не имели сил его ни внутрь втащить, ни вытолкнуть (в результанте квартира застужена, женщины больны, а проспавшемуся богатырю хоть бы что!).

В 1977 году, к 100‑летию со дня рождения Павла Елисеевича, известный пушкинист Н. В. Измайлов поместил в научном журнале „Русская литература“ статью‑воспоминание, где в академический рассказ неожиданно вторгаются впечатляющие бытовые подробности:

 

„В 20‑х годах, – рассказывает Измайлов, – Павел Елисеевич много работал над Пушкиным, исследовал его социальный и материальный быт, написал интереснейшую книгу „Пушкин и мужики“ (1928) и многое другое… А вместе с тем не гнушался принять участие (и это было широко известно) в составлении „Дневника А. А. Вырубовой“, издание которого вызвало сенсацию; в сочинении вместе с Ал. Н. Толстым еще более сенсационной пьесы „Заговор императрицы“, поставленной в 1926 году в Большом драматическом театре с великолепным актером Н. Ф. Монаховым в роли Распутина… За эту пьесу, долго шедшую „с аншлагом“, каждый из авторов получил по 75 тысяч гонорара, что было тогда огромной суммой. Но эта сумма была прокучена Щеголевым за три месяца, и вслед за тем была описана его библиотека за неуплату подоходного налога. Конечно, библиотеку не продали, но этот случай характерен для широкой русской натуры Павла Елисеевича, в чем‑то, вероятно, созвучной шаляпинской“.

 

К подробностям, сообщенным Измайловым, добавим одну красочную деталь из рассказа другого очевидца: Щеголева упрекнули, что в пьесе „Заговор императрицы“ он, столь известный историк, много раз погрешил против исторической истины, сгустив разные „пикантные детали“; на это Щеголев, ничуть не смутившись и по‑волжски окая, отвечал: „Да, конечно, вранья много, но зато какие деньги плочены!“

Остается только понять, когда же он все успевал (учитывая, что около шести молодых лет провел по тюрьмам и ссылкам за участие в революционном движении)?

Работал день и ночь, многих умел привлечь к своим трудам; любопытно, что в его бумагах, которые хранятся в нескольких архивах Советского Союза, – сотни и тысячи листов с копиями документов, но почти ни одной страницы – рукою самого Щеголева: он находил новые документы, затем мобилизовывал помощников, платил, пускал тексты в печать.

Он и в тюрьме продолжал работу, получая с воли все необходимые материалы, в том числе фотоснимки пушкинских рукописей, – и позже признавался, что вряд ли столь успешно справился бы с огромным трудом „Дуэль и смерть Пушкина“, если б не имел тюремного уединения.

 

* * *

 

Пушкин – как бы центр его трудов, или, лучше сказать, „эпицентр“ производимого им землетрясения: сюда он вложил все – и несравненные знания, и умение открывать безнадежно потерянные материалы и факты, и, наконец, свой неповторимый характер.

Всякий ученый, а пушкинист особенно, невольно окрашивает своих героев, а также их обстоятельства в „собственные цвета“, оставляет отпечаток своей личности. Разумеется, если это делается сознательно – тогда возникает дурная подтасовка фактов; искренняя же, подсознательная связь „субъекта с объектом“ – естественна и обязательна, даже если „субъекту“ это не нравится. Чем шире, объективнее пушкинист, тем менее заметно (но все равно существует!) прямое влияние его персоны на отбор и группировку материалов. Так или иначе, но один из лучших пушкинистов, Анненков, был либералом‑западником, и это легко обнаруживается „между строками“ написанной им пушкинской биографии; другой пушкинист, Бартенев, был человеком консервативно‑славянофильских убеждений, и Пушкин его отчасти таков. Пламенный, патриотичный, неистово влюбленный в своего героя Цявловский многие из этих черт отдал поэту; в то же время петербургски‑педантичный, аккуратный, сдержанный Модзалевский „не позволяет“ своему Пушкину так разгуляться, как это допускает и поощряет Вересаев…

Щеголев, его „Дуэль и смерть Пушкина“: многих захватила н убедила страстная энергия повествования, однако великие, чуткие современники почувствовали и недозволенность некоторых ученых оценок и „вторжений“.

Маяковский: „Бойтесь пушкинистов…“

Пастернак: „Странно, в самом деле. Современный человек, отрицающий дуэль как устаревший предрассудок, пишет огромное сочинение на тему о дуэли и смерти Пушкина. Бедный Пушкин! Ему следовало бы жениться на Щеголеве и позднейшем пушкиноведении, и все было бы в порядке. Он дожил бы до наших дней, присочинил бы несколько продолжений к „Онегину“ и написал бы пять „Полтав“ вместо одной. А мне всегда казалось, что я перестал бы понимать Пушкина, если бы допустил, что он нуждался в нашем понимании больше, чем в Наталии Николаевне“.

Щеголева критиковали, можно сказать, всегда, но притом критики опирались на материал, который Щеголев же нашел и всем представил.

Чувство материала – того, который имеется, и того, что нужно отыскать, – именно этот редкостный дар позволял ему еще в самом начале XX века определить один из важнейших „резервуаров“ будущих находок, один из главнейших путей, идя по которому придешь к открытиям. Это – Раевский, бумаги Раевского, Записки Раевского.

Мы догадываемся, при каких обстоятельствах была подготовлена первая большая работа: Щеголев связался с внуком своего героя, Владимиром Вадимовичем, который жил в Харькове и был рад потолковать о „незабвенном деде“:

 

„Из детей Владимира Федосеевича, – сообщил он, – 21 апреля 1903 года в живых осталась одна Вера Владимировна Ефимова (вдова действительного статского советника, проживает в г. Томске); она передала мне все имеющиеся у нее письма, стихи, карточки и проч., касающиеся В. Ф. Последний сын В.Ф., как я узнал недавно, скончался 15 июля 1902 года“.

 

Внук прислал кое‑какие материалы, стихи деда, а Щеголев приготовил статью как раз во время того пребывания в вологодской ссылке, где познакомился с весьма примечательной компанией; оттуда же статья была отправлена в столицу. Получая летом 1903 года университетский диплом, Щеголев вместе с ним принял и особую награду – июньский номер журнала „Вестник Европы“.

Отрывочные, почти не оставшиеся в читательской памяти заметки минувших десятилетий разом перекрыты основательной (52 страницы) статьей „Владимир Раевский и его время“.

При жизни Владимиру Федосеевичу не удалось выступить в столь престижном столичном издании, но сразу после кончины, с помощью Пантелеева, и через 31 год, с легкой руки Щеголева, – дождался все‑таки добрых слов, которых столь не хватало майору‑поэту в его походах, тюрьмах, сибирских десятилетиях.

„В настоящем очерке, – начинал свою статью Щеголев, – мы имеем в виду восстановить память о замечательном в свое время человеке… Он забыт так основательно, что с его именем у современного читателя, вероятно, не связывается никаких представлений. Даже специалисты упоминают о нем вскользь“; а между тем, доказывал молодой ученый, – Раевский „заслужил память как один из типичнейших представителей александровской эпохи“.

На страницах журнала 80 лет спустя сходятся кишиневские тени – Раевский, Липранди, Сабанеев, Пушкин…

Щеголев многого еще не знает и, кажется, сам удивляется, – чем привлекает его тот старинный майор?

Революционностью? – Но рано попался, на Сенатской площади не был.

Стихами? – Но ведь современники почти не знали их, „они не оказали никакого влияния на литературу, на гражданственность и не блещут отделкой…“. Впрочем, Щеголев признает их „выразительную энергию“ и цитирует сибирские строки:

 

О, помню я моих судей

Их смех торжественный, их лица

Мрачнее стен моей темницы,

И их предательский вопрос:

„Ты людям славы зов мятежный,

Твой ранний блеск, твои надежды

И жизнь цветущую принес, –

Что ж люди?“

 

 

* * *

 

А в самом деле, что ж люди? Нужно ль их освобождать, если они погружены в „рабский сон“; и что хорошего выйдет из такого освобождения: и как быть освободителю, если не судьи, а он сам себя спросит: „Что ж люди?“

Раевский с его фантастической биографией и странными вопросами притягивал: Щеголев продолжает идти по его следу: каким‑то образом (подробностей не сообщил) получает копию некоторых мемуарных фрагментов декабриста – не тех, явно не тех, какие были у Пантелеева: сверх того, охотится за другой рукописью, которую не выпускает из рук малоизвестный ученый Владимир Михайлович Пущин: тот кое‑что печатает из Раевского, намекает, что со временем опубликует еще, – и вроде бы это как раз тот самый текст, что „потерялся“ 30 лет назад. Однако даже Щеголеву не удается тут доискаться до истины, и он сближается с Раевским по другим тропам. Владимир Федосеевич сопровождает своего первооткрывателя и в тюрьму – дело привычное для обоих!

В 1912‑м, первом году после выхода из Петропавловской крепости, Павел Елисеевич публикует всего чет


Поделиться с друзьями:

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...

Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...

Типы оградительных сооружений в морском порту: По расположению оградительных сооружений в плане различают волноломы, обе оконечности...

Поперечные профили набережных и береговой полосы: На городских территориях берегоукрепление проектируют с учетом технических и экономических требований, но особое значение придают эстетическим...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.13 с.