Казус вагнер проблема музыканта — КиберПедия 

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...

Казус вагнер проблема музыканта

2019-07-12 131
Казус вагнер проблема музыканта 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

1

Чтобы отнестись справедливо к этому сочинению, надо страдать от судьбы музыки как от открытой раны. Отчего страдаю я, страдая от судьбы музыки? – Оттого, что музыка лишена своего миропрославляющего, утверждающего характера, – оттого, что она сделалась музыкой décadence и уже перестала быть свирелью Диониса… Но если кто‑нибудь, подобно мне, чувствует в деле музыки собственное дело, историю собственных страданий, то он найдет это сочинение все еще слишком снисходительным, слишком мягким. Быть веселым в таких случаях и добродушно высмеивать попутно самого себя – ridendo dicere severum, – где verum dicere [104], оправдало бы всякую суровость, – это сама гуманность. Кто, собственно, сомневается в том, что я, как старый артиллерист, могу выкатить против Вагнера мое тяжелое орудие? – Все решительное в этом деле я оставил при себе – я любил Вагнера. – Впрочем, в смысле и на пути моей задачи лежит нападение на более тонкого «незнакомца», которого другой не легко разгадает – о, мне предстоит открыть еще совсем иных «незнакомцев», чем какого‑то Калиостро музыки, – и конечно же более сильное нападение на становящуюся в духовном отношении все более и более трусливой и бедной инстинктами, все более и более делающуюся почтенной немецкую нацию, которая с завидным аппетитом продолжает питаться противоположностями и без расстройства желудка проглатывает «веру» вместе с научностью, «христианскую любовь» вместе с антисемитизмом, волю к власти (к «Империи») вместе с еvangile des humbles… Это безучастие среди противоположностей! Эта пищеварительная нейтральность и это «бескорыстие»! Этот здравый смысл немецкого нёба, которое всему дает равные права, – которое всё находит вкусным… Без всякого сомнения, немцы – идеалисты… Когда я в последний раз посетил Германию, я нашел немецкий вкус озабоченным предоставлением равных прав Вагнеру и трубачу из Зэкингена; я сам был свидетелем того, как в Лейпциге, в честь самого настоящего и самого немецкого музыканта в старом смысле слова, а не только в смысле имперского немца, мейстера Генриха Шютца, был основан ферейн Листа с целью развития и распространения извилистой [105] церковной музыки… Без всякого сомнения, немцы – идеалисты…

2

Но здесь ничто не должно помешать мне стать грубым и сказать немцам несколько жестких истин: кто сделает это кроме меня? – Я говорю об их непристойности in historicis. Немецкие историки не только утратили широкий взгляд на ход, на ценности культуры, но все они являются шутами политики (или церкви): они даже подвергают остракизму этот широкий взгляд. Надо прежде всего быть «немцем», «расой», тогда уже можно принимать решения о всех ценностях и не‑ценностях in historicis – устанавливать их… «Немецкое» есть аргумент, «Deutschland, Deutschland ьber alles» есть принцип, германцы суть «нравственный миропорядок» в истории; по отношению к imperium Romanum – носители свободы, по отношению к восемнадцатому столетию – реставраторы морали, «категорического императива»… Существует имперская немецкая историография, я боюсь, что существует даже антисемитская, – существует придворная историография, и господину фон Трейчке не стыдно… Недавно, в качестве «истины», обошло все немецкие газеты идиотское мнение in historicis, тезис, к счастью, усопшего эстетического шваба Фишера [106], с которым должен‑де согласиться всякий немец: «Ренессанс и Реформация вместе образуют одно целое – эстетическое возрождение и нравственное возрождение». – При таких тезисах мое терпение приходит к концу, и я испытываю желание, я чувствую это даже как обязанность – сказать наконец немцам, что у них уже лежит на совести. Все великие преступления против культуры за четыре столетия лежат у них на совести!.. И всегда по одной причине: из‑за их глубокой трусости перед реальностью, которая есть также трусость перед истиной, из‑за их, ставшей у них инстинктом, неправдивости, из‑за их «идеализма»… Немцы лишили Европу жатвы, смысла последней великой эпохи, эпохи Ренессанса, в тот момент, когда высший порядок ценностей, когда аристократические, жизнеутверждающие и обеспечивающие будущее ценности достигли победы в самой резиденции противоположных ценностей, ценностей упадка, – и вплоть до инстинктов тех, кто там находился! Лютер, этот роковой монах, восстановил церковь и, что в тысячу раз хуже, христианство в тот момент, когда оно б ыло побеждено… Христианство, это ставшее религией отрицание воли к жизни… Лютер, невозможный монах, который по причине своей «невозможности» напал на церковь и – следовательно! – восстановил ее… У католиков было бы основание устраивать празднества в честь Лютера, сочинять театральные представления в честь Лютера… Лютер – и «нравственное возрождение»! К черту всю психологию! – Без сомнения, немцы – идеалисты. – Дважды, когда с огромным мужеством и самопреодолением был достигнут правдивый, недвусмысленный, совершенно научный способ мышления, немцы сумели найти окольные пути к старому «идеалу», к примирению между истиной и «идеалом», в сущности к формулам на право отклонения от науки, на право лжи. Лейбниц и Кант – это два величайших тормоза интеллектуальной правдивости Европы! – Наконец, когда на мосту между двумя столетиями décadence явилась force majeure [107] гения и воли, достаточно сильная, чтобы создать из Европы единство, политическое и экономическое единство, в целях управления землей, немцы с их «войнами за свободу» лишили Европу смысла, чудесного смысла в существовании Наполеона, – оттого‑то все, что пришло после, что существует теперь, – лежит у них на совести: эта самая враждебная культуре болезнь и безумие, какие только возможны, – национализм, эта névrose nationale, которой больна Европа, это увековечение маленьких государств Европы, маленькой политики: они лишили самое Европу ее смысла, ее разума – они завели ее в тупик. – Знает ли кто‑нибудь, кроме меня, путь из этого тупика?.. Задача достаточно великая – снова связать народы?..

3

И в конце концов, почему бы не предоставить слова моему подозрению? Немцы и в моем случае опять испробуют все, чтобы из чудовищной судьбы родить мышь. Они до сих пор компрометировали себя во мне, я сомневаюсь, что в будущем им удастся это лучшим образом. – Ах, как хочется мне быть здесь плохим пророком!.. Моими естественными читателями и слушателями уже и теперь являются русские, скандинавы и французы, – будет ли их постоянно все больше? – Немцы вписали в историю познания только двусмысленные имена, они всегда производили только «бессознательных» фальшивомонетчиков (Фихте, Шеллингу, Шопенгауэру, Гегелю, Шлейермахеру приличествует это имя в той же мере, что и Канту и Лейбницу; все они только шлейермахеры [108]): они никогда не дождутся чести, чтобы первый правдивый ум в истории мысли, ум, в котором истина произносит свой суд над подделкой монет в течение четырех тысячелетий, был отождествлен с немецким духом. «Немецкий дух» – это мой дурной воздух: я с трудом дышу в этой, ставшей инстинктом, нечистоплотности in psychologicis, которую выдает каждое слово, каждая мина немца. Они не прошли вовсе через семнадцатый век сурового самоиспытания, как французы, – какой‑нибудь Ларошфуко, какой‑нибудь Декарт во сто раз превосходят правдивостью любого немца, – у них до сих пор не было ни одного психолога. Но психология есть почти масштаб для чистоплотности или нечистоплотности расы… И если нет чистоплотности, как может быть глубина! У немца, как у женщины, не добраться до основания, он лишен его: вот и все. Но при этом нельзя быть даже плоским. – То, что в Германии называется «глубоким», есть именно этот инстинкт нечистоплотности в отношении себя, о котором я и говорю: нет никакого желания разобраться в себе. Не могу ли я предложить слово «немецкий» как международную монету для обозначения этой психологической испорченности? – В настоящий момент, например, немецкий кайзер называет своим «христианским долгом» освобождение рабов в Африке: среди нас, других европейцев, это называлось бы просто «немецким» долгом… Создали ли немцы хоть одну книгу, в которой была бы глубина? У них нет даже понятия о том, что глубоко в книге. Я познакомился с учеными, которые считали Канта глубоким; при прусском дворе, я боюсь, считают глубоким господина фон Трейчке. А когда я при случае хвалю Стендаля, как глубокого психолога, случается, что немецкий университетский профессор просит назвать это имя по слогам…

4

И почему бы мне не идти до конца? Я люблю убирать со стола. Слыть человеком, презирающим немцев par excellence, принадлежит даже к моей гордости. Свое недоверие к немецкому характеру я выразил уже двадцати шести лет (третье «Несвоевременное», с. 335) – немцы для меня невозможны [109]. Когда я измышляю себе род человека, противоречащего всем моим инстинктам, из этого всегда выходит немец. Первое, в чем я «испытываю утробу» человека, – вопрос: есть ли у него в теле чувство дистанции, видит ли он всюду ранг, степень, порядок между человеком и человеком, умеет ли он различать: этим отличается gentilhomme; во всяком ином случае он безнадежно принадлежит к великодушному, ах! добродушному понятию canaille. Но немцы и есть canaille – ах! они так добродушны… Общение с немцами унижает: немец становится на равную ногу… За исключением моих отношений с некоторыми художниками, прежде всего с Рихардом Вагнером, я не переживал с немцами ни одного хорошего часа… Если представить себе, что среди немцев явился самый глубокий ум всех тысячелетий, то какая‑нибудь спасительница Капитолия вообразила бы себе, что и ее непрекрасная душа по крайней мере также принимается в расчет… Я не выношу этой расы, среди которой находишься всегда в дурном обществе, у которой нет пальцев для nuances – горе мне! я есть nuance, – у которой нет esprit в ногах и которая даже не умеет ходить… У немцев в конце концов вовсе нет ступней, у них только ноги… У немцев отсутствует всякое понятие о том, как они пошлы, но это есть суперлатив пошлости – они не стыдятся даже быть только немцами… Они говорят обо всем, они считают самих себя решающей инстанцией, я боюсь, что даже обо мне они уже приняли решение… Вся моя жизнь есть доказательство de rigueur для этих положений. Напрасно я ищу хотя бы одного признака такта, délicatesse в отношении меня. Евреи давали их мне, немцы – никогда. Моя природа хочет, чтобы я в отношении каждого был мягок и доброжелателен, – у меня есть право на то, чтобы не делать различий, – это не мешает, однако, чтобы у меня были открыты глаза. Я не делаю исключений ни для кого, меньше всего для своих друзей, – я надеюсь в конце концов, что это не нанесло никакого ущерба моей гуманности в отношении их. Есть пять‑шесть вещей, из которых я всегда делал себе вопрос чести. – Несмотря на это, остается верным, что каждое из писем, полученных мною в течение лет, я ощущаю как цинизм: в доброжелательстве ко мне больше цинизма, чем в какой‑нибудь ненависти… Я говорю в лицо каждому из моих друзей, что он никогда не утруждал себя изучением хотя бы одного из моих сочинений: я узнаю по мельчайшим чертам, что они даже не знают, что там написано. Что касается особенно моего «Заратустры», то кто из моих друзей увидел бы в нем больше, чем недозволенную, к счастью, совершенно безразличную самонадеянность?.. Десять лет: и никто в Германии не сделал себе долга совести из того, чтобы защитить мое имя от абсурдного умолчания, под которым оно было погребено; лишь иностранец, датчанин, впервые обнаружил достаточную тонкость инстинкта и смелости и возмутился против моих мнимых друзей… В каком немецком университете были бы возможны нынче лекции о моей философии, которые читал в Копенгагене последней весной и этим еще раз доказанный психолог д‑р Георг Брандес [110]? – Я сам никогда не страдал из‑за всего этого; необходимое не оскорбляет меня; amor fati есть моя самая внутренняя природа. Но это не исключает того, что я люблю иронию, даже всемирно‑историческую иронию. И вот же, почти за два года до разрушительного удара молнией «Переоценки», которая повергнет землю в конвульсии, я послал в мир «Казус Вагнер»: пусть же немцы еще раз бессмертно ошибутся во мне и увековечат себя! для этого как раз есть еще время! – Достигнуто ли это? – Восхитительно, господа германцы! Поздравляю вас…

 

Почему являюсь я роком

 

1

Я знаю свой жребий. Когда‑нибудь с моим именем будет связываться воспоминание о чем‑то чудовищном – о кризисе, какого никогда не было на земле, о самой глубокой коллизии совести, о решении, предпринятом против всего, во что до сих пор верили, чего требовали, что считали священным. Я не человек, я динамит. – И при всем том во мне нет ничего общего с основателем религии – всякая религия есть дело черни, я вынужден мыть руки после каждого соприкосновения с религиозными людьми… Я не хочу «верующих», я полагаю, я слишком злобен, чтобы верить в самого себя, я никогда не говорю к массам… Я ужасно боюсь, чтобы меня не объявили когда‑нибудь святым; вы угадаете, почему я наперед выпускаю эту книгу: она должна помешать, чтобы в отношении меня не было допущено насилия… Я не хочу быть святым, скорее шутом… Может быть, я и есмь шут… И не смотря на это или, скорее, несмотря на это – ибо до сих нор не было ничего более лживого, чем святые, – устами моими глаголет истина. – Но моя истина ужасна: ибо до сих пор ложь называлась истиной. – Переоценка всех ценностей – это моя формула для акта наивысшего самосознания человечества, который стал во мне плотью и гением. Мой жребий хочет, чтобы я был первым приличным человеком, чтобы я сознавал себя в противоречии с ложью тысячелетий… Я первый открыл истину через то, что я первый ощутил – вынюхал – ложь как ложь… Мой гений в моих ноздрях… Я противоречу, как никогда никто не противоречил, и, несмотря на это, я противоположность отрицающего духа. Я благостный вестник, какого никогда не было, я знаю задачи такой высоты, для которой до сих пор недоставало понятий; впервые с меня опять существуют надежды. При всем том я по необходимости человек рока. Ибо когда истина вступит в борьбу с ложью тысячелетий, у нас будут сотрясения, судороги землетрясения, перемещение гор и долин, какие никогда не снились. Понятие политики совершенно растворится в духовной войне, все формы власти старого общества взлетят в воздух – они покоятся все на лжи: будут войны, каких еще никогда не было на земле. Только с меня начинается на земле большая политика. –

2

Вы хотите формулы для такой судьбы, которая становится человеком? – Она проставлена в моем «Заратустре».

и кто должен быть творцом в добре и зле, поистине, тот должен быть сперва разрушителем, разбивающим ценности.

Так принадлежит высшее зло к высшему благу, а это благо есть творческое.

Я гораздо более ужасный человек, чем кто‑либо из существовавших до сих пор; это не исключает того, что я буду самым благодетельным. Я знаю радость уничтожения в степени, соразмерной моей силе уничтожения – в том и другом я повинуюсь своей дионисической натуре, которая не умеет отделять отрицания от утверждения. Я первый имморалист: поэтому я истребитель par excellence. –

3

Меня не спрашивали, меня должны были бы спросить, что, собственно, означает в моих устах, устах первого имморалиста, имя Заратустры: ибо то, что составляет чудовищную единственность этого перса в истории, является прямой противоположностью мне. Заратустра первый увидел в борьбе добра и зла истинное колесо в движении вещей – перенесение морали в метафизику, как силы, причины, цели в себе, есть его дело. Но этот вопрос был бы, в сущности, уже и ответом. Заратустра создал это роковое заблуждение, мораль: следовательно, он должен быть первым, кто познает его. Не только потому, что он имеет здесь более долгий и богатый опыт, чем всякий другой мыслитель; вся история есть не что иное, как экспериментальное опровержение тезиса о «нравственном миропорядке», – гораздо важнее то, что Заратустра правдивее всякого другого мыслителя. Его учение, и только оно одно, считает правдивость высшей добродетелью – это значит, противоположностью трусости «идеалиста», который обращается в бегство перед реальностью; у Заратустры больше мужества в теле, чем у всех мыслителей, вместе взятых. Говорить правду и хорошо стрелять из лука – такова персидская добродетель. Понимают ли меня?.. Самопреодоление морали из правдивости, самопреодоление моралиста в его противоположность – в меня – это и означает в моих устах имя Заратустры.

4

В сущности, в моем слове имморалист заключаются два отрицания. Я отрицаю, во‑первых, тип человека, который до сих пор считался самым высоким, – добрых, доброжелательных, благодетельных, я отрицаю, во‑вторых, тот род морали, который, как мораль сама по себе, достиг значения и господства, – мораль décadence, говоря осязательнее, христианскую мораль. Можно на второе отрицание смотреть как на более решительное отрицание, ибо слишком высокая оценка доброты и доброжелательства в общем есть для меня уже следствие décadence, симптом слабости, несовместимый с восходящей и утверждающей жизнью: в утверждении отрицание и уничтожение суть условия. – Я останавливаюсь прежде всего на психологии доброго человека. Чтобы оценить, чего стоит данный тип человека, надо высчитать цену, во что обходится его сохранение, – надо знать его условия существования. Условие существования добрых есть ложь: выражаясь иначе, нежелание видеть во что бы то ни стало, какова в сущности действительность; я хочу сказать, она не такова, чтобы каждую минуту вызывать доброжелательные инстинкты, еще менее, чтобы допускать ежеминутное вмешательство близоруких добродушных рук. Смотреть на бедствия всякого рода как на возражение, как на нечто, что подлежит уничтожению, есть niaiserie par excellence, есть вообще истинное несчастье по своим последствиям, роковая глупость, – почти столь же глупая, как глупа была бы воля, пожелавшая уничтожить дурную погоду, – из‑за сострадания, например, к бедным людям… В великой экономии целого ужасы реальности (в аффектах, желаниях, в воле к власти) в неизмеримой степени более необходимы, чем эта форма маленького счастья, так называемая доброта; надо быть очень снисходительным, чтобы последней – ибо она обусловлена инстинктом лживости – уделять вообще место. У меня будет серьезный повод доказать чрезмерно зловещие последствия оптимизма, этого исчадия homines optimi, для всей истории. Заратустра был первый, кто понял, что оптимист есть такой же décadent, как и пессимист, и, пожалуй, еще более вредный; он говорит: «Добрые люди никогда не говорят правды. Обманчивые берега и ложную безопасность указали вам добрые; во лжи добрых были вы рождены и окутаны ею. Добрые всё извратили и исказили до самого основания». К счастью, мир не построен на таких инстинктах, чтобы только добродушное, стадное животное находило в нем свое узкое счастье; требовать, чтобы всякий «добрый человек», всякое стадное животное было голубоглазо, доброжелательно, «прекраснодушно», или, как этого желает господин Герберт Спенсер, альтруистично, значило бы отнять у существования его великий характер, значило бы кастрировать человечество и низвести его к жалкой китайщине. – И это пытались сделать!.. Именно это называлось моралью… В этом смысле именует Заратустра добрых то «последними людьми», то «началом конца»; прежде всего он понимает их как самый вредный род людей, ибо они отстаивают свое существование за счет истины, равно как и за счет будущего.

Ибо добрые – не могут созидать: они всегда начало конца – – они распинают того, кто пишет новые ценности на новых скрижалях, они приносят себе в жертву будущее – они распинают все человеческое будущее!

Добрые – были всегда началом конца…

И какой бы вред ни нанесли клеветники на мир, – вред добрых самый вредный вред.

5

Заратустра, первый психолог добрых, есть – следовательно – друг злых. Когда упадочный род людей восходит на ступень наивысшего рода, то это может произойти только за счет противоположного им рода, рода сильных и уверенных в жизни людей. Когда стадное животное сияет в блеске самой чистой добродетели, тогда исключительный человек должен быть оценкою низведен на ступень злого. Когда лживость во что бы то ни стало овладевает для своей оптики словом «истина», тогда все действительно правдивое должно носить самые дурные имена. Заратустра не оставляет здесь никаких сомнений; он говорит: познание добрых, «лучших» было именно тем, что внушило ему ужас перед человеком; из этого отвращения выросли у него крылья, чтобы «улететь в далекое будущее», – он не скрывает, что его тип человека есть сравнительно сверхчеловеческий тип, сверхчеловечен он именно в отношении добрых, добрые и праведные назвали бы его сверхчеловека дьяволом…

Вы, высшие люди, каких встречал мой взор! в том сомнение мое в вас и тайный смех мой: я угадываю, вы бы назвали моего сверхчеловека – дьяволом! Так чужда ваша душа всего великого, что вам сверхчеловек был бы страшен в своей доброте…

Из этого места, а не из какого другого следует исходить, чтобы понять, чего хочет Заратустра: тот род людей, который он конципирует, конципирует реальность, как она есть: он достаточно силен для этого – он не отчужден, не отдален от нее, он и есть сама реальность, он носит в себе все, что есть в ней страшного и загадочного, только при этом условии в человеке может быть величие…

6

– Но еще и в другом смысле я избрал для себя слово имморалист, как мой отличительный знак, как мой почетный знак; я горд тем, что у меня есть это слово, выделяющее меня из всего человечества. Никто еще не чувствовал христианскую мораль ниже себя: для этого нужна была высота, взгляд в даль, до сих пор еще совершенно неслыханная психологическая глубина и бездомная пропасть. Христианская мораль была до сих пор Цирцеей всех мыслителей – они были у нее в услужении. – Кто до меня спускался в пещеры, откуда несется кверху ядовитое дыхание от этого рода идеала – клеветы на мир? Кто хотя бы только осмеливался предчувствовать, что это пещеры? Кто вообще до меня был среди философов психологом, а не его противоположностью, «мошенником более высокого порядка», «идеалистом»? До меня еще не было никакой психологии. – Здесь быть первым может оказаться проклятием, во всяком случае это рок: ибо и презираешь, как первый… Отвращение к человеку есть моя опасность…

7

Поняли ли меня? – Что меня отделяет, что отстраняет меня от всего остального человечества, так это то, что я открыл сущность христианской морали. Поэтому я нуждался в слове, которое имело бы значение вызова всем. Что здесь не раскрыли глаз раньше, я считаю это величайшей нечистоплотностью, какая только имеется у человечества на совести, самообманом, обращенным в инстинкт, принципиальной волей не видеть ничего происходящего, никакой причинности, никакой действительности, фабрикацией фальшивых монет in psychologicis, доведенной до преступления. Слепота перед христианством есть преступление par excellence – преступление против жизни… Тысячелетия, народы, первые и последние, философы и старые бабы – за исключением пяти‑шести моментов истории и меня, как седьмого, – все стоят друг друга в этом отношении. Христианин был до сих пор «моральным существом», curiosum вне сравнения, а как «моральное существо» был более абсурдным, более лживым, более тщеславным, более легкомысленным и более вредным самому себе, чем это могло бы присниться даже величайшему из презирающих человечество. Христианская мораль – самая злостная форма воли ко лжи, истинная Цирцея человечества: то, что его испортило. Не заблуждение как заблуждение возмущает меня в этом зрелище, – не тысячелетнее отсутствие «доброй воли», дисциплины, приличия, мужества в духовном отношении, которое обнаруживается в его победе: меня возмущает отсутствие естественности, тот совершенно невероятный факт, что сама противоестественность получила, как мораль, самые высокие почести, осталась висеть над человечеством как закон, как категорический императив!.. В такой мере ошибаться, не как отдельный человек, не как народ, но как человечество!.. Учили презирать самопервейшие инстинкты жизни; выдумали «душу», «дух», чтобы посрамить тело; в условии жизни, в половой любви, учили переживать нечто нечистое; в глубочайшей необходимости для развития, в суровом эгоизме (– уже одно это слово было хулою! –), искали злого начала; и напротив, в типичном признаке упадка, в сопротивлении инстинкту, в «бескорыстии», в утрате равновесия, в «обезличивании» и «любви к ближнему» (– одержимости ближним!) видели высочайшую ценность, что говорю я! – ценность как таковую!.. Как! значит, само человечество в décadence? и было ли оно в нем всегда? – Что твердо установлено, так это только то, что его учили лишь ценностям декаданса, как высшим ценностям. Мораль самоотречения есть мораль упадка par excellence, факт «я погибаю» перемещен здесь в императив: «вы все должны погибнуть» – и не только в императив!.. Эта единственная мораль, которой до сих пор учили, мораль самоотречения, изобличает волю к концу, она отрицает жизнь в глубочайших основаниях. – Здесь остается открытой возможность, что не человечество в упадке, а только паразитический класс людей, священников, которые благодаря морали долгались до звания определителей его ценностей, которые угадали в христианской морали свое средство к власти… И на самом деле, мое мнение таково: учителя, вожди человечества, все теологи были вместе с тем и décadents: отсюда переоценка всех ценностей в нечто враждебное жизни, отсюда мораль… Определение морали: мораль – это идиосинкразия décadents, с задней мыслью отомстить жизни – и с успехом. Я придаю ценность этому определению. –

8

Поняли ли меня? – Я не сказал здесь ни одного слова, которого я не сказал бы уже пятью годами раньше устами Заратустры. – Открытие христианской морали есть событие, которому нет равного, действительная катастрофа. Кто ее разъясняет, тот force majeure, рок, – он разбивает историю человечества на две части. Живут до него, живут после него… Молния истины поразила здесь именно то, что до сих пор стояло выше всего; кто понимает, что здесь уничтожено, пусть посмотрит, есть ли у него вообще еще что‑нибудь в руках. Все, что до сих пор называлось «истиной», признано самой вредной, самой коварной, самой подземной формой лжи; святой предлог «улучшить» человечество признан хитростью, рассчитанной на то, чтобы высосать самое жизнь, сделать ее малокровной. Мораль как вампиризм… Кто открыл мораль, открыл тем самым негодность всех ценностей, в которые верят или верили; он уже не видит ничего достойного почитания в наиболее почитаемых, даже объявленных святыми типах человека, он видит в них самый роковой вид уродов, ибо они очаровывали… Понятие «Бог» выдумано как противоположность понятию жизни – в нем все вредное, отравляющее, клеветническое, вся смертельная вражда к жизни сведены в ужасающее единство! Понятие «по ту сторону», «истинный мир» выдуманы, чтобы обесценить единственный мир, который существует, чтобы не оставить никакой цели, никакого разума, никакой задачи для нашей земной реальности! Понятия «душа», «дух», в конце концов даже «бессмертная душа» выдуманы, чтобы презирать тело, чтобы сделать его больным – «святым», чтобы всему, что в жизни заслуживает серьезного отношения, вопросам питания, жилища, духовной диеты, ухода за больными, чистоплотности, климата, противопоставить ужасное легкомыслие! Вместо здоровья «спасение души» – другими словами, folie circulaire, начиная с судорог покаяния до истерии искупления! Понятие «греха» выдумано вместе с принадлежащим сюда орудием пытки, понятием «свободной воли», чтобы спутать инстинкт, чтобы недоверие к инстинктам сделать второю натурой! В понятии человека «бескорыстного», «самоотрекающегося» истинный признак décadence, податливость всему вредному, неумение найти свою пользу, саморазрушение обращены вообще в признак ценности, в «долг», «святость», «божественность» в человеке! Наконец – и это самое ужасное – в понятие доброго человека включено все слабое, больное, неудачное, страдающее из‑за самого себя, все, что должно погибнуть, – нарушен закон отбора, сделан идеал из противоречия человеку гордому и удачному, утверждающему, уверенному в будущем и обеспечивающему это будущее – он называется отныне злым… И всему этому верили как морали! – Ecrasez l’infâme! –

9

– Поняли ли меня? – Дионис против Распятого [111]

 

Примечания

 

 

Сумерки идолов («Götzendämmerung»)

 

Это сочинение, открывающее серию так называемых Wеrkе dеs Zusammenbruchs (хотя Э. Ф. Подах ограничивает ее четырьмя произведениями: «Ницше contra Вагнер», «Антихрист», «Ессе Homo» и «Дионисовы дифирамбы» – см.: Podach E. F. Friedrich Nietzsches Werke des Zusammenbruchs. Heidelberg, 1961), было написано в последние августовские дни 1888 г. и озаглавлено поначалу: «Праздность психолога» (Müßiggang eines Psychologen). 9 сентября в письме к Карлу Фуксу, данцигскому пианисту и музыковеду, Ницше следующим образом характеризует особенности возникновения книги: «Последние недели я испытывал приступы диковиннейшей инспирации, так что то немногое, чего я и не ожидал от себя, в одно прекрасное утро как бы бессознательно предстало готовым. Это вносило некоторый беспорядок и исключительность в мой образ жизни; я часто вставал (или вскакивал) в 2 часа ночи, чтобы, «гонимый духом», набросать нечто на бумагу. Затем до меня доносился скрип двери: мой хозяин, крадучись, уходил поохотиться на серн. Кто из нас обоих больше охотился на серн? – Невероятно, но сущая правда: сегодня утром я отослал в типографию самую тщательную, аккуратную и отделанную рукопись из всех, которые когда‑либо мне приходилось сочинять, – невозможно даже сосчитать, какой минимум дней понадобился для ее возникновения. Заглавие достаточно любезное: «Праздность психолога», содержание – наисквернейшее и наирадикальнейшее, хотя и сокрытое под множеством finesses и эвфемизмов. Это – законченное общее введение в мою философию» (Вr. 8, 414). Уже по получении корректуры и под очевидным нажимом со стороны Петера Гаста Ницше начинает подумывать об изменении заглавия. Вот что пишет ему Гаст 20 сентября: «Заглавие «Праздность психолога», стоит только мне представить себе его действие на стороннего человека, звучит, на мой слух, слишком непритязательно: Вы передислоцировали Вашу артиллерию на высочайшие горы, обладаете небывалыми орудиями и слепо палите, наводя ужас на округу. Поступь гиганта, от которой сотрясаются глубинные основы гор, это уже никак не праздность. Кроме того, в наше время праздность, по обыкновению, наступает только после работы, и это случается к тому же в состоянии усталости. Ах, я прошу, если только позволительно просить неспособному человеку: более красочного, более блистательного заглавия!» Ответ Ницше (27 сентября): «Что касается заглавия, то Ваше очень гуманное возражение было опережено моим собственным сомнением: в конце концов я подобрал из слов предисловия формулу, которая, пожалуй, удовлетворит и Вашим потребностям. То, что пишете Вы мне о «тяжелой артиллерии», мне в самый миг завершения первой книги «Переоценки» остается только принять. Она действительно сводится к ужасным детонациям: не думаю, что во всей литературе сыщется подобие этой первой книги по части оркестрового звучания (включая и гром пушек)» (Вr. 8, 443). В черновых материалах, относящихся к этому периоду, поиск нового заглавия запечатлен со всей отчетливостью: «Молот идолов, или Веселые выходки психолога. Молот идолов, или Как ставит вопросы психолог. Молот идолов. Праздность психолога… Сумерки идолов, или Как философствуют молотом» (Nietzsche F. Nachgelassene Fragmente 1887–1889. Kritische Studienausgabe / Hrsg. von G. Colli und M. Montinari. Bd 13. S. 586). Первая книга «Переоценки», о которой идет речь, – «Антихрист», над которым Ницше работал сразу же по окончании «Сумерек идолов».

Антивагнеровский рикошет нового заглавия – «Götzеndämmerung» как редакторская правка к «Göttеrdammerung» («Сумерки богов» – 4‑я часть «Кольца Нибелунгов») – очевиден; уже сама техника исполнения книги вызывающе контрастирует с ее музыкальным двойником: тяжелые и измеряющие слух убранства вагнеровской оркестровки молниеносно атакуются здесь легкой кавалерией интерлюдий и афоризмов. Очевиден и общий антинемецкий пафос книги, образцом которого – на манер Бизе, противопоставленного Вагнеру, – служит на этот раз французское, вплоть до сверхмастерских фокусов стилистики: работать в немецком языке средствами языка французского. Иллюзион засвидетельствован авторской аннотацией еще «Казуса Вагнер»: «В сущности, это сочинение написано почти по‑французски – было бы легче перевести его на французский, чем на немецкий…» (Письмо к Г. Брандесу от 13 сентября 1888 г. // Вr. 8, 419–420), – о том же днем раньше в письме к П. Гасту: «Только в этом году я научился писать по‑немецки – хочу сказать, по‑французски» (Вr. 8, 417), – точнее было бы сказать, по‑европейски; во всяком случае именно с «Сумерек идолов» и начинается европейский резонанс философии Ницше, лучше всего запечатленный в первом письме к Ницше Августа Стриндберга: «Без всякого сомнения, Вы дали человечеству самую глубокую книгу, которой оно обладает, и, что не менее важно, Вы имели мужество и, пожалуй, выгоды, чтобы выплюнуть эти великолепные слова в лицо швали (а la figure de la racaille), благодарю Вас!.. И Вы хотите быть переведенным на наш гренландский язык? Отчего не на французский, на английский? Посудите о нашей интеллигенции, когда меня хотели упрятать в больницу из‑за моей трагедии, а столь сговорчивому, столь богатому уму, как г‑н Брандес, эта выпь большинства заткнула рот! Я заканчиваю все письма к друзьям словами: читайте Ницше! Это мое «Carthago est delenda»! И однако, в момент, когда Вы будете узнаны и поняты, величие Ваше пойдет на убыль и святая отпетая сволочь будет тыкать Вас, как одного из себе подобных. Лучше уж сохранить благородное одиночество и позволить нам, десяти тысячам избранных, пуститься в тайное паломничество к Вашей святыне, дабы черпать из нее на собственный вкус. Сохраним эзотерическое учение, чтобы уберечь его чистым и невредимым, и не станем оглашать его без посредничества преданных конфирмантов, к числу которых я присоединяюсь крестным знамением» (см. переписку Ницше и Стриндберга в кн.: Strecker К. Nietzsche und Strindberg. Mit ihrem Briefwechsel. Münchеn, 1921).

В целом «Сумерки идолов» действительно предстают неким проспектом или конспектом философии Ницше («Это сочинение – моя философия in nucе: радикальное до преступления». Письмо к Г. Брандесу от 20 октября 1888 г. // Вr. 8, 457), философии, in pleno так и не написанной, да и едва ли уже смогшей бы быть написанной при тех трансцендентных темпах, которых только и хватило на «интродукцию». Впрочем, своя логика есть и здесь; если честолюбие автора, сформулированное в этой же книге, заключалось в том, «чтобы сказать в десяти предложениях то, что всякий другой говорит в целой книге, – чего всякий другой не скажет в целой книге», будем считать, что «всяким другим» (во втором, разумеется, смысле) довелось на сей раз стать ему самому и действительно сжать как бы в единый афоризм (а таковым и воспринимаются «Сумерки идолов») содержание целой книги.

Настоящее издание воспроизводит прекрасный и лишь слегка отредактированный перевод Н. Полилова (Ницше Ф. Сумерки идолов, или Как философствуют молотом. СПб., 1907).

 

Ессе homo

 

История возникновения этой последней книги Ницше и ее подготовки к изданию уже без участия самого автора представляет собою настоящий филологический роман. Хотя сам Ницше и датировал появление книги промежутком от 15 октября (днем своего рождения) до 4 ноября 1888 г., все же работа над текстом продолжалась в т


Поделиться с друзьями:

Опора деревянной одностоечной и способы укрепление угловых опор: Опоры ВЛ - конструкции, предназначен­ные для поддерживания проводов на необходимой высоте над землей, водой...

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...

Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.066 с.