Алексей максимович Горький (1868 -1936) — КиберПедия 

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

Алексей максимович Горький (1868 -1936)

2017-06-09 194
Алексей максимович Горький (1868 -1936) 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Владимир Соловьёв так обозначил путь, по которому совершается религиозное развитие человека от детской бессознательной веры к укоренению в христианской убеждённости:

«В детстве всякий принимает уже готовые верования и верит, конечно, на слово; но и для такой веры необходимо если не понимание, то некоторое представление о предметах веры, и действительно ребёнок составляет себе такие представления, более или менее нелепые, свыкается с ними и считает их неприкосновенною святынею. Многие (в былые времена почти все) с этими представлениями остаются навсегда и живут хорошими людьми. У других ум с годами растёт и перерастает их детские верования. Сначала со страхом, потом с самодовольством одно верование за другим подвергается сомнению, критикуется полудетским рассудком, оказывается нелепым и отвергается. <...> К концу истории все верования отвергнуты и юный ум свободен вполне. Многие останавливаются на такой свободе ото всякого убеждения и даже очень ею гордятся; впоследствии они обыкновенно становятся практическими людьми или мошенниками. Те же, кто не способен к такой участи, стараются создать новую систему убеждений на месте разрушенной, заменить верования разумным знанием. И вот они обращаются к положительной науке, но эта наука не может основать разумных убеждений, потому что она знает только внешнюю действительность, одни факты и больше ничего; истинный смысл факта, разумное объяснение природы и человека— этого наука дать отказывается. Некоторые обращаются к отвлечённой философии, но философия остаётся в области логической мысли, действительность, жизнь для неё не существует; а настоящее убеждение человека должно быть вовсе не отвлечённым, а живым, не в одном рассудке, но во всём его духовном существе, должно господствовать над его жизнью и заключать в себе не один идеальный мир понятий, но и мир действительный. Такого убеждения ни наука, ни философия дать не могут. Где же искать его? И вот приходит страшное, отчаянное состояние— мне и теперь вспомнить тяжело— совершенная пустота внутри, тьма, смерть при жизни. Всё, что может дать отвлечённый разум, изведано и оказалось негодным, и сам разум разумно доказал свою несостоятельность. Но этот мрак есть начало света; потому что когда человек принуждён сказать: я ничто— он тем самым говорит: Бог есть всё. И тут он познаёт Бога— не детское представление прежнего времени и не отвлечённое понятие рассудка, а Бога действительного и живого, который «недалеко от каждого из нас, ибо мы им живём и движемся и существуем». Тогда-то все вопросы, которые разум ставил, но не мог разрешить, находят себе ответ в глубоких тайнах христианского учения, и человек верует в Христа уже не потому только, что в Нём получают своё удовлетворение все потребности сердца, но и потому, что им разрешаются все задачи ума, все требования знания. Вера слуха заменяется верой разума; как самаряне в Евангелии: «уже не по твоим речам веруем, но сами поняли и узнали, что Он истинный Спаситель мира, Христос».

И так ты видишь, что человек относительно религии при правильном развитии проходит три возраста: сначала пора детской или слепой веры, затем вторая пора— развитие рассудка и отрицание слепой веры, наконец, последняя пора веры сознательной, основанной на развитии разума» (165-166).

Схема есть схема, и любая всегда страдает приблизительностью. Соловьёв рационалистичен: он не учитывает одной малости— сердца. А малость-то всё и решает. Но, вместе с тем, схема помогает понять некоторые закономерности любого явления. И разумеется, всегда требует уточнения.

В данном случае: важно и то, какие именно основы веры вкладываются в детское сознание: от них зависит многое затем. Во-вторых, значимо: сколь глубоким был юный бунт, когда мнимая свобода поманила отвергнуть прежние представления. И, напоследок, сам поиск веры в третью пору также может пойти в произвольном направлении: не к истинной вере, а к разного рода обманкам.

Творческий и жизненный путь трёх крупнейших классиков русской реалистической литературы первой половины XX века— Горького, Бунина и Шмелёва— позволяет, в их сравнении, осмыслить предложенную философом схему с неожиданных сторон, давая тем обильный материал для неложных выводов.

Все трое— примерно ровесники. Судьба их несходна, розно проявили они себя в литературе. Но что-то же и сближает их. Они были знакомцами, нередко печатались в одних и тех же изданиях. До революции у них сложилась репутация «прогрессивных» (в разной мере) писателей. Октябрьский переворот они восприняли с разною степенью неприязни. В разные сроки, но оказались за границею. Там все трое выдвигались на нобелевскую премию— это наименее существенное обстоятельство их писательской судьбы, но тоже может быть отмечено...

Но главное: это были три сущностно несходных между собою типа личности: по самому характеру религиозных стремлений. Именно это резко обособило творчество каждого из них. И дало нам три разных типа общения с художником.

 

Искусство даёт нам возможность именно общения (радость общения— самую большую роскошь в жизни, как мудро заметил Сент-Экзюпери). И тот верно поймёт смысл любого произведения, кто будет искать в нём прежде не идеи, не формальные приёмы, не художественные красоты, а душу художника, с которою вступает в общение и которая во всех особенностях произведения искусства ищет средства к самовыражению, символизирует себя через них.

Художник раскрывает в творчестве своеобразие собственного видения мира, предлагает его всем, стремится заразить этим видением всех, вовлекаемых в сферу его творчества и увлекаемых в индивидуальный внутренний мир художника, вовсе не всегда соответствующий миру реальному— а художнику до того и дела нет. Он творит свой мир и хочет сделать каждого включённым в этот мир, где он сам полновластный хозяин всего. Но что он сотворит? Искусство таит многие опасности.

 

Оговоримся сразу: сказанное имеет отношение исключительно к искусству секулярному: в искусстве религиозном цель иная: дать ощущение, насколько возможно, красоты и истины Горнего мира, как он раскрывается духовному видению художника, вдохновляемого Святым Духом.

 

И поэтому, соприкасаясь с произведением искусства мы всегда— сознательно или нет— ищем ответа на вопрос: что за человек этот писатель, живописец, композитор— и как он учит меня смотреть на мир? (Об этом мудро писал Толстой в предисловии к сочинениям Мопассана, и мы уже ранее говорили о том.) Важно ведь: кто раскрывает перед нами свою душу— и чем «заражает» нас, предлагая, а то и навязывая собственное мировидение?

Как он сам смотрит на мир и как учит, заставляет меня смотреть?

 

1.

 

Когда Горький рассказывает о своём детстве, отрочестве, юности, мы вовсе не обязаны думать, что он излагает хронику действительных событий. Автобиографическая трилогия Горького— «Детство» (1913), «В людях» (1916), «Мои университеты» (1923)— относится к художественной, а не к документальной литературе, и автор имел право на вымысел. Значит ли сказанное, что мы должны подразумевать неправду? Нет. Но только нужно искать в этих повестях, как и вообще в искусстве, не внешнюю правду событий, а правду видения мира этим конкретным человеком.

Видит же он этот мир не слишком привлекательным.

«Началась и потекла со страшной быстротой густая, пёстрая, невыразимо странная жизнь. Она вспоминается мне, как суровая сказка, хорошо рассказанная добрым, но мучительно правдивым гением. Теперь, оживляя прошлое, я сам порою с трудом верю, что всё было именно так, как было, и многое хочется оспорить, отвергнуть,— слишком обильна жестокостью тёмная жизнь «неумного племени».

Но правда выше жалости, и ведь не про себя я рассказываю, а про тот тесный, душный круг жутких впечатлений, в котором жил,— да и по сей день живёт,— простой русский человек» (15,20)*.

 

*Здесь и далее ссылки на художественные произведения Горького даются непосредственно в тексте по изданию: М.Горький. Полное собрание сочинений. Художественные произведения в двадцати пяти томах. М., 1968-1976;— с указанием тома и страницы в круглых скобках.

 

Автор трилогии и не скрывает, что видение этого мира— это именно его своеобразное видение:

«Лица людей, поднятые вверх, смешно напоминали мне грязные тарелки после обеда. Здесь смеялись мало, и не всегда было ясно, над чем смеются. Часто кричали друг на друга, грозили чем-то один другому, тайно шептались в углах. Дети были тихи, незаметны; они прибиты к земле, как пыль дождём. Я чувствовал себя чужим в доме, и вся эта жизнь возбуждала во мне десятки уколов, настраивая подозрительно, заставляя присматриваться ко всему с напряжённым вниманием» (15,43).

«...Порою меня душила неотразимая тоска, весь я точно наливался чем-то тяжким и подолгу жил, как в глубокой тёмной яме, потеряв зрение, слух и все чувства, слепой и полумёртвый...» (15,98).

«Кругом было так много жестокого озорства, грязного бесстыдства. <...> Здесь жили сытно и легко, работу заменяла непонятная, ненужная сутолока, суета. И на всём здесь лежала какая-то едкая, раздражающая скука» (15,272).

«Меня давит эта жизнь, нищая, скучная, вся в суете еды, и я живу как во сне» (15,276).

«...Этот дом, со всеми его жителями, возбуждал во мне отвращение всё более тяжкое. Весь он был оплетён грязною сетью позорных сплетен, в нём не было ни одного человека, о котором не говорили бы злостно. Полковой поп, больной, жалкий, был ославлен как пьяница и развратник; офицеры и жёны их жили, по рассказам моих хозяев, в свальном грехе; мне стали противны однообразные беседы солдат о женщинах, и больше всего опротивели мне мои хозяева— я очень хорошо знал истинную цену излюбленных ими, беспощадных суждений о людях. Наблюдения за пороками людей— единственная забава, которою можно пользоваться бесплатно. Мои хозяева только забавлялись, словесно истязуя ближних, и как бы мстили всем за то, что сами живут так благочестиво, трудно и скучно» (15,369).

«В отношении к человеку чувствовалось постоянное желание посмеяться над ним, сделать ему больно, неловко» (15,406).

«Скука, холодная и нудная, дышит отовсюду: от земли, покрытой грязным снегом, от серых сугробов на крышах, от мясного кирпича зданий; скука поднимается из труб серым дымом и ползёт в серенькое, низкое, пустое небо; скукой дымятся лошади, дышат люди. Она имеет свой запах— тяжёлый и тупой запах пота, жира, конопляного масла, подовых пирогов и дыма; этот запах жмёт голову, как тёплая, тесная шапка, и, просачиваясь в грудь, вызывает странное опьянение, тёмное желание закрыть глаза, отчаянно заорать, и бежать куда-то, и удариться головой с разбега о первую стену. Я всматриваюсь в лица купцов, откормленные, туго налитые густой, жирной кровью, нащипанные морозом и неподвижные, как во сне. Люди часто зевают, расширяя рты, точно рыбы, выкинутые на сухой песок. <...>

Мне очень ясно, что скука давит их, убивает, и только безуспешной борьбой против её всепоглощающей силы я могу объяснить себе жестокие и неумные забавы людей» (15,409-410).

«Веселье у нас никогда не живёт и не ценится само по себе, а его нарочито поднимают из-под спуда как средство умерить русскую сонную тоску. Подозрительна внутренняя сила веселья, которое живёт не само по себе, не потому, что хочет, просто— хочет жить, а является только по вызову печальных дней.

И слишком часто русское веселье неожиданно и неуловимо переходит в жестокую драку. Пляшет человек, словно разрывая путы, связавшие его, и вдруг, освобождая в себе жесточайшего зверя, в звериной тоске бросается на всех и всё рвёт, грызёт, сокрушает...» (15,440).

«Жизнь вообще казалась мне бессвязной, нелепой, в ней было слишком много явно глупого» (15,518).

«В душе моей вскипали чёрные мысли:

«Все люди— чужие друг другу несмотря на ласковые слова и улыбки, да и на земле все— чужие; кажется, что никто не связан с нею крепким чувством любви»» (15,521).

«...Вся земля казалась огромной арестантской баржей; она похожа на свинью, и её лениво тащит куда-то невидимый пароход» (15,525).

«Оставаясь один, я бродил по коридорам и закоулкам «Марусовки», присматриваясь, как живут новые для меня люди. Дом был очень набит ими и похож на муравьиную кучу. В нём стояли какие-то кислые, едкие запахи и всюду по углам прятались густые, враждебные людям тени. С утра до поздней ночи он гудел; непрерывно трещали машины швеек, хористки оперетки пробовали голоса, басовито ворковал гаммы студент, громко декламировал спившийся, полубезумный актёр, истерически орали похмелевшие проститутки, и— возникал у меня естественный, но неразрешимый вопрос: «Зачем всё это?»» (16,20).

«Жизнь села встаёт передо мною безрадостно. Я многократно слышал и читал, что в деревне люди живут более здорово и сердечно, чем в городе. Но— я вижу мужиков в непрерывном, каторжном труде, среди них много нездоровых, надорвавшихся в работе, и почти совсем нет весёлых людей. <...> И не сердечна эта бедная разумом жизнь, заметно, что все люди села живут ощупью, как слепые, все чего-то боятся, не верят друг другу, что-то волчье есть в них» (16,102-103).

«...Когда на сельских сходах или в трактире на берегу эти люди соберутся серой кучей, они прячут куда-то всё своё хорошее и облачаются, как попы, в ризы лжи и лицемерия; в них начинает играть собачья угодливость пред сильными, и тогда на них противно смотреть. Или— неожиданно их охватывает волчья злоба, ощетинясь, оскалив зубы, они дико воют друг на друга, готовы драться—и дерутся— из-за пустяка. В эти минуты они страшны и могут разрушить церковь, куда ещё вчера вечером шли робко и покорно, как овцы в хлев. У них есть поэты и сказочники,— никем не любимые, они живут на смех селу, без помощи, в презрении.

Не умею, не могу жить среди этих людей» (16,131).

«В этом исступлённом веселье нет смеха, нет лёгкой, окрылённой радости, поднимающей человека над землёй, это— почти религиозный восторг; он напоминает радения хлыстов, пляски дервишей в Закавказье. В этом вихре тел— сокрушительная силища, и безысходное метание её кажется мне близким отчаянию» (16,144).

«После всего, что я видел, жизнь хороших, умных интеллигентов казалась мне скучной, бесцветной, она тянулась как бы в стороне от полуумной тёмной суеты, которая создавала липкий быт бесконечных буден» (16,155).

«...Я знал, что «народа», о котором они говорят,— нет на земле; на ней терпеливо живёт близоруко хитрый, своекорыстный мужичок, подозрительно и враждебно поглядывая на всё, что не касается его интересов; живёт тупой, жуликоватый мещанин, насыщенный суевериями и предрассудками ещё более ядовитыми, чем предрассудки мужика, работает на земле волосатый крепкий купец, неторопливо налаживая сытую, законно-зверячью жизнь» (16,189).

«Было и ещё много грязного, жестокого, вызывавшее острое чувство отвращения,— я не буду говорить об этом, вы сами знаете эту адову жизнь, это сплошное издевательство человека над человеком, эту болезненную страсть мучить друг друга— наслаждение рабов» (16,412).

Подобные примеры можно множить и множить, выписывая и перепечатывая едва ли не всё собрание сочинений Горького. Из произведений писателя легко вынести тягостное впечатление о тяжеловесной мрачности русской жизни, в которой лишь искрами вспыхивают проблески стремления к более достойному человека существованию

Порою он чувствовал себя бессильным перед «заедающими мелочами жизни»: «Надо быть Самсоном и— сильнее, чтобы не заели азиатские мелочи жизни. Они пьют кровь человека, точно комары; пьют и отравляют, прививая лихорадку злости, недоверие к людям, презрение к ним. Надо быть слепым Самсоном, чтобы пройти сквозь тучи ядовитой мерзости, не отравляясь ею, не подчиняясь силе её. <...>

Я шёл босым сердцем по мелкой злобе и гадостям жизни, как по острым гвоздям, по толчёному стеклу» (14,458-459).

Верно ли он описывает виденное им? Верно, надо думать. Но неужели всё так мрачно и только мрачно? Он и сам недоумевает:

«Мне хотелось плакать от горькой обиды. Я жадно искал причаститься той красоте жизни, которой так соблазнительно дышат книги, хотел радостно полюбоваться чем-то, что укрепило бы меня. Уже наступило для меня время испытать радости жизни, ибо всё чаще я ощущал приливы и толчки злобы,— тёмной, жаркой волною она поднималась к груди, ослепляя разум, сила её превращала острое моё внимание к людям в брезгливое, тяжёлое презрение к ним.

Было мучительно обидно,— почему я встречаю так много грязного и жалкого, тяжко глупого или странного?» (16,165).

Почему? А потому, что так настроено зрение и нет понимания, что нужно исправлять этот настрой.

Так Горький видит мир, но это не значит, что мир таков.

Здесь приведены его впечатления того времени, когда он только вступал в жизнь, как он сам рассказал о них в трилогии. Это его ранние впечатления от жизни— в позднейшем осмыслении; впечатления тем более характерные, что отложились в памяти надолго. Это его ранние впечатления— и они задержались в его памяти, так что он не отбросил их, как детски-неверные, не оспорил их в себе, а принял и воспроизвёл как истинные. И даже возвёл такое видение мира в принцип: писал (в декабре 1901 года Пятницкому):

«Я думаю, что обязанность порядочного писателя— быть писателем неприятным публике, а высшее искусство суть искусство раздражать людей» (5,523).

Можно вспомнить, что так же примерно рассуждал Лесков в конце жизни. В том— ещё одно свидетельство о деградации реализма в его стремлении к «неприкрытой правде жизни». Дело то не в «правде», а в бездуховности отбора, к которому пришли некоторые писатели, тем облегчая неправду декаданса.

 

Правда ли то, о чём писал Горький? Правда. Но то частичная, а не целостная правда. Горький— писатель, несомненно обладавший разорванным сознанием. Особенности этого сознания легче всего понять, если вспомнить индийскую притчу о слепцах, пожелавших узнать, что такое слон: один начал щупать хобот слона, другой— хвост, третий обхватил его ногу, кто-то взялся за бивни, кто-то дотянулся до живота…— и первый сказал, что слон похож на змею, второй— на верёвку, третий утверждал сходство слона со столбом, четвёртый... пятый... шестой... У каждого была своя правда, каждый не врал, да только целое не было дано им в восприятии. Вот и Горький: изучил, разглядывая то, что было доступно, но что-то и недоступным оказалось. Главное: он не мог постичь духовной сущности жизни.

И оттого: это несчастный человек, которого хочется пожалеть. Но он сам запрещает: не унижать человека жалостью.

 

Разумеется, Алёша Пешков трилогии— не писатель А.М.Горький в детстве и юности; полного совпадения нет, и учёные-литературоведы скажут, что нельзя отождествлять лирического героя с автором. Так. Но не все же читатели учёные литературоведы. Отождествляют. Это ошибочно, но ничего не поделаешь. Да и ошибка не велика. Важнейшее же иное: персонаж ли, сам ли автор, но они навязывают своё определённое отношение к жизни. Они говорят: вот каков мир. Но мы должны судить по тому не о мире, а об их внутреннем человеке.

 

Чтобы понятнее была эта уже много раз повторённая здесь мысль, прибегнем к такому примеру. Луна в качестве объекта наблюдения может вызвать у разных людей разное и восприятие и разные мысли. Можно восхититься поэзией лунной ночи, как Наташа Ростова, а можно увидеть лишь глупую луну на этом глупом небосклоне, как Онегин. Можно сказать: «Как привидение, над рощею сосновой луна туманная взошла» (Пушкин), а можно: «Всходит месяц обнажённый при лазоревой луне» (Брюсов). Можно увидеть в луне «ко всему приученный и бессмысленно кривящийся диск» (Блок), а можно вдохновиться лунным светом на медитации о мистически-религиозной тайне пола, как то сделал Розанов. Примеры можно продолжать бесконечно.

А вот горьковское восприятие луны: «Я не люблю луну, в ней есть что-то зловещее, и, как у собаки, она возбуждает у меня печаль, желание уныло завыть. Меня очень обрадовало, когда я узнал, что она светит не своим светом, что она мертва и нет и не может быть жизни на ней. До этого я представлял её населённой медными людьми, они сложены из треугольников, двигаются, как циркули, и уничтожающе, великопостно звонят (не пропустим и этого восприятия великопостного церковного звона.— М.Д.). На ней всё— медное; растения, животные— всё непрерывно, приглушённо звонит враждебно земле, замышляет злое против неё. Мне было приятно узнать, что она— пустое место на небесах, но всё-таки хотелось бы, чтоб на луну упал большой метеор с силою, достаточной для того, чтобы она, вспыхнув от удара, засияла над землёй собственным светом» (16,105).

В каком из этих многих восприятий— правда о луне? Ни в каком. Но зато в каждом (и в каждом из тех, что ещё можно было бы привести)— правда о самом восприятии луны конкретным человеком. И, стало быть, правда о нём самом. Горький не о луне нам рассказал нечто— о себе.

 

Горькому хочется доказать всем, что жизнь часто слишком мерзка. И ближние— мерзки. В доказательство этой мерзости он обстоятельно повествует об убийстве Цыганка, одного из немногих привлекательных персонажей «Детства». В реальности ничего подобного не произошло: человек, бывший прототипом Цыганка, жил вполне благополучно, даже был облагодетельствован дедом Кашириным, материально поддержавшим его на первых порах самостоятельной жизни. Но Горькому нужно утвердить свой тезис о «свинцовых мерзостях русской жизни», и он намеренно нагнетает мрачную атмосферу. Для него: жизнь мерзка и тьма уничтожает всякий проблеск света. Отражение ли это правды жизни? Нет: правды восприятия жизни Горьким.

Появлялось ли у него желание по-иному взглянуть на мир? Редко и ненадолго.

Он делает решающее обобщение:

«Много раз натыкался я на эту боязнь праведника, на изгнание из жизни хорошего человека. Два отношения к таким людям: либо их всячески уничтожают, сначала затравив хорошенько, или— как собаки— смотрят им в глаза, ползают перед ними на брюхе. Это— реже. А учиться жить у них, подражать им— не могут, не умеют. Может быть— не хотят?» (16,120).

Поводом для такого обобщения стало рассказанное в «Моих университетах» убийство мужика Изота, одного из праведников для автора. Изот— из тех, что сознают красоту бытия, по-своему веруют, хотя вера его весьма своеобразна и от христианства далека:

«Изот был ночной человек. Он хорошо чувствовал красоту, хорошо говорил о ней тихими словами мечтающего ребёнка. В Бога он веровал без страха, хотя и церковно, представляя Его себе большим благообразным стариком, добрым и умным хозяином мира, который не может побороть зла только потому, что «не поспевает Он, больно много человека разродилось. Ну— ничего, он— поспеет, увидишь! А вот Христа я не могу понять— никак! Ни к чему Он для меня. Есть Бог, ну и— ладно. А тут— ещё один! Сын, говорят. Мало ли что— Сын? Чай Бог-то не помер...» (16,106).

Изот— язычник-пантеист, ничего церковного в его вере, вопреки утверждению автора, нет. Для Горького именно на таких людях держится жизнь. Недаром этот образ сопровождают прекрасные пейзажные зарисовки, одни из лучших у Горького.

«Но чаще Изот сидит молча, думая о чём-то, и лишь порою говорит, вздохнув:

— Да, вот оно как...

— Что?

— Это я про себя...

И снова вздыхает, глядя в мутные дали.

— Хорошо это — жизнь!

Я соглашаюсь:

— Да, хорошо!

Могуче движется бархатная полоса тёмной воды, над нею изогнуто простёрлась серебряная полоса Млечного Пути, сверкают золотыми жаворонками большие звёзды, и сердце тихо поёт свои неразумные думы о тайнах жизни.

Далеко над лугами из красноватых облаков вырываются лучи солнца, и— вот оно распустило в небесах свой павлиний хвост.

— Удивительно это— солнце!— бормочет Изот, счастливо улыбаясь.

Яблони цветут, село окутано розоватыми сугробами и горьким запахом, он проникает всюду, заглушая запахи дёгтя и навоза. Сотни цветущих деревьев, празднично одетые в розовый атлас лепестков, правильными рядами уходят от села в поле. В лунные ночи, при лёгком ветре, мотыльки цветов колебались, шелестели едва слышно, и казалось, что село заливают золотисто-голубые тяжёлые волны. Неустанно и страстно пели соловьи, а днём задорно дразнились скворцы и невидимые жаворонки изливали на землю непрерывный нежный звон свой» (16,106-107).

Нетрудно заметить: жизнь хороша именно тогда, когда в ней нет человека. Ненарочитая подробность: ароматы природы заглушают то, что идёт от человеческой деятельности— запахи дёгтя и навоза. Человек же— несёт гибель: поэтически восторженный Изот убит пропахшими навозом и дёгтем мужиками. Носитель жизненной правды в «Моих университетах», революционер-народник Ромась, говорит по этому поводу:

«— Жалко этот народ,— лучших своих убивает он! Можно думать— боится их. «Не ко двору» они ему, как здесь говорят» (16,119-120).

Но Горький сам невольно лжёт. И сам же обнажает неправду своего суждения о народе. Ибо Изот убит вовсе не оттого, что он— «лучший». Причина иная: Изот— неисправимый блудник; и тот же Ромась прежде справедливее судил:

«— Смотри— побьют тебя мужья,— предупреждал его Хохол, тоже ласково усмехаясь.

— И— есть за что,— соглашался Изот» (16,107).

Конечно, и такое убийство есть проявление дикости, но всё же причина её— грех, а не «праведность» Изота, как хочет уверить читателя автор.

Горький пишет:

«Вспоминая эти свинцовые мерзости дикой русской жизни, я минутами спрашиваю себя: да стоит ли говорить об этом? И, с обновлённой уверенностью, отвечаю себе— стоит; ибо это— живучая, подлая правда, она не издохла и по сей день. Это та правда, которую необходимо знать до корня, чтобы с корнем же и выдрать её из памяти, из души человека, из всей жизни нашей, тяжкой и позорной» (15,193).

Писатель как будто нарочито стремится сгустить ужас перед жизнью:

«Зачем я рассказываю эти мерзости? А чтобы вы знали, милостивые государи,— это ведь не прошло, не прошло! Вам нравятся страхи выдуманные, нравятся ужасы, красиво рассказанные, фантастически страшное приятно волнует вас. А я вот знаю действительно страшное, буднично ужасное, и за мною неотрицаемое право неприятно волновать вас рассказами о нём, дабы вы вспомнили, как живёте и чем живёте.

Подлой и грязной жизнью живём все мы, вот в чём дело!» (15,524).

Вначале создать впечатление беспросветности— а потом с этим бороться?

Бороться лучше со своим мировосприятием.

Зло в мире бытует— кто ж спорит?

«Мы знаем, что мы от Бога и что весь мир лежит во зле» (1 Ин. 5, 19).

Важно: так ли оно всеобъемлюще и самосущностно, это зло, как видится писателю? «От Бога» ли зло? Православный человек знает, что не от Бога. Тут загадок нет. Но как видит проблему зла Горький?

 

 

2.

Как видит проблему зла Горький? То есть: в чём он видит причину зла и как намеревается искоренять его?

Для ответа на этот вопрос не обойтись без уяснения той веры, начала которой воспринял человек в детские годы. И тут открываются вещи прелюбопытные. Герой «Детства» живёт в ощущении двоебожия:

«Я очень рано понял, что у деда— один Бог, а у бабушки— другой. <...>

Её Бог был весь день с нею, она даже животным говорила о нём. Мне было ясно, что этому Богу легко и покорно подчиняется всё: люди, собаки, птицы, пчёлы и травы; Он ко всему на земле был одинаково добр, одинаково близок. <...>

Дед, поучая меня, тоже говорил, что Бог— существо вездесущее, всеведущее, всевидящее, добрая помощь людям во всех делах, но молился он не так, как бабушка. <...>

Рассказывая мне о необоримой силе божеской, он всегда и прежде всего подчёркивал её жестокость: вот согрешили люди и— потоплены, ещё согрешили и— сожжены, разрушены города их; вот Бог наказал людей голодом и мором, и всегда Он— меч над землёю, бич грешникам. <...>

Дед водил меня в церковь: по субботам— ко всенощной, по праздникам— к поздней обедне. Я и в храме разделял, когда какому Богу молятся: всё, что читают священник и дьячок,— это дедову Богу, а певчие поют всегда бабушкину.

Я, конечно, грубо выражаю то детское различие между Богами, которое, помню, тревожно раздвоило мою душу, но дедов Бог вызывал у меня страх и неприязнь: Он не любил никого, следил за всем строгим оком, Он прежде всего искал и видел в человеке дурное, злое, грешное. Было ясно, что Он не верит человеку, всегда ждёт покаяния и любит наказывать.

В те дни мысли и чувства о Боге были главной пищей моей души, самым красивым в жизни, все же иные впечатления только обижали меня своей жестокостью и грязью, возбуждая отвращение и грусть. Бог был самым лучшим и светлым из всего, что окружало меня,— Бог бабушки, такой милый друг всему живому. И, конечно, меня не мог не тревожить вопрос: как же это дед не видит доброго Бога?» (15,85-93).

Своеобразное манихейство.

И постепенно, мы видим, Бог деда, «злой Бог», начинает заполнять пространство мировидения героя трилогии. Зло как бы начинает исходить от дедова Бога. И как дед не видит, не хочет, не может видеть «доброго Бога», так и мальчик всё более замечает то, что исходит от «злого».

Зло становится для Алёши Пешкова онтологичным миру, самосущим «божественным» началом. Да и «добрый» Бог бабушки тоже не абсолютно добр:

«— Сидит Господь на холме, среди луга райского, на престоле синя камня яхонта, под серебряными липами, а те липы цветут весь год кругом»,— рассказывает бабушка про «своего» Бога:— «нет в раю ни зимы, ни осени, и цветы николи не вянут, так и цветут неустанно, в радость угодникам Божиим. А около Господа ангелы летают во множестве,— как снег идёт али пчёлы роятся,— али бы белые голуби летают с неба на землю да опять на небо и обо всём Богу сказывают про нас, про людей....Вот твой ангел Господу приносит: «Лексей дедушке язык высунул!» А Господь и распорядится: «Ну, пускай старик посечёт его!»» (15,53).

И «добрый», как видим, весьма расположен карать.

Но главное: Он не всесилен:

«— Да, поди-ка, и Сам-от Господь не всегда в силе понять, где чья вина...

— Разве Бог не всё знает?— спросил я, удивлённый, а она тихонько и печально ответила:

— Кабы всё-то знал, так бы много, поди, люди-то не делали бы. Он, чай, Батюшка, глядит-глядит с небеси-то на землю,— на всех нас, да в иную минуту как восплачет да как возрыдает: «Люди вы Мои, люди, милые Мои люди! Ох, как Мне вас жалко!»

Она сама заплакала и, не отирая мокрых щёк, отошла в угол молиться.

С той поры её Бог стал ещё ближе и понятней мне» (15,88).

Понятней— чем? Человеческой слабостью своей.

Он жалеет, конечно, людей, но ведь жалость, как утверждает горьковский Сатин («На дне»), унижает людей.

Отрицательное отношение к жалости герой трилогии усвоил в юности: ему это вразумительно разъяснил будочник (полицейский) Никифорыч:

«— Жалости много в Евангелии, а жалость— вещь вредная. Так я думаю. Жалость требует громадных расходов на ненужных и вредных даже людей. Богадельни, тюрьмы, сумасшедшие дома. Помогать надо людям крепким, здоровым, чтоб они зря силу не тратили. А мы помогаем слабым,— слабого разве сделаешь сильным? От этой канители крепкие слабеют, а слабые на шее у них сидят. Вот чем заняться надо— этим! Передумать надо многое. Надо понять— жизнь давно отвернулась от Евангелия, у неё— свой ход» (16,73).

Этот апостасийный прагматизм подтвердил позднее один из «учителей» Алексея Пешкова, недоучившийся студент Баженов:

«Рассуждая последовательно— необходимо признать борьбу благим законом жизни. И тут ваш полицейский прав: если жизнь— борьба, жалость— неуместна» (16,158).

Алексей и сам был уже склонен к идее борьбы— что лишь укрепило его на пути безбожия.

Не учитывать этого, когда мы осмысляем мировоззрение Горького, нельзя.

Вообще Бог бабушки— несколько добродушно-манерен:

«И так всё это хорошо у Него, что ангелы веселятся, плещут крыльями и поют ему бесперечь: «Слава Тебе, Господи, слава Тебе!» А Он, милый, только улыбается им— дескать, ладно уж!» (15,53).

Конечно, здесь нужно делать поправку на особенности детского восприятия. Но всё же: «добрый» Бог юного героя «Детства» (равно как и «злой»), антропоморфен, это даже не Бог, а просто сверхмогущественный человек, которому жалко всех людей, столь скверно живущих, да помочь им он бессилен (или не успевает, как позднее уточнил мужик-«праведник» Изот).

Вот наказать кого-нибудь— это можно.

Двоебожие героя трилогии, пока он ещё жил религиозными представлениями, как бы подтверждалось и укреплялось жизненным опытом. Так, он нашёл подтверждение существованию «злого Бога» во время пребывания «в людях»:

«Обе женщины поклонялись сердитому Богу моего деда,— Богу, который требовал, чтобы к нему приступали со страхом; имя Его постоянно было на устах женщин,— даже ругаясь, они грозили друг другу: Погодь! Господь тебя накажет, Он те скрючит, подлую!.. <...>

Они вовлекали Бога своего во все дела дома, во все углы своей маленькой жизни,— от этого нищая жизнь приобретала внешнюю значительность и важность, казалась ежечасным служением высшей силе. Это вовлечение Бога в скучные пустяки подавляло меня, и невольно я всё оглядывался по углам, чувствуя себя под чьим-то невидимым надзором, а ночами меня окутывал холодным облаком страх,— он исходил из угла кухни, где перед тёмными образами горела неугасимая лампада» (15,281).

В верованиях других людей появляется и «жалостливый Бог», как, например, в рассуждениях старовера-начётчика Петра Васильева:

«— Так вот и обманывают Бога-то, а Он, Батюшко Исус, всё видит и плачет: люди Мои, люди, горестные люди, ад вам уготован!» (15,411).

И поразительно похож и поразительно же непохож этот «Исус» на бабушкина Бога. Тут какое-то странное соединение: грозит карою ада, как дедов Бог, и одновременно жалеет за то грешников.

Двоебожие героя определяет его особое поведение в церкви, куда он обязан был ходить по требованию взрослых.

«Мне нравилось бывать в церквах; стоя где-нибудь в углу, где просторнее и темней, я любил смотреть издали на иконостас— он точно плавился в огнях свеч, стекая густо-золотыми ручьями на серый каменный пол амвона; тихонько шевелятся тёмные фигуры икон; весело трепещет золотое кружево Царских врат, огни свеч повисли в синеватом воздухе, точно золотые пчёлы, а головы женщин и девушек похожи на цветы.

Всё гармонично слито с пением хора, всё живёт странною жизнью сказки, вся церковь медленно покачивается, точно люлька,— качается в густой, как смола, тёмной пустоте. <...>

В церкви я не молился,— было неловко перед Богом бабушки повторять сердитые дедовы молитвы и плачевные псалмы; я был уверен, что бабушкину Богу это не может нравится, так же, как не нравилось мне, да к тому же они напечатаны в книгах,— значит, Бог знает их на память, как и все грамотные люди.

Поэтому в церкви, в те минуты, когда сердце сжималось сладкой печалью о чём-то или когда его кусали и царапали маленькие обиды истекшего дня, я старался сочинять свои молитвы; стоило мне задуматься о невесёлой доле моей— сами собою, без усилий, слова слагались в жалобы:

 

Господи, Господи— скушно мне!

Хоть бы скорее вырасти!

А то— жить терпенья нет,

Хоть удавись,— Господи прости!

 

Из ученья— не выходит толку.

Чёртова кукла, бабушка Матрёна,

Рычит на меня волком,

И жить мне— очень солоно!

 

Много «молитв» моих я и до сих пор помню,— работа ума в детстве ложится на душу слишком глубокими шрамами— часто они не зарастают всю жизнь.

В церкви было хорошо, я отдыхал там так же, как в лесу и поле. Маленькое сердце, уже знакомое с множеством обид, выпачканное злой грубостью жизни, омывалось в неясных горячих мечтах» (15,276-278).

Однако всё это не мешало мальчику прогуливать церковные службы, предаваясь иным развлечениям.

«Прогуливал я и обедни, особенно весною,— непоборимые силы её решительно не пускали меня в церковь. Если же мне давали семишник на свечку— это окончательно губило меня: я покупал бабок, всю обедню играл и неизбежно опаздывал домой. А однажды ухитрился проиграть целый гривенник, данный мне на поминание и просфору, так что уж пришлось стащить чужую просфору с блюда, которое дьячок вынес из алтаря» (15,281-282).


Поделиться с друзьями:

Наброски и зарисовки растений, плодов, цветов: Освоить конструктивное построение структуры дерева через зарисовки отдельных деревьев, группы деревьев...

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.142 с.