Суть разговора Василия Рублева с Телегиным — КиберПедия 

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...

Суть разговора Василия Рублева с Телегиным

2023-02-16 42
Суть разговора Василия Рублева с Телегиным 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Суть разговора Василия Рублева с Телегиным

Василий Рублев, все еще кашляя, застегивал пальтишко. Не подавая руки, глядел недобро на Ивана Ильича Телегина.

— Ну? Что надо?

— Да рад, что встретил…

— Эти черти, дуболомы, — сказал Рублев, глядя на неясные за снегопадом очертания вокзала, где стояли кучками у сваленного барахла все те же, заеденные вшами, бородатые фронтовики, — разве их прошибешь? Бегут с фронта, как тараканы. Недоумки… Тут нужно — террор…

Застуженная рука его схватила снежный ветер… И кулак вбил что-то в этот ветер. Рука повисла, Рублев студено передернулся…

— Рублев, голубчик, вы меня знаете хорошо (Телегин отогнул воротник и нагнулся к землистому лицу Рублева)… Объясните мне, ради бога… Ведь мы в петлю лезем… Немцы, захотят, через неделю будут в Петрограде… Понимаете, — я никогда не интересовался политикой…

— Это как так, — не интересовался? — Рублев весь взъерошился, угловато повернулся к нему. — А чем же ты интересовался? Теперь — кто не интересуется — знаешь кто? — Он бешено взглянул в глаза Ивану Ильичу. — Нейтральный… враг народа…

— Вот именно, и хочу с тобой поговорить… А ты говори по-человечески.

Иван Ильич тоже взъерошился от злости. Рублев глубоко втянул воздух сквозь ноздри.

— Чудак ты, товарищ Телегин… Ну, некогда же мне с тобой разговаривать, — можешь ты это понять?..

— Слушай, Рублев, я сейчас вот в каком состоянии… Ты слышал: Корнилов Дон поднимает?

— Слыхали.

— Либо я на Дон уйду… Либо с вами…

— Это как же так: либо?

— А вот так — во что поверю… Ты за революцию, я за Россию… А может, и я — за революцию. Я, знаешь, боевой офицер…

Гнев погас в темных глазах Рублева, в них была только бессонная усталость.

— Ладно, — сказал он, — приходи завтра в Смольный, спросишь меня… Россия… — Он покачал головой, усмехаясь. — До того остервенеешь на эту твою Россию… Кровью глаза зальет… А между прочим, за нее помрем все… Ты вот пойди сейчас на Балтийский вокзал. Там тысячи три дезертиров третью неделю валяются по полу… Промитингуй с ними, проагитируй за Советскую власть… Скажи: Петрограду хлеб нужен, нам бойцы нужны… (Глаза его снова высохли.) Скажи им: а будете на печке пузо чесать — пропадете, как сукины дети. Пропишут вам революцию по мягкому месту… Продолби им башку этим словом!.. И никто сейчас не спасет России, не спасет революции, — одна только Советская власть… Понял? Сейчас нет ничего на свете важнее нашей революции…

Почему Рощин и Катя уехали в Самару?

Дашина сестра, Екатерина Дмитриевна, увезла мужа, Вадима Петровича Рощина, в Самару к отцу, где можно было спокойно переждать до весны, не дрожа за каждый кусок хлеба. К весне, разумеется, большевики должны были кончиться. Доктор Дмитрий Степанович Булавин намечал даже точные даты, а именно: между концом морозов и началом весенней распутицы немцы развернут наступление по всему фронту, где митинговали остатки русских армий, а солдатские комитеты среди хаоса, предательства и дезертирства тщетно пытались найти новые формы революционной дисциплины.

Дмитрий Степанович постарел за эти годы, жил неважно и еще больше разговаривал о политике. Он чрезвычайно обрадовался приезду дочери и сейчас же взял в политическую обработку Рощина. По целым часам сидели они в столовой за самоваром (двухведерной измятой машиной, пропустившей через нутро свое целое озеро кипятку и от старости наловчившейся, — чуть только брось в нее уголек, — подолгу петь провинциальные самоварные песни).

Как живет Даша Булавина?

По обмерзлой лестнице в темноте, Телегин поднялся к себе на пятый этаж. Ощупал дверь. Постучал три раза, и еще раз. К двери изнутри подошли. Помолчав, спросил тихий голос жены:

— Кто?

— Я, я, Даша.

За дверью вздохнули. Загремела цепочка. Долго не поддавался дверной крюк. Слышно было, как Даша прошептала: «Ах, боже мой, боже мой». Наконец открыла и сейчас же в темноте ушла по коридору и где-то села.

Телегин тщательно запер двери на все крючки и задвижки. Снял калоши. Пощупал, — вот черт, спичек нет. Не раздеваясь, в шапке, протянул перед собой руки, пошел туда же, куда ушла Даша.

— Вот безобразие, — сказал он, — опять не горит. Даша, ты где?

После молчания она ответила негромко из кабинета:

— Горело, потухло.

Он вошел в кабинет; это была самая теплая комната во всей квартире, но сегодня и здесь было прохладно. Вгляделся, — ничего не разобрать, даже дыхания Дашиного не было слышно. Очень хотелось есть, особенно хотелось чаю. Но он чувствовал: Даша ничего не приготовила.

Отогнув воротник пальто, Иван Ильич сел в кресло у дивана, лицом к окошку. Там, в снежной тьме, бродил какой-то неясный свет. Не то из Кронштадта, не то ближе откуда-то, — щупали прожектором небо.

«Хорошо бы печурку затопить, — подумал Иван Ильич. — Как бы так спросить осторожно, где у Даши спички?»

Но он не решался. Знать бы точно, что она — плачет, дремлет? Слишком уж было тихо. Во всем многоэтажном доме — пустынная тишина. Только где-то слабо, редко похлопывали выстрелы. Внезапно шесть лампочек в люстре слегка накалились, красноватый свет слабо озарил комнату. Даша оказалась у письменного стола, — сидела, накинув шубку поверх еще чего-то, отставив одну ногу в валенке. Голова ее лежала на столе, щекой на промокашке. Лицо худое, измученное, глаз открыт, — даже глаз не закрыла, сидела неудобно, неестественно, кое-как…

— Дашенька, нельзя же так все-таки, — глуховато сказал Телегин. Ему совершенно нестерпимо стало жаль ее. Он пошел к столу. Но красные волоски в лампочках затрепетали и погасли. Только и было света что на несколько секунд.

Он остановился за спиной Даши, нагнулся, сдерживая дыхание. Чего бы проще, — ну хоть погладить ее молча. Но она, как труп, ничем не ответила на его приближение.

— Даша, не мучь же так себя…

Даша дико закричала. Кинулась с постели к окну: разбить, выкинуться, не жить… «Предала, предала… Не могу, не могу!» — повторяла она. Телегин едва ее удержал, уложил. Унес трупик. Даша сказала мужу:

— Покуда спала, к нему пришла смерть. Пойми же — у него волосики стали дыбом… Один мучился… Я спала…

Никакими уговорами нельзя было отогнать от нее видения одинокой борьбы мальчика со смертью.

— Хорошо, Иван, я больше не буду, — отвечала она Телегину, чтобы не слышать мужнина рассудительного голоса, не видеть его здорового, румяного, несмотря на все лишения, «жизнерадостного» лица.

Телегинского здоровья с излишком хватало на то, чтобы с рассвета до поздней ночи летать в рваных калошах по городу в поисках подсобной работишки, продовольствия, дровишек и прочего. По нескольку раз на дню он забегал домой, был необычайно хлопотлив и внимателен.

Но именно эти нежные заботы Даше меньше всего и были нужны сейчас. Чем больше Иван Ильич проявлял жизненной деятельности, тем безнадежнее отдалялась от него Даша. Весь день сидела одна в холодной комнате. Хорошо, если находила дремота, — подремлет, проведет рукой по глазам, и как будто ничего. Пойдет на кухню, вспоминая, что Иван Ильич просил что-то сделать. Но самая пустячная работа валилась из рук. А ноябрьский дождик стучал в окна. Шумел ветер над Петербургом. В этом холоде на кладбище у взморья лежало мертвое тельце сына, не умевшего даже пожаловаться…

Иван Ильич понимал, что она больна душевно. Погасшего электричества было достаточно, чтобы она приткнулась где-нибудь в углу, в кресле, закрыла голову шалью и затихла в смертельной тоске. А надо было жить, надо жить… Он писал о Даше в Москву, ее сестре Екатерине Дмитриевне, но письма не доходили. Катя не отвечала, или с ней приключилось тоже что-нибудь недоброе. Трудные были времена.

Топчась за Дашиной спиной, Иван Ильич случайно наступил на коробку спичек. Сейчас же все понял: когда погасло электричество, Даша боролась с темнотой, с тоской, зажигая временами спички. «Ай-ай-ай, — подумал он, — бедняжка, ведь одна целый день».

Он осторожно поднял коробку, — в ней оставалось еще несколько спичек. Тогда он принес из кухни заготовленные еще с утра дровишки, — это были тщательно распиленные части старого гардероба. В кабинете, присев на корточки, стал разжигать небольшую печку, обложенную кирпичом, с железной трубой — коленом через всю комнату. Приятно запахло дымком загоревшейся лучины. Завыл ветерок в прорезях печной дверки. Круг зыбкого света появился в потолке.

Эти самодельные печки получили впоследствии широко распространенное название «буржуек» или «пчелок». Они честно послужили человечеству во все время военного коммунизма. Простые — железные, на четырех ножках, с одной конфоркой, или хитроумные, с духовым шкафом, где можно было испечь лепешки из кофейной гущи и даже пирог с воблой, или роскошные, обложенные изразцами, содранными с камина, — они и грели, и варили, и пекли, и напевали вековечную песню огня под вой метели.

К их горячим уголькам люди собирались, как в старые времена к очагу, грели иззябшие руки, поджидая, когда запляшет крышка на чайнике. Вели беседы, к сожалению никем не записанные. Придвинув поближе изодранное кресло, профессора, обросшие бородами, в валенках и пледах, писали удивительные книги. Прозрачные от голода поэты сочиняли стихи о любви и революции. Кружком сидящие заговорщики, сдвинув головы, шепотом передавали вести, одна страннее другой, фантастичнее. И много великолепных старинных обстановок вылетело через железные трубы дымом в эти годы.

Иван Ильич очень уважал свою печку, смазывал щели ее глиной, подвешивал под трубы жестянки, чтобы деготь не капал на пол. Когда вскипел чайник, он вытащил из кармана пакет и насыпал сахару в стакан, послаще. Из другого кармана вытащил лимон, чудом попавший ему в руки сегодня (выменял за варежки у инвалида на Невском), приготовил сладкий чай с лимоном и поставил перед Дашей.

— Дашенька, тут с лимончиком… А сейчас я спроворю моргалку.

Так называлось приспособление из железной баночки, где в подсолнечном масле плавал фитилек. Иван Ильич принес моргалку, и комната кое-как осветилась.

Даша уже по-человечески сидела в кресле, кушала чай. Телегин, очень довольный, сел поблизости.

— А знаешь, кого я встретил? Василия Рублева. Помнишь, у меня в мастерской работали отец и сын Рублевы? Страшные мои приятели. Отец — с хитрейшим глазком, — одна нога в деревне, другая на заводе. Замечательный тип! А Василий тогда уже был большевиком, — умница, злой, как черт. В феврале первый вывел наш завод на улицу. Лазил по чердакам, разыскивал городовых: говорят, сам запорол их чуть ли не полдюжины… А после Октябрьского переворота стал шишкой. Так вот, мы с ним и поговорили… Ты слушаешь меня, Даша?

— Слушаю, — сказала она. Поставила пустой стакан, подперлась худым кулачком, глядела на плавающий огонек моргалки. Серые глаза ее были равнодушны ко всему на свете. Лицо вытянутое, нежная кожа казалась прозрачной, носик, такой прежде независимый, даже легкомысленный, обострился.

— Иван, — сказала она (должно быть, для того, чтобы высказать признательность за чай с лимоном), — я искала спички, нашла за книгами коробку с папиросами. Если тебе нужно…

— Папиросы! Ведь это еще старые, Дашенька, мои любимые! — Иван Ильич преувеличенно обрадовался, хотя коробку с папиросами сам спрятал за книги про черный день. Он закурил, искоса поглядывая на Дашин неживой профиль. «Увезти ее нужно подальше отсюда, к солнцу».

— Ну-с, так вот, поговорили с Василием Рублевым, и он мне здорово помог Даша… Я не верю, чтобы эти большевики так вдруг и исчезли. Тут корень в Рублеве, понимаешь?.. Действительно, их никто не выбирал. И власть-то их — на волоске, — только в Питере, в Москве да кое-где по губернским городам… Но тут весь секрет в качестве власти… Эта власть связана кровяной жилой с такими, как Василий Рублев… Их немного на нашу страну… Но у них вера. Если его львами и тиграми травить или живым жечь, он и тут с восторгом запоет «Интернационал»…

Даша продолжала молчать. Он помешал в печке. Сидя на корточках перед дверцей, сказал:

— Понимаешь, к чему говорю?.. Нужно куда-нибудь качнуться. Сидеть и ждать, покуда все образуется, как-то, знаешь, неудобно… Сидеть у дороги, просить милостыню — стыдно. Я здоровый человек. Я не саботажник… У меня, по совести говоря, руки чешутся.

Даша вздохнула. Веки ее сжались, из-под ресниц поползла слеза. Иван Ильич засопел:

— Разумеется, прежде всего нужно решить вопрос о тебе, Даша… Тебе нужно найти силы, встряхнуться… Ведь так, как ты живешь, это угасание.

Он не удержался, — с раздражением подчеркнул это слово: угасание. Тогда Даша проговорила жалобным детским голосом:

— Разве я виновата, что не умерла тогда! А теперь мешаю вам жить… Вы лимон приносите… Я же не прошу…

«Вот, поди, разговаривай!» Иван Ильич походил по комнате, постучал ногтями в запотевшее стекло. Крутился снег, пела вьюга, мчался лютый ветер с такою силой, будто опережая само время, летел в грядущие времена оповещать о необычайных событиях. «За границу ее отправить? — думал Иван Ильич. — В Самару, к отцу? Как все это сложно… Но так жить нельзя дольше…»

Кто такой Тетькин?

Они долго еще бродили по грязному и ободранному городу, покуда не нашли нужный им номер дома. Войдя в ворота, увидели короткого, толстоногого человека с голым, как яйцо, черепом. На нем была ватная солдатская безрукавка, до последней степени замазанная. Он нес котел, отворачивая лицо от вони. Это был однополчанин Рощина, армейский подполковник Тетькин. Он поставил котел на землю и поцеловался с Вадимом Петровичем, стукнул каблуками, пожал Кате руку.

— Вижу, вижу, и слов не говорите, устрою. Придется только в одной комнатке. Зато — зеркало-трюмо и фикус. Жена моя, изволите видеть, здешняя… Сначала-то мы тут жили (он показал на кирпичный двухэтажный дом), а нынче, по-пролетарски, сюда перебрались (он показал на деревянный покосившийся флигелишко). И я гуталин, как видите, варю. На бирже труда записался — безработным… Если соседки не донесут, как-нибудь перетерпим. Люди мы русские, не привыкать стать.

Открыв большой рот с превосходными зубами, он засмеялся, потом проговорил задумчиво: «Да, вот какие дела творятся», — и ладонью потер череп, вымазал его гуталином.

Супруга его, такая же низенькая и коренастая, певучим голосом приветствовала гостей, но по карим глазам было заметно, что она не совсем довольна. Катю и Рощина устроили в низенькой комнатке с ободранными обоями. Здесь действительно стояло в углу, зеркалом к стене, плохонькое трюмо, фикус и железная кровать.

— Зеркальце мы для безопасности к стене лицом повернули, знаете — ценная вещь, — говорил Тетькин. — Ну, придут с обыском и сейчас же — стекло вдребезги. Лика своего не переносят. — Он опять засмеялся, потер череп. — А впрочем, я отчасти понимаю: такая, знаете, идет ломка, а тут — зеркало, — конечно, разобьешь…

Супруга его чистенько накрыла на стол, но вилки были ржавые, тарелки побитые, видимо — добро припрятали. Рощин и Катя с едким наслаждением ели вяленый рыбец, белый хлеб, яичницу с салом. Тетькин суетился, все подкладывал. Супруга его, сложив полные руки под грудью, жаловалась на жизнь:

— Такое кругом безобразие, притеснение, — прямо — египетские казни. Я, знаете, второй месяц не выхожу со двора… Хоть бы уж поскорее этих большевиков прогнали… В столице насчет этого как у вас говорят? Скоро их уничтожат?..

— Ну, уж ты выпалишь, — смущенно сказал Тетькин. — За такие слова тебя, знаешь, нынче не пожалеют, Софья Ивановна.

— И не буду молчать, расстреливайте! — У Софьи Ивановны глаза стали круглыми, крепко подхватила руки под грудью. — Будет у нас царь, будет… (Мужу, — колыхнув грудью.) Один ты ничего не видишь…

Тетькин виновато сморщился. Когда супруга с досадой вышла, он заговорил шепотом:

— Не обращайте внимания, она душевный человек, превосходнейшая хозяйка, знаете, «но от событий стала как бы ненормальная… (Он поглядел на Катино раскрасневшееся от чая лицо, на Рощина, свертывающего папиросу.) Ах, Вадим Петрович, не просто это все… Нельзя — огулом — тяп да ляп… Приходится мне соприкасаться с людьми, много вижу… Бываю в Батайске, — на той стороне Дона, — там преимущественно беднота, рабочие… Какие же они разбойники, Вадим Петрович? Нет, — униженное, оскорбленное человечество… Как они ждали Советскую власть!.. Вы только, ради бога, не подумайте, что я большевик какой-нибудь… (Он умоляюще приложил к груди коротенькие волосатые руки, будто ужасно извиняясь.) Высокомерные и неумные правители отдали Ростов Советской власти… Посмотрели бы вы, что у нас делалось при атамане Каледине… По Садовой, знаете ли, блестящими вереницами разгуливали гвардейцы, распущенные и самоуверенные: „Мы эту сволочь загоним обратно в подвалы…“ Вот что они говорили. А эта сволочь весь русский народ-с… Он сопротивляется, в подвал идти не хочет. В декабре я был в Новочеркасске. Помните — там на главном проспекте стоит гауптвахта, — чуть ли еще не атаман Платов соорудил ее при Александре Благословенном, — небольшая построечка во вкусе ампир. Закрываю глаза, Вадим Петрович, и, как сейчас, вижу ступени этого портика, залитые кровью… Проходил я тогда мимо — слышу страшный крик, такой, знаете, бывает крик, когда мучат человека… Среди белого дня, в центре столицы Дона… Подхожу. Около гауптвахты — толпа, спешенные казаки. Молчат, глядят, — у колонн происходит экзекуция, на страх населению. Из караулки выводят, по двое, рабочих, арестованных, за сочувствие большевизму. Вы понимаете, — за сочувствие. Сейчас же руки им прикручивают к колоннам, и четверо крепеньких казачков бьют их нагайками по спине и по заду-с. Только — свист, рубахи, штаны летят клочками, мясо — в клочьях, и кровь, как из животных, льет на ступени… Трудно меня удивить, а тогда удивился, — кричали очень страшно… От одной физической боли так не кричат…

Рощин слушал, опустив глаза. Пальцы его, державшие папироску, дрожали. Тетькин ковырял горчичное пятно на скатерти.

— Так вот, — уж атамана нет в живых, цвет казачьей знати закопан в овраге за городом, — кровь на ступенях возопила об отмщении. Власть бедноты… Персонально мне безразлично — гуталин ли варить или еще что другое… Вышел живым из мировой войны и ценю одно — дыхание жизни, извините за сравнение: в окопах много книг прочел, и сравнения у меня литературные… Так вот… (Он оглянулся на дверь и понизил голос.) Примирюсь со всяким строем жизни, если увижу людей счастливыми… Не большевик, поймите, Вадим Петрович… (Опять руки — к груди.) Мне самому много не нужно: кусок хлеба, щепоть табаку да истинно душевное общение… (Он смущенно засмеялся.) Но в том-то и дело, что у нас рабочие ропщут, про обывателей и не говорю… О военном комиссаре, товарище Бройницком, слыхали? Мой совет: увидите — мчится его автомобиль, — прячьтесь. Выскочил он немедленно после взятия Ростова. Чуть что: «Меня, кричит, высоко ценит товарищ Ленин, я лично телеграфирую товарищу Ленину…» Окружил себя уголовным элементом, — реквизиции, расстрелы. По ночам на улицах раздевают кого ни попало. Ведет себя как бандит… Что же это такое? Куда идет реквизированное?.. И, знаете, ревком с ним поделать ничего не может. Боятся… Не верю я, чтобы он был идейным человеком… Пролетарской идее он больше вреда наделает, чем… (Но тут Тетькин, видя, что далеко зашел, отвернулся, сопнул и опять, уже без слов, стал прикладывать руки к груди.)

— Я вас не понимаю, господин подполковник, — проговорил Рощин холодно. — Разные там Бройницкие и компания и есть Советская власть девяносто шестой пробы… Их не оправдывать, — бороться с ними, не щадя живота…

— Во имя чего-с? — поспешно спросил Тетькин.

— Во имя великой России, господин подполковник.

— А что это такое-с? Простите, я по-дурацки спрошу: великая Россия, — в чьем, собственно, понимании? Я бы хотел точнее. В представлении петроградского высшего света? Это одно-с… Или в представлении стрелкового полка, в котором мы с вами служили, геройски погибшего на проволоках? Или московского торгового совещания, — помните, в Большом театре Рябушинский рыдал о великой России? Это — уже дело третье. Или рабочего, воспринимающего великую Россию по праздникам из грязной пивнушки? Или — ста миллионов мужиков, которые…

— Да, черт вас возьми… (Катя быстро под столом сжала Рощину руку.) Простите, подполковник. До сих пор мне было известно, что Россией называлась территория в одну шестую часть земного шара, населенная народом, прожившим на ней великую историю… Может быть, по-большевистскому это и не так… Прошу прощения… (Он горько усмехнулся сквозь трудно подавленное раздражение.)

— Нет, именно так-с… Горжусь… И лично я вполне удовлетворен, читая историю государства Российского. Но сто миллионов мужиков книг этих не читали. И не гордятся. Они желают иметь свою собственную историю, развернутую не в прошлые, а в будущие времена… Сытую историю… С этим ничего не поделаешь. К тому же у них вожди — пролетариат. Эти идут еще дальше — дерзают творить, так сказать, мировую историю… С этим тоже ничего не поделаешь… Вы меня вините в большевизме, Вадим Петрович… Себя я виню в созерцательности, — тяжелый грех. Но извинение — в большой утомленности от окопной жизни. Со временем надеюсь стать более активным и тогда, пожалуй, не возражу на ваше обвинение…

Словом, Тетькин ощетинился, покрасневший череп его покрылся каплями пота. Рощин торопливо, не попадая крючками в петли, застегивал шинель. Катя, вся сморщившись, глядела то на мужа, то на Тетькина. После тягостного молчания Рощин сказал:

— Сожалею, что потерял товарища. Покорно благодарю за гостеприимство…

Не подавая руки, он пошел из комнаты. Тогда Катя, всегда молчаливая, — «овечка», — почти крикнула, стиснув руки:

— Вадим, прошу тебя — подожди… (Он обернулся, подняв брови.) Вадим, ты сейчас не прав… (Щеки у нее вспыхнули.) С таким настроением, с такими мыслями жить нельзя…

— Вот как! — угрожающе проговорил Рощин. — Поздравляю…

— Вадим, ты никогда не спрашивал меня, я не требовала, не вмешивалась в твои дела… Я тебе верила… Но пойми, Вадим, милый, то, что ты думаешь, — неверно. Я давно, давно хотела сказать… Нужно делать что-то совсем другое… Не то, зачем ты приехал сюда… Сначала нужно понять… И только тогда, если ты уверен (опустив руки, от ужасного волнения она их все заламывала под столом)… если ты так уверен, что можешь взять это на свою совесть, — тогда иди, убивай…

— Катя! — зло, как от удара, крикнул Рощин. — Прошу тебя замолчать!

— Нет!.. Я говорю так потому, что безумно тебя люблю… Ты не должен быть убийцей, не должен, не должен…

Тетькин, не смея кинуться ни к ней, ни к нему, повторял шепотом:

— Друзья мои, друзья мои, давайте поговорим, договоримся…

Но договориться было уже нельзя. Все накипевшее в Рощине за последние месяцы взорвалось бешеной ненавистью. Он стоял в дверях, вытянув шею, и глядел на Катю, показывая зубы.

— Ненавижу, — прошипел. — К черту!.. С вашей любовью… Найдите себе жида… Большевичка… К черту!..

Он издал горлом тот же мучительный звук, как тогда в вагоне. Вот-вот, казалось, он сорвется, будет беда… (Тетькин двинулся даже, чтобы загородить Катю.) Но Рощин медленно зажмурился и вышел…

За этот год Катя только и слышала бессильное скрежетание зубов да вздохи последнего отчаяния, только и видела, — как в то мартовское утро в отцовском доме, — искаженные лица, стиснутые кулаки. Правда, не вздыхал и не скрежетал подполковник Тетькин, но он был, по его же словам, «блаженный» и революцию приветствовал от какой-то своей «блаженной» веры в справедливость.

Подполковник Тетькин стоял у ворот своего дома. Вадим Петрович, подъезжая, выскочил из пролетки и увидел, что Тетькин пятится, глаза его округляются, вылезают, толстенькая рука поднялась и замахала на Рощина, будто открещиваясь.

— Здравия желаю, подполковник… Неужели не узнали? Я… Ради бога, что Катя? Здорова? Отчего не…

— Батеньки мои, жив! — бабьим голосом крикнул Тетькин. — Голубчик мой, Вадим Петрович! — И он припал, обнял Рощина, замочил ему щеку слезами.

— Что случилось? Подполковник… говорите все…

— Чуяло сердце — жив… А уж как бедненькая Екатерина Дмитриевна убивалась! — И Тетькин бестолково стал рассказывать про то, как она ходила к Оноли, и он, непонятно зачем, уверил ее в смерти Рощина. Рассказал про Катино горе, отъезд.

— Так, так, — твердо проговорил Рощин, глядя под ноги, — куда же уехала Екатерина Дмитриевна?

Тетькин развел руками, добрейшее лицо его изобразило мучительное желание помочь.

— Помнится мне, — говорила, что едет в Екатеринослав… Будто бы даже хотела там в кондитерское заведение какое-то поступить… От отчаяния — в кондитерскую… Я ждал — напишет, — ни строчечки, как в воду канула…

Характеристика Сапожкова.

Рощин узнал старого знакомого, Сергея Сергеевича Сапожкова.

Когда-то, еще до войны, Сапожков выступал от группы «людей будущего», разносил в щепки старую мораль. Появлялся в буржуазном обществе с соблазнительными рисунками на щеках и в сюртуке из ярко-зеленой бумазеи. Во время войны ушел вольноопределяющимся в кавалерию, был известен, как отчаянный разведчик и бретер. Получил чин подпоручика. Затем неожиданно, в начале семнадцатого года, был арестован, отвезен в Петроград и приговорен к расстрелу за принадлежность к подпольной организации. Освобожденный Февральской революцией, выступал некоторое время от группы анархистов в Совете солдатских депутатов. Затем куда-то исчез и снова появился в октябре, участвуя во взятии Зимнего дворца. Одним из первых кадровых офицеров пошел на службу в Красную гвардию.

Сейчас он, скользя и срываясь, влез на дерновую крышу и, собрав складки под подбородком, засунул большие пальцы за пояс, глядел на тысячи задранных к нему голов.

— Хотите знать, дьяволы горластые, почему золотопогонная сволочь вас бьет? А вот из-за этого крика и безобразия, — заговорил он насмешливо и не особенно громко, но так, что было слышно повсюду. — Мало того, что вы не слушаете приказов главковерха, мало того, что по всякому поводу начинаете гавкать… Оказывается, тут еще и паникеры!.. Кто вам сказал, что под Филипповской нас разбили? Кто сказал, что Корнилова предательски подпустили к Екатеринодару? Ты, что ли? (Он быстро выкинул руку с наганом и указал им на кого-то из стоящих внизу.) Ну-ка, влезь ко мне, поговорим… Ага, это не ты сказал… (Он нехотя засунул револьвер в карман.) Думаете, я такой дурак и мамкин сын — не понимаю, из-за чего вы гавкаете… А хотите, скажу — из-за чего? Вон — Федька Иволгин — раз, Павленков — два, Терентий Дуля — три — получили по прямому проводу сообщение, что на станции Афинской стоят цистерны со спиртом… (Смех. Рощин криво усмехнулся: «Вывернулся, мерзавец, шут гороховый».) Ну, ясное дело — эти ребята рвутся в бой. Ясное дело, главком — предатель, а вдруг цистерны со спиртом попадут корниловским офицерам… Вот горе-то для республики… (Взрыв смеха, и опять — грачи под небо.) Инцидент считаю ликвидированным, товарищи… Читаю последнюю оперативную сводку.

Сапожков вытащил листки и начал громко читать.

Сапожков в кавалерийском полушубке.

— Я командир.

Переведя дух, навалясь на луку, казак сказал:

— Застава вся перебита. Один я ушел.

— Еще что?

— А то еще, — к ночи ждите сюда Корнилова, идет всей силой…

На крыльце переглянулись. Среди стоящих были коммунисты, организаторы обороны станицы. Сапожков засопел, собрал складками подбородок: «Я готов, как вы, товарищи?..» Казак, слезши с коня, стал рассказывать, как всю заставу порубили черкесы из бригады генерала Эрдели. Тесная толпа бойцов, казачек, мальчишек сбилась у крыльца. Слушали молча.

В это как раз время 2-й Кавказский полк обстрелял с востока наступающих. Варнавцы услышали бой в тылу у неприятеля и приободрились. Сапожков, сорвавший голос от крика и ругани, выхватил у знаменосца полковое знамя, обернутое клеенкой, и, размахивая им, побежал через площадь к высоким мотающимся тополям, где гуще всего скоплялись белые. Варнавцы стали выскакивать из-за ворот и заборов, подниматься с земли, бежали со всех сторон со штыками наперевес. Опрокинули заграждение, прорвались и вышли из станицы на запад.

Иван Ильич полез по насыпи к классному вагону, где бессонно в одном окошке у командира полка, Сергея Сергеевича Сапожкова, горела керосиновая лампа, Отсюда, с насыпи, были яснее видны звезды и внизу, на земле, — красноватые точки догорающих костров.

— Кипяток есть, иди, Телегин, — сказал Сапожков, высовываясь с кривой трубкой в зубах в окошко.

Керосиновая лампа, пристроенная на боковой стене, тускло освещала ободранное купе второго класса, висящее на крючках оружие, книги, разбросанные повсюду, военные карты. Сергей Сергеевич Сапожков, в грязной бязевой рубашке и подтяжках, обернулся к вошедшему Телегину:

— Спирту хочешь?

Иван Ильич сел на койку. В открытое окно вместе с ночной свежестью долетало бульканье перепела. Пробухали спотыкающиеся шаги красноармейца, вылезшего спросонок из теплушки за надобностью. Тихо тренькала балалайка. Где-то совсем близко загорланил петух, — был уже первый час ночи.

— Это как так — петух? — спросил Сапожков, кончая возиться с чайником. Глаза его были красны, и румяные пятна проступали на худом лице… Он пошарил позади себя на койке, нашел пенсне и, надев его, стал глядеть на Телегина: — Каким образом в расположении полка мог оказаться живой петух?

— Опять беженцы прибыли, я уже доложил комиссару. Двадцать подвод с бабами, ребятами… Черт знает что такое, — сказал Телегин, помешивая в кружке с чаем.

— Откуда?

— Из станицы Привольной. Их большой обоз шел, да казаки по пути побили. Все иногородние, беднота. У них в станице два казачьих офицера собрали отряд, ночью налетели, разогнали Совет, сколько-то там повесили.

— Словом, обыкновенная история, — проговорил Сапожков, отчетливо произнося каждую букву. Кажется, он был сильно пьян и зазвал Телегина, чтобы отвести душу… У Ивана Ильича от усталости гудело все тело, но сидеть на мягком и прихлебывать из кружки было так приятно, что он не уходил, хотя мало чего могло выйти толкового из разговора с Сергеем Сергеевичем.

— Где у тебя, Телегин, жена?

— В Питере.

— Странный человек. В мирной обстановке вышел бы из тебя преблагополучнейший мещанин. Добродетельная жена, двое добродетельных детей и граммофон… На кой черт ты пошел в Красную Армию? Тебя же убьют…

— Я тебе уже объяснял…

— Ты что же, в партию, быть может, ловчишься?

— Нужно будет для дела, пойду и в партию.

— А меня, — Сапожков прищурился за мутными стеклами пенсне, — вари в трех котлах, коммунистом не сделаешь…

— Вот уж, если кто странный, так это ты странный, Сергей Сергеевич…

— Ничего подобного. У меня мозги не диалектические… Дикая порода, — один глаз всегда в лес смотрит. Гм! Так ты говоришь — я странный? (Он усмехнулся, видимо, с удовлетворением.) С октября месяца дерусь за Советскую власть. Гм! А ты Кропоткина читал?

— Нет, не читал…

— Оно и видно… Скучно, братишка… Буржуазный мир подл и скучен до адской изжоги… А победим мы, — коммунистический мир будет тоже скучен и сер, добродетелен и скучен… А Кропоткин хороший старик: поэзия, мечта, бесклассовое общество. Воспитаннейший старик: «Дайте людям анархическую свободу, разрушьте узлы мирового зла, то есть большие города, и бесклассовое человечество устроит сельский рай на земле, ибо основной двигатель в человеке — это любовь к ближнему…» Хи-хи…

Сапожков, точно обижая кого-то, пронзительно засмеялся, пенсне запрыгало на костлявом его носу. Смеясь, полез под койку, вытащил жестяной бидончик со спиртом, налил в чашку, выпил и хрустко разгрыз кусочек сахару.

— Наша трагедия, милый друг, в том, что мы, русская интеллигенция, выросли в безмятежном лоне крепостного права и революции испугались не то что до смерти, а прямо — до мозговой рвоты… Нельзя же так пугать нежных людей! А? Посиживали в тиши сельской беседки, думали под пенье птичек: «А хорошо бы, в самом деле, устроить так, чтобы все люди были счастливы…» Вот откуда мы пошли… На Западе интеллигенция — это мозговики, отбор буржуазии — выполняют железное задание: двигать науку, промышленность, индустрию, напускать на белый свет утешительные миражи идеализма… Там интеллигенция знает, зачем живет… А у нас, — ой, братишки!.. Кому служим? Какие наши задачи? С одной стороны, мы — плоть от плоти славянофилов, духовные их наследники. А славянофильство, знаешь, что такое? — расейский помещичий идеализм. С другой стороны, деньги нам платит отечественная буржуазия, на ее иждивении живем… А при всем том служим исключительно народу… Вот так чудаки: народу!.. Трагикомедия! Так плакали над горем народным, что слез не хватило. И когда у нас эти слезы отняли, — жить стало нечем… Мы мечтали — вот-вот дойдут наши мужички до Цареграда, влезут на кумпол, воздрузят православный крест над Святой Софией… Земной шар мечтали мужичкам подарить. А нас, энтузиастов, мечтателей, рыдальцев, — вилами… Неслыханный скандал! Испуг ужасный… И начинается, милый друг, саботаж… Интеллигенция попятилась, голову из хомута тащит: «Не хочу, попробуйте-ка — без меня обойдитесь…» Это когда Россия на краю чертовой бездны… Величайшая, непоправимая ошибка. А все — барское воспитание, нежны очень: не в состоянии постигнуть революции без книжечки… В книжечках про революцию прописано так занимательно… А тут — народ бежит с германского фронта, топит офицеров, в клочки растерзывает главнокомандующего, жжет усадьбы, ловит купчих по железным дорогам, выковыривает у них из непотребных мест бриллиантовые сережки… Ну, нет, мы с таким народом не играем, в наших книжках про такой народ ничего не написано… Что тут делать? Океан слез пролить у себя в квартире, так мы же и плакать разучились, — вот горе!.. Вдребезги разбиты мечты, жить нечем… И мы — со страха и отвращения — головой под подушку, другие из нас — дерка за границу, а кто позлее — за оружие схватился. Получается скандал в благородном семействе… А народ, на семьдесят процентов неграмотный, не знает, что ему делать с его ненавистью, мечется, — в крови, в ужасе… «Продали, говорит, нас, пропили! Бей зеркала, ломай все под корень!» И в нашей интеллигенции нашлась одна только кучечка, коммунисты. Когда гибнет корабль, — что делают? Выкидывают все лишнее за борт… Коммунисты первым делом вышвырнули за борт старые бочки с российским идеализмом… Это все «старик» орудовал — российский, брат, человек… И народ сразу звериным чутьем почуял: это свои, не господа, эти рыдать не станут, у этих счет короткий… Вот почему, милый друг, я — с ними, хотя произращен в кропоткинской оранжерее, под стеклом, в мечтах… И нас не мало таких, — ого! Ты зубы-то не скаль, Телегин, ты вообще эмбрион, примитив жизнерадостный… И есть, видишь ли, такие, которым сознательно приходится вывернуть себя наизнанку, мясом наружу и, чувствуя каждое прикосновение, утвердить в себе одну волевую силу — ненависть… Драться без этого нельзя… Мы сделаем все, что в силах человеческих, — поставим впереди цель, куда пойдет народ… Но ведь нас — кучка… А враги — повсюду… Ты слыхал про чехословаков? Придет комиссар, он тебе расскажет… Знаешь, чего боюсь? Боюсь, что у нас это самоубийство. Не верю, — месяц, два, полгода — больше не продержимся… Обречены, брат… Кончится все — генералом… И я тебе говорю, — виноваты во всем славянофилы… Когда началось освобождение крестьян, надо было кричать: «Беда, гибнем, нам нужно интенсивное сельское хозяйство, бешеное развитие промышленности, поголовное образование… Пусть приходит новый Пугачев, Стенька Разин, все равно, — вдребезги разбить крепостной костяк…» Вот какую мораль нужно было тогда бросить в массы, вот на чем воспитывать интеллигенцию… А мы изошли в потоках счастливых слез: «Боже мой, как необъятна, как самобытна Россия! И мужичок теперь свободен, как воздух, и помещичьи усадьбы с тургеневскими барышнями целы, и таинственная душа у народа нашего, — не то что на скаредном Западе…» И вот я теперь — топчу всякую мечту!

Сапожков больше не мог говорить. Лицо его пылало. Но, видимо, са


Поделиться с друзьями:

Папиллярные узоры пальцев рук - маркер спортивных способностей: дерматоглифические признаки формируются на 3-5 месяце беременности, не изменяются в течение жизни...

Поперечные профили набережных и береговой полосы: На городских территориях берегоукрепление проектируют с учетом технических и экономических требований, но особое значение придают эстетическим...

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.091 с.