Граф Дмитрий Иванович Хвостов — КиберПедия 

Индивидуальные и групповые автопоилки: для животных. Схемы и конструкции...

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...

Граф Дмитрий Иванович Хвостов

2023-01-02 112
Граф Дмитрий Иванович Хвостов 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

(1757–1835)

 

«Благосклонный читатель! Ты зришь пред очами своими жизнеописание знаменитого в своем отечестве мужа. Дела его и заслуги своему отечеству столь были обширны, что поместить оные в себе может одна только соразмерная оным память, и токмо при систематическом и притом раздельном повествовании оных. Почему мы при настоящем издании его жизнеописания заблагорассудили дела его и заслуги отечеству разделить на две части или статьи: предметом первой будут душевные его таланты и степень образованности по отношению к наукам и просвещению; предметом же второй положим краткое описание гражданского его достоинства и знаменитости, которые он своими доблестями приобрел в славном российском государстве».

Так начинает свою автобиографию граф Дмитрий Иванович Хвостов, «действительный тайный советник, сенатор и кавалер». Мы приступим к его жизнеописанию в обратном порядке, – сначала опишем доблестное его «гражданское достоинство», а потом – заслуги сего мужа по просвещению российской публики бессмертными поэтическими творениями своими.

Родился он просто Хвостовым. Был сыном подпоручика гвардии. Служил в мелких должностях в провиантском штате, в винной экспедиции, в одном из сенатских департаментов. В 1778 г., за неявку на службу, был уволен от должности и уехал в Москву. Там женился на княжне Агр. Ив. Горчаковой, родной племяннице знаменитого Суворова. После этого началась быстрая карьера Хвостова. Вскоре он уже действительный статский секретарь, обер‑прокурор сенатского департамента. По ходатайству Суворова императрица Екатерина пожаловала Хвостова в камер‑юнкеры. Когда ей указали, что нет данных для такого пожалования Хвостова, Екатерина ответила:

– Если бы Суворов попросил, я сделала бы его и камер‑фрейлиною.

Хлопотами того же Суворова сардинский король возвел Хвостова в графское достоинство; вскоре Хвостову было разрешено пользоваться этим титулом в России. К концу жизни граф Хвостов был действительным тайным советником, членом государственного совета и занимал важную должность в сенате.

Однако «знаменитость», – и знаменитость широчайшую, – Хвостов приобрел не описанным гражданским своим служением, а поэтической деятельностью. Батюшков сказал о нем: «Хвостов своим бесславием славен будет и в позднейшем потомстве». Это был бездарнейший виршеплет, напихивавший в корявые рифмованные строчки вялые эпитеты, безвкусные образы и невероятнейшую бессмыслицу. В баснях его, например, голубок разгрызает зубами сети, в которых запутался, осел лезет лапами на дерево, у козла – свиная туша и т. п. Писал Хвостов в самых разнообразных родах, – писал оды, послания, притчи, басни, переводил Буало, Расина, был усердным приверженцем ложноклассической поэзии. Никто сочинений его не читал и не покупал, но Хвостов выпускал их все новыми и новыми изданиями, рассылал пудами знакомым и незнакомым, рассылал в академии, университеты, школы; поймав слушателя даже на улице, часами читал свои стихи, без конца и без отдыху; на торжественных собраниях потихоньку рассовывал свои книжки по карманам фраков присутствующих, в дороге дарил их всем станционным смотрителям. Через подставных лиц скупал в книжных магазинах свои сочинения, уничтожал их и выпускал новыми изданиями; заказывал переводы на иностранные языки, печатал и рассылал иностранным знаменитостям: Гете, Ал. Гумбольдту, Ламартину. На всех этих изданиях он сильно порасстроил свое состояние.

Все потешались над творениями Хвостова. Но никакие насмешки и эпиграммы не колебали в нем глубочайшей уверенности в его гениальности. Он писал о себе:

 

Ступай теперь, Хвостов,

Награду получить достойную трудов;

Стань смело на ряду с бессмертными творцами

И, скромность отложа, красуйся их венцами!

 

Насмешки над собой он приписывал зависти и увлечению новыми, осужденными на скорую гибель литературными модами. Когда Суворов умирал, он призвал Хвостова и умолял его не позорить себя и бросить писать стихи. Хвостов вышел от Суворова, обливаясь слезами. Все кинулись к нему, стали расспрашивать, как себя чувствует фельдмаршал. Хвостов безнадежно махнул рукой:

– Бредит!

Ловкие люди пользовались тщеславием Хвостова и, кадя ему фимиам, устраивали через него свои делишки. Среди этих людей были и профессора, и поэты, и журналисты (князь Шаликов, Воейков, Греч). Кто просил материальной поддержки своему журналу, кто протекции в сенате, кто денежного пособия, кто представления о производстве в чин. Для таких своих хвалителей Хвостов делал все, что мог.

Для молодой литературы Хвостов служил предметом неистощимых насмешек. В «Арзамасе» сочинения его были настольными потешными книгами. Его высмеивали в стихах Жуковский, Батюшков, Вяземский. Пушкин еще лицеистом постоянно с насмешкой упоминал в своих стихах Хвостова под именем Графова или Свистова. В 1825 г., в Михайловском, он написал пародию на оды Хвостова, великолепно подделываясь под стиль Хвостова. Сопоставляя его с Байроном, Пушкин писал:

 

Вам с Байроном шипела злоба,

Гремела и правдива лесть.

Он – лорд, граф – ты, поэты оба!

Се – мнится – явно сходство есть.

Никак! Ты с верною супругой

Под бременем судьбы упругой

Живешь в любви – и наконец

Глубок он, но единобразен,

А ты глубок, игрив и разен,

И в шалостях ты впрямь певец…

 

и т. д.

 

В 1831 г., разгар холеры, Пушкин писал Плетневу из Царского Села: «С душевным прискорбием узнал я, что Хвостов жив. Посреди стольких гробов, стольких ранних или бесценных жертв Хвостов торчит каким‑то кукишем похабным. Перечитывал я на днях письма Дельвига; в одном из них пишет он мне о смерти Веневитинова! «Я в тот же день встретил Хвостова, говорит он, и чуть не разругал его: зачем он жив?» Бедный наш Дельвиг! Хвостов и его пережил!»

Осенью этого же года Хвостов, прочитав патриотические стихи Пушкина «Клеветникам России», написал ему такое письмо: «Милостивый государь мой Александр Сергеевич! Не повстречал вас лично, я имею честь послать к вам мои стихи, вскоре после творения вашего «Клеветникам России» сочиненные. Примите их от старика, близкого к могиле, в знак отличного уважения к дарованиям вашим.

 

Против крамол писал я много,

Изобличал безумцев строго.

 

Но, убедясь в печальной истине опытов, что развращенные сердца завистливых крамольников ожесточенны и слухи их не внемлют прелестей гармонии сынов Аполлона, я ограничиваюсь желанием, чтобы знаменитая лира ваша предпочтительно воспевала богатырей русских давнего и последнего времени».

Стихи Хвостова к Пушкину очень длинны. Приводим из них отрывки, чтобы дать представление о манере Хвостова.

 

Когда кипела в жилах кровь,

Я славить мог весну, любовь;

От ига лет, подобно маку,

Я сгорбился, равняюсь злаку,

Но стал союзник Ходиаку.

Страшась холеры, стрел и пуль,

Я пел в Петрополе июль,

Поклонник давний русской славы,

Пел в августе приступ Варшавы…

 

и т. д.

 

Спасибо Пушкину‑поэту;

Завистникам гостинец вновь

Заморскому докажет свету

Его к отечеству любовь.

Его творение прекрасно,

Замысловато, сильно, ясно,

Легко, приятно и умно…

Тебе дала поэта жар

Мать вдохновения – природа,

Употреби свой, Пушкин, дар

На славу русского народа…

 

и т. д.

Летом следующего 1832 г. Хвостов прислал жене Пушкина положенные на музыку стихи свои «Соловей в Таврическом саду». Пушкины в это время жили на Фурштатской. Стихи кончались так:

 

Пусть голос соловья прекрасный,

Пленяя, тешит, нежит слух,

Но струны лиры громогласной

Прочнее восхищают дух.

Любитель муз, с зарею майской,

Спеши к источникам ключей:

Ступай подслушать на Фурштатской,

Поет где Пушкин‑соловей!

 

Пушкин ответил Хвостову любезнейшим письмом: «Жена моя искренно благодарит вас за принесенный и неожиданный подарок. Позвольте и мне принести вашему сиятельству сердечную мою благодарность. Я в долгу перед вами: два раза почтили вы меня лестным ко мне обращением и песнями лиры заслуженной и вечно юной. На днях буду иметь честь явиться с женою на поклонение к нашему славному и любезному патриарху».

 

Иван Андреевич Крылов

(1768–1844)

 

Знаменитый баснописец, «дедушка Крылов». Неизвестно, был ли он когда‑нибудь молод, деятелен, худощав; но его совершенно невозможно представить себе иначе, как тучным, малоподвижным стариком. И невозможно представить, что о нем могли бы писать биографы и мемуаристы, если бы не его легендарная леность, неопрятность и обжорливость. Служил он в Публичной библиотеке, где ничего не делал, всю работу свалив на плечи своего помощника Сопикова. Квартиру он имел в той же Публичной библиотеке, и была она больше похожа на берлогу медведя, чем на жилище культурного человека. Лестница, ведшая в квартиру, кухня, одновременно служившая прихожей, полы квартиры, стены, мебель – все было грязно, покрыто пылью; хозяин восседал с поджатыми ногами на изодранном диване, в грязном халате; над диваном, сорвавшись с одного гвоздика, висела наискось большая картина в тяжелой раме; но Крылов рассчитал, что если картина сорвется, то должна описать косвенную линию и миновать его голову, поэтому считал излишним вбивать второй гвоздь.

Он был высокого роста, тучный, с обрюзглым лицом, с седыми, всегда растрепанными волосами; умываться не любил, одевался неряшливо; сюртук носил постоянно запачканный, залитый чем‑нибудь, жилет надет был вкривь и вкось. Однажды Крылов собирался на придворный бал и советовался с другом своим А. Н. Олениным, как ему нарядиться. Маленькая дочка Олениных ему посоветовала:

– Вы умойтесь и причешитесь, вас никто и не узнает.

Книги он зачитывал или так затрепывал, что знакомые остерегались давать ему ценные издания. Читать серьезных книг и вообще употреблять какие‑нибудь умственные усилия не любил. Однако над баснями своими работал много и упорно, не ленился переделывать и переписывать их по десятку раз. Да и вообще, если задевали его самолюбие, был способен отдаться с порывом самому интенсивному труду. Гнедич часто приходил к Оленину читать свой перевод «Илиады»; когда Крылов пытался делать свои замечания, Гнедич возражал:

– Ведь ты не знаешь греческого языка; ну, и молчи.

Тогда Крылов потихоньку выучился греческому языку, вдруг заспорил с Гнедичем, что он такой‑то стих перевел неправильно, и, к изумлению Гнедича, доказал ему это разбором соответственного места в подлиннике.

Весь смысл жизни, все упоение ее, все блаженство заключались для Крылова в еде. Современница так описывает один из званых обедов, устраивавшихся Крылову его почитателями. Обедали в пять часов. Крылов появлялся аккуратно в половине пятого. Перед обедом он неизменно прочитывал две или три басни. Выходило у него прелестно. Приняв похвалы как нечто обыденное и должное, Крылов водворялся в кресло, – и все его внимание было обращено теперь на дверь в столовую. Появлялся человек и провозглашал:

– Обед подан!

Крылов быстро поднимался с легкостью, которой и ожидать от него нельзя было, оправлялся и становился у двери. Вид у него был решительный, как у человека, готового наконец приступить к работе. Скрепя сердце пропускал вперед дам, первый следовал за ними и занимал свое место. Лакей‑киргиз Емельян подвязывал Крылову салфетку под самый подбородок, вторую расстилал на коленях и становился позади его стула. На первое блюдо уха с расстегаями; ими всех обносили, но перед Крыловым стояла глубокая тарелка с горою расстегаев. Он быстро с ними покончил и после третьей тарелки ухи обернулся к буфету. Емельян поднес ему большое общее блюдо, на котором еще оставался запас. На второе подали огромные отбивные телячьи котлеты, еле умещались на тарелке, – не осилишь и половины. Крылов съел одну, потом другую; приостановился, окинул взором обедающих, быстро произвел математический подсчет и решительно потянулся за третьей. Громадная жареная индейка вызвала у него восхищение.

– Жар‑птица! – твердил он, жуя и обкапывая салфетку. – У самых уст любезный хруст… Ну, и поджарено! Точно кожицу отдельно и индейку отдельно жарили. Искусники, искусники!

К этому еще мочения, которые Крылов очень любил, – нежинские огурчики, брусника, морошка, сливы. Крылов блаженствовал, глотая огромные антоновки, как сливы. Первые три блюда готовила кухарка, два последних – повар из Английского клуба, знаменитый Федосеич. И вот подавался страсбургский паштет, – не в консервах, присланных из‑за границы, а свежеприготовленный Федосеичем из самого свежего сливочного масла, трюфелей и гусиных печенок. Крылов делал изумленное лицо и с огорчением обращался к хозяину:

– Друг милый и давнишний, зачем предательство это? Ведь узнаю Федосеича руку! Как было по дружбе не предупредить? А теперь что? Все места заняты!

– Найдется местечко! – утешал хозяин.

– Место‑то найдется, но какое? Первые ряды все заняты, партер весь, бельэтаж и все ярусы тоже. Один раек остался. Федосеича – в раек! Ведь это грешно!

– Ничего, помаленьку в партер снизойдет! – посмеивался хозяин.

– Разве что так, – соглашался Крылов и накладывал себе тарелку горой.

За этой горой таяла во рту и другая. Наконец, утомленный работой, Крылов неохотно опускал вилку, а глаза все еще с жадностью следили за лакомым блюдом. Но вот и сладкое… Крылов опять приободрился.

– Ну, что? Найдется еще местечко? – поинтересовался хозяин.

– Для Федосеича трудов всегда найдется, а не нашлось бы, то и в проходе постоять можно, – отшучивался Крылов.

Водки и вина пил он немного, но сильно налегал на квас. Когда обед кончался, то около места Крылова на полу валялись бумажки и косточки от котлет, которые или мешали ему работать, или нарочно, из стыдливости, направлялись им под стол. Выходить из столовой Крылов не торопился, двигался грузно, пропуская всех вперед. Войдя в кабинет, где пили кофей, он останавливался, деловито осматривался и направлялся к покойному креслу поодаль от других. Он расставлял ноги и, положив локти на ручки кресла, складывал руки на животе. Крылов не спал, не дремал, – он переваривал. Удав удавом. На лице выражалось довольство. От разговора он положительно отказывался. Все это знали и его не тревожили. Но если кто‑нибудь неделикатно запрашивал его, – в ответ неслось неопределенное мычание. Кофея выпивал он два стакана со сливками наполовину, а сливки были: воткнешь ложку – она так и стоит. Чай пили в девятом часу; к этому времени Крылов постепенно отходил. Начинал прислушиваться к разговору и принимать в нем участие. Ужина в этом доме не бывало, и хотя Крылов отлично это знал, но для очистки совести все же, залучив в уголке Емельяна, покорно спрашивал:

– Ведь ужина не будет?

После чая Крылова сдавали на руки Емельяну, он бережно сводил его с лестницы и усаживал в экипаж.

Погиб Крылов на посту: объелся протертыми рябчиками и умер от несварения желудка. Вигель дает ему такую характеристику: «В поступи его и манерах, в росте и дородстве есть нечто медвежье; та же сила, та же спокойная угрюмость, при неуклюжести та же смышленость, затейливость и ловкость. В этом необыкновенном человеке были заложены зародыши всех талантов, всех искусств. Скоро, тяжестию тела как бы прикованный к земле и самым пошлым ее удовольствиям, его ум стал реже и ниже парить. Одного ему дано не было: душевного жара, священного огня, коим согрелась, растопилась бы сия масса. Человек этот никогда не знал ни дружбы, ни любви, никого не удостоивал своего гнева, никого не ненавидел, ни о ком не жалел. Две трети столетия прошел он один сквозь несколько поколений, одинаково равнодушный как к отцветшим, так и к зреющим. С хозяевами домов, кои по привычке он часто посещал, где ему было весело, где его лелеяли, откармливали, был он очень ласков и любезен; но если печаль какая их постигала, он неохотно ее разделял. Не сыщется ныне человека, который бы более Крылова благоговел перед высоким чином или титулом, в глазах коего сиятельство или звезда имели бы более блеска. Грустно подумать, что на нем выпечатан весь характер русского народа, каким сделали его татарское иго, тиранство Иоанна, крепостное над ним право и железная рука Петра. Если Крылов верное изображение его недостатков, то он же и представитель его великих способностей».

Пушкин часто встречался у знакомых с Крыловым всегда, когда бывал в Петербурге. Как художника он ставил его очень высоко, но, по рассказу Нащокина, нравственных достоинств в нем не уважал. В 1825 г. Пушкин напечатал статью о предисловии Лемонте к французскому переводу басен Крылова, где, между прочим, писал, что Крылов является характерным представителем духа русского народа. По этому поводу Вяземский с негодованием писал Пушкину: «Что такое за представительство Крылова? Как ни говори, а в уме Крылова есть все что‑то лакейское: лукавство, брань из‑за угла, трусость перед господами, все это перемешано вместе. Может быть, и тут есть черты народные, но, по крайней мере, не нам ими хвастаться перед иностранцами… Представительство Крылова в нравственном, государственном отношении есть преступление, оскорбление нации, тобою совершенное». Пушкин на это отвечал: «Ты уморительно критикуешь Крылова, молчи, то знаю я сама, да эта крыса мне кума. Я назвал его представителем духа русского народа, – не ручаюсь, чтоб он отчасти не вонял. В старину наш народ назывался «смерд». Дело в том, что Крылов преоригинальная туша».

 

Николай Иванович Гнедич

(1784–1833)

 

Поэт, переводчик «Илиады» Гомера. Перевод этот отягчен архаическими оборотами и славянизмами, тем не менее, по передаче духа подлинника, является одним из самых замечательных переводов Гомера и стоит несравнимо выше слащавой «Одиссеи» Жуковского, серой «Илиады» Минского и прилизанных немецких фоссовых переводов обеих поэм. Сын небогатого полтавского помещика, очень рано остался круглым сиротой. Оспа еще в детстве изуродовала его лицо и лишила правого глаза. Учился в Московском университете. С. П. Жихарев вспоминает: «В университете его называли J’e´tudiant aux e´chasses или просто ходульником, потому что он любил говорить свысока и всякому незначительному обстоятельству и случаю придавал какую‑то важность». Он замечателен был неутомимым своим прилежанием и терпением, любовью к древним языкам, страстью к Шекспиру и Шиллеру. Он увлекался всем, что выходило из обыкновенного порядка вещей, прочитал три раза «Телемахиду» Тредьяковского от доски до доски и даже находил в ней бесподобные стихи. По окончании курса Гнедич переехал в Петербург. Служил в Публичной библиотеке вместе с Крыловым, с которым находился в тесной дружбе. Выдвинулся как поэт и превосходный декламатор, был близок к театру, под его руководством учила роли знаменитая Е. С. Семенова, для нее он перевел «Танкреда» Вольтера и переделал «Лира». В борьбе шишковистов с карамзинистами Гнедич занимал нейтральную позицию. Литературная молодежь относилась к нему с большим уважением. Баратынский в послании своем из Финляндии писал Гнедичу:

 

Лишенье тягостно беседы мне твоей,

То наставительной, то сладостно‑отрадной,

В ней сердцу и уму я пищу находил.

Ты бодро действуешь прекрасные полвека

На поле умственных усилий человека…

С тобой желал бы я беседовать опять,

Муж, дарованьями, душою превосходный,

В стихах возвышенный и в сердце благородный.

 

И Пушкин писал Гнедичу из Кишинева:

 

Ты, коему судьба дала

И смелый ум, и дух высокий,

И важным песням обрекла…

 

И через два года писал брату по поводу стихотворения Гнедича «Тарентинская дева»: «Гнедич у меня перебивает лавочку: «увы, напрасно ждал тебя жених печальный» и проч. – непростительно прелестно. Знал бы своего Гомера, а то и нам не будет места на Парнасе!» Пушкин высоко ценил вкус Гнедича. Задумав в 1825 г. издать собрание своих стихов, он дал полномочия Жуковскому, Плетневу и Гнедичу исключать и марать сплеча все, что им покажется недостойным включения в собрание. Когда Пушкин жил на юге, Гнедич издал его «Кавказского пленника», но заплатил за него Пушкину всего 500 руб. ассигнациями и прислал один экземпляр поэмы; предложил купить у него второе издание «Руслана» и «Пленника», но Пушкин отказался от его услуг и писал Вяземскому, что Гнедич – «приятель невыгодный», очень держащий на счету каждую копейку.

Пушкин с нетерпением ждал выхода Гнедичева перевода «Илиады», напечатал в «Литературной газете» восторженное извещение о его выходе; когда перевод вышел в свет, Пушкин, с присущей ему озорной насмешливостью, написал эпиграмму:

 

Крив был Гнедич поэт, преложитель слепого Гомера,

Боком одним с образцом схож и его перевод.

 

Видно, слишком соблазнительно было противопоставить кривого Гнедича слепому Гомеру. Но Пушкин устыдился своей эпиграммы и тщательно замазал ее чернилами, а вместо нее написал известное двустишие:

 

Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи;

Старца великого тень чую смущенной душой.

 

К Гнедичу же относят и стихи Пушкина «С Гомером долго ты беседовал один» (1832), но это еще требует подтверждения.

Гнедич со своей стороны всегда восторженно относился к творчеству Пушкина. По поводу двустишия в «Бахчисарайском фонтане» «Твои пленительные очи яснее дня, чернее ночи» Гнедич воскликнул, что за эти два стиха он с удовольствием отдал бы свое последнее око, а сказки Пушкина (о царе Салтане и др.) приветствовал следующим посланием:

 

Пушкин, Протей

Гибким твоим языком и волшебством твоих песнопений!

Уши закрой от похвал и сравнений

Добрых друзей!

Пой, как поешь ты, родной соловей!

Байрона гений иль Гете, Шекспира –

Гений их неба, их нравов, их стран.

Ты же, постигнувший таинства русского духа и мира, –

Ты наш баян!

Небом родным вдохновенный,

Ты на Руси наш певец несравненный!

 

Гнедич, как сказано, был крив, и лицо его было изрыто оспой. Однако держался он как красавец, усердно следовал моде и всегда одевался по последней картинке. Волосы были завиты, шея повязана платком, которого стало бы на три шеи. Был чопорен, величав, речь его звучала несколько декламаторски. «Он, – говорит Сологуб, – кажется, и думал гекзаметрами, и относился ко всему с вершины Геликона». Впрочем, это не мешало ему быть иногда забавным рассказчиком и метким на острое слово. Гнедич слыл хорошим чтецом; но в чтении его, как и во всем прочем, было мало простоты и натуральности. Голос, дикция были как будто подавлены платком, который несколько раз обвивал его шею и горловые органы. Французский язык знал он плохо, но любил на нем говорить, и французская речь его была очень забавна.

 


Поделиться с друзьями:

Состав сооружений: решетки и песколовки: Решетки – это первое устройство в схеме очистных сооружений. Они представляют...

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.096 с.