О современной музыкальной культуре — КиберПедия 

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...

О современной музыкальной культуре

2023-01-02 31
О современной музыкальной культуре 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

После 1912 года

 

Р. К. Видите ли вы какое-нибудь сходство между со- временными (послевоенными) «изысканиями» и «революцией» в музыке и периодом перед первой мировой войной; и если да, то

предвидели ли вы тогда спад этого движения «радикальных изысканий» — спад к догматизму, который наметился в конце 20-х п в 30-х гг. и определился к предвоенным годам?

И. С. Вряд ли я смогу оценить движение, в котором все еще участвую, но теперь самым богатым для музыки периодом в этом столетии мне представляются годы, непосредственно предшествовавшие войне 1914 г., в частности 1912 г., к которому относится создание «Лунного Пьеро» Шёнберга, «Игр» Дебюсси, «Альтен- берг-песен» Берга и «Весны священной».[201]

Этап, последовавший за кульминацией 1912 г., был также замечательно богатым, еще более многоликим, хотя и наводил кое в чем на мысль о спаде в самобытности и радикальности, во всяком случае по сравнению с «Весной священной» и «Лунным Пьеро». К этому периоду относятся песни Веберна с инструментальным сопровождением, «Воццек», Серенада и Пять пьес опус 23 Шёнберга и мои «Байка о Лисе», «Свадебка», «История солдата» и Симфонии для духовых инструментов. Однако в этот период искания и открытия продолжались. То, что вы назвали периодом догматизма, наступило лишь в конце 20-х гг. с установле- v нием так называемого «неоклассицизма» — Шёнберга, Хиндемита и моего. В продолжение 15 лет — с 1930 по 1945 г. — эти три «неоклассические» школы доминировали, и тот факт, что их можно назвать школами, уже говорит об установлении догматизма. Школа Шёнберга, или, как ее теперь называют, додека- фонная школа, при всех ее больших заслугах была одержима искусственной, потребностью отрицания любых намеков на

«тональность», основанную на трезвучии; достигнуть этого очень трудно. И любопытно, что музыка этой школы прочно базировалась на самых напыщенных и неприятных сочинениях Брамса.

Что касается моих подражателей, моей «школы», если вам это больше нравится, их трудности заключались в том, что они подражали не столько моей музыке, сколько моей индивидуальности. Они были замечены благодаря их ритмам, остинато, «неожиданным» акцентам, диатоническим «линиям», «диссонансам» и заключительным До-мажорным аккордам с си или ля. Для школы Хиндемита были характерны непременные движения на 3, бесконечные кварты и фуги с темами длиной в тридцать два такта. Конечно, существовали и другие школы — бродвейская, аппалачская, новонеандертальская (Орф),[202]арьергардная и др., но те три были основными и главенствующими.

Все три школы, однако, выдохлись, когда в конце войны, в 1945 г., наступил новый период исканий и переворотов, начавшийся, несомненно, вторичным открытием шедевров 1912 г. и всей музыки Веберна. Эта новая музыка послевоенных лет представлена кантатами Булеза. Они исходят из кантат Веберна по материалу и стилю, но более сложны по фактуре. (Фактически, в них исчезает идеал чистой неоклассической линии.) В этом новом периоде исканий единственной примечательной вещью является пока «Молоток без мастера» Булеза (1954).

Теперь уже ясно, что следующим шагом в этом направлении будет использование музыкально-электронных средств, эффектов акустического зеркала и смешения сочиненных и импровизируемых элементов. Но довольно предсказаний: я композитор и должен обрабатывать свой собственный сад. (II)

 

Музыкальная жизнь Америки

 

Р. К. Вы знакомы с музыкальной жизнью Америки с 1925 г.; не прокомментируете ли вы какой-либо аспект ее развития в последующее время?

Я. С. Надеюсь, я неправ, но боюсь, что в некоторых отношениях американский композитор находится сегодня в более изолированном положении, чем в 1925 г. Сейчас ему очень хочется заявить: «Мы оставим всю эту авангардистскую чепуху Европе и выработаем наш собственный, американский музыкальный стиль».

Как теперь ясно, сделанное в русле «интеллектуальной передовой чепухи» (кое-что, так как по крайней мере 99 % всей авангардистской продукции это откровенное ребячество) любого приведет в замешательство; в сравнении с Веберном, например, большая часть нашего простого доморощенного «американского стиля» бестолкова по выразительности и технике, полной отвратительнейших штампов. В выражении «американская музыка», «американская» не только обкрадывает значение слова «музыка», но и требует пониженных критериев. Разумеется, хорошая музыка, которая появится здесь, тоже будет американской.

У нас нет столицы новой музыки, каким был Нью-Йорк в 1925 г. Взгляните на программы Союза композиторов 20-х гг. и скажите, есть ли что-нибудь сравнимое в нынешнем Нью-Йорке? Конечно, сейчас там исполняется больше современной музыки и больше американской музыки, но по-настоящему стоящей, дискуссионной новой музыки не играют, а тогда ее играли. Правда, у нас есть чудесные оркестры, но из-за репертуарной диеты и второсортной новой музыки — слишком много сахара — они становятся вялыми. Недавно меня попросили продирижировать двумя концертами с одним из изумительных американских оркестров. Но мои предложения были отвергнуты, и приглашение было отменено из-за того, что я отказался исполнять Чайковского вместо программы, целиком составленной из моих сочинений. Это не могло бы произойти в Европе и в настоящий момент не должно было произойти здесь. Правления из директоров и антрепренеров должны бы были перестать считать свои ограниченные вкусы и образование надежным мерилом для слушательских. Публика — это отвлеченное понятие здесь; у нее нет вкуса. Она должна полагаться на единственного человека, который им обладает (пропгу прощения, должен был бы обладать), на дирижера.

Соединенные Штаты в целом теперь определенно живут более богатой музыкальной жизнью, с первоклассными оркестрами, имеющимися повсюду, и хорошими оперными труппами в таких местах, как Сан-Франциско, Санта-Фе, Чикаго и при университетах. Но условие жизнеспособности музыкального общества — это новая музыка.

Р. К. Как вы относитесь к джазу?

Я. С. Джаз — это сообщество особого рода и совершенно особый вид музыкального творчества. Он не имеет ничего общего с сочиненной музыкой; когда он приобщается к влияниям современной музыки, он перестает быть джазом, и это плохо. Импровизация имеет свое собственное представление о времени, неизбежно свободное и просторное, поскольку действительная импровизация возможна лишь в свободных временных границах; отрезок надлежит определить, и на этом отрезке должно быть жарко. Ударные и контрабас (не рояль, это слишком гибридный инструмент, и между прочим, большинство пианистов только теперь «открыли» Дебюсси) играют роль центральной отопительной системы. Они должны поддерживать температуру «cool», а не прохладную.[203]Это своего рода мастурбация, которая (конечно) никогда ни к чему не приводит, но создает «искусственную» жизнь, необходимую этому искусству. Здесь интереснее всего инструментальная виртуозность, индивидуальность инструмента, а не мелодия, гармония и тем более ритм. Ритма, фактически, нет, так как нет размера или передышек. Вместо ритма есть счет. Исполнители все время отбивают его, просто для того, чтобы не отстать и знать свое положение относительно удара. Музыкальные идеи всегда инструментальны или, вернее, это не идеи, так как они возникают потом, извлекаются из инструмента. Игра Шорти Роджерса — пример того, что я подразумеваю под извлечением из инструмента, хотя его труба — в действительности пронзительный, звучащий как сигнальный рожок инструмент, напоминающий мне рога с клапанами, которые я очень любил и использовал в первой версии «Свадебки».) [204]Его фразы инструментальны: эффекты полуоткрытых вентилей с губными глиссандо, интервалы и пассажи, подсказанные пальцами, «трели» на одной ноте, например соль-соль на инструменте in В — между открытым звуком и первым с третьим пальцами — и т. д.

Примером сказанного мной относительно распоряжения временем может служить то, что лучшие вещи Шорти Роджерса, с обычными для него стаккато, я могу с интересом слушать в течение пятнадцати минут и больше, совсем не замечая времени, тогда как бремя любого «серьезного» виртуоза при всем моем самообладании угнетает меня уже через пять минут. Повлиял ли на меня джаз? Джазовые обороты и, в особенности, джазовые сочетания инструментов, конечно, воздействовали на меня сорок лет тому назад, но не идея джаза. Как я уже говорил, это другой мир. Я не следую за ним, хотя и уважаю его. Он может быть искусством глубоко трогающего достоинства, как, например, в траурных пьесах нью-орлеанского джаза. И в своих редких лучших образцах — это, конечно, наилучший вид развлекательной музыки в США. (I)

 

Виртуозы и дирижеры

 

Р. К. Ваши прежние высказывания о «виртуозах» легко истолковать неправильно. Не поясните ли вы, какого рода исполнителя вы имеете в виду?

И. С. Я, конечно, говорил о ложных виртуозах, виртуозах, ли- шенных virtu,[205]так как этот термин утратил свое значение; но мне следовало бы сделать различие между былыми и современными представителями, а среди современных — между истинными и ложными. Виртуозы прошлых времен были в тесном содружестве с новой музыкой, развивая новые возможности инструментов и обогащая технику, тогда как сегодняшние виртуозы склонны объявлять интереснейшую новую музыку — независимо от того, насколько часто она исполняется музыкантами «низшего» ранга — неисполнимой. Однако истинные виртуозы все-таки есть. Это выдающиеся инструменталисты — флейтист в Риме (Гаццелони), кларнетист в Париже (Деплю) и другие, благодаря исполнению новой музыки действительно достигшие новых инструментальных и музыкальных высот. Они, конечно, не пользуются известностью, но их ценность для музыки превышает ценность их знаменитых коллег.

Я бы назвал ложным виртуозом того, кто играет только классическую музыку, даже если это Бах и Моцарт; или исполнителя того типа, который начинает свой сольный концерт с бисовых номеров, поскольку их он играет лучше всего.

Р. К. Не выскажетесь ли вы о последних слышанных вами исполнениях Гайдна, Моцарта или Бетховена?

Я. С. Несколько дней тому назад я слушал Первую симфонию Бетховена, записанную Тосканини. Вступительное Adagio molto было сыграно в темпе не адажио, а анданте, с неразделенным счетом на четыре и сыграно плохо, начиная с первого же аккорда, взятого не вместе. Последующее Allegro тоже исполнялось в аб- сурдно-быстром россиниобразном темпе, при котором смазывались акцентировка фраз и артикуляция, исключая небольшой соль-ми- норный эпизод (виолончели, контрабасы и гобои), где даже Тосканини почувствовал неладное — на один момент его шаг замедлился почти до правильного темпа. На протяжении этой части главным стремлением Тосканини, казалось, было создавать кульминации, неважно — совпадали ли они с бетховенскими и особенно с его шкалой кульминаций. Вторая часть тоже быласы- грана плохо. В одном месте разработки струнные после нот с точками брали точно тридцать вторые. Затем, несколькими тактами дальше, духовые вдвое укоротили эти тридцать вторые (и были правы, поступив так).[206]Услышав, что их поправили, струнные последовали далее в этом ритме. Но не мог же Тосканини не слышать всего этого? Во всяком случае, он не услышал, что сделанное им в начале репризы ритардандо получилось нестерпимо грубым, что весь менуэт и трио исполнялись настолько абсурдно быстро, что потеряли смысл, что последняя часть игралась не только слишком быстро, но и была смазана, так что лучшее место симфонии — примерно двенадцать тактов, открывающие разработку (такты 96—108) — показалось незначительным.

Я не воинственен и не имею иных претензий к Тосканини, кроме изложенных выше. Полагаю, однако, что эти замечания об исполнении Первой симфонии Бетховена Тосканини или кем-нибудь другим могли бы сделать музыкальные критики, но пока они (критики) не научились различать подобные детали музыкального исполнения («различать» и «критиковать» имеют один корень), они не имеют права изрекать нонсенс о таинствах интерпретации, как делают обычно.

Две недели тому назад я был на концерте, где исполнялись три симфонии — одна Гайдна из первой саломоновской серии, другая ля-мажорная Моцарта (К. 201) и Вторая Бетховена. Я люблю Гайдна за различную длину его фраз, но это стушевалось из-за слишком быстрых или слишком медленных темпов. Andante было сыграно в темпе адажио, и оба аллегро исполнялись престиссимо; естественное дыхание музыки повсюду было нарушено, и исполнение получилось мнимым: пульсация — это реальность музыки. Однако на следующий день единств, енным комментарием обозревателей было, что струнные звучали «как бархат», хотя струнные у. Гайдна должны звучать как струнные, а не как бархат. Но слово «интерпретация» приберегалось для Моцарта. Однако предпосылками интерпретации этой маленькой симфонии являются: во-первых, такт — в первой части он разрублен, то есть имеет

«6 размер 2? и в последней части — 8, иначе говоря, такты делятся

пополам; и, во-вторых, стиль. Вот и все, что доступно интерпретации; остальное — миф. Но действительно из ряда вон выходящим событием этого концерта было вступление к симфонии Бетховена; дирижер показал первую ноту симфонии, тридцать вторую, как сильную долю. Он хотел, конечно, чтобы оркестр вступил вместе, но это исказило и характер второй ноты и все вступление в целом. Чтобы добиться чистоты вступления, достаточно одного предварительного затакта, но поскольку у этого дирижера доли походили на горячий пластилин, он, конечно, не мог простым движением дать почувствовать всему оркестру цену тридцать второй. Об этом, однако, обозреватели не сказали ни слова. (II)

 

Заказы

 

 

Р. К. Большая часть вашей музыки написана по заказу. Повлияло ли это обстоятельство на направленность вашего искусства, или, иначе говоря, помогали ли вам когда-либо особенности или условия заказа определить поворот музыкальной мысли или, напротив, налагали ограничения на музыкальный материал? Не выскажетесь ли вы о роли заказов в современной музыке в целом?

И. С. Фокус состоит, конечно, в выборе заказа, в том, чтобы сочинить то, что хочешь, а потом уже принять заказ на написанное; мне удавалось поступать таким образом во многих случаях. Но в ответ на ваш вопрос скажу, что едва ли могу приписать условиям заказа какое-либо влияние на направленность и характер моей музыки. Хотя Дягилев и столкнул меня с музыкой Перголези, настояв на сочинении на ее основе балета и в конечном счете заказав его мне, и хотя это обстоятельство, несомненно, заставило меня по-новому подойти к классицизму XVIII века, я считаю, что заказ настолько же руководил мною, насколько я руководил его появлением, и что «Пульчинелла», который в то время мог казаться случайностью, был для меня абсолютно логич^ ным шагом.

Но, хотя я считаю минимальной роль заказов в отношении моей музыки, я думаю, что на большую часть новой музыки они оказывают большое и даже до известной степени предопределяющее влияние. Независимо от того, насколько свободными кажутся условия, заказчик ожидает продукцию определенного рода. Например, ожидается, что пьесу, заказанную для исполнения одним из американских симфонических оркестров, можно будет подготовить за 4–6 часов репетиции, что она будет стандартной по инструментовке, размерам и, поскольку с этими стандартами связаны другие, — стандартной и по стилю, то есть находиться где-то между Шёнбергом и Стравинским, но будет более «ручной». Композитор не может далеко отступить от этого стереотипа, например написать 2-минутное сочинение, требующее 35-часовой репетиции и двадцати дополнительных инструментов и столь оригинальное по стилю, что с исполнившим его дирижером будет расторгнут контракт. (В больших радиоцентрах Западной Германии эта система условий действует в прямо противоположном направлении. Затраты средств и репетиционного времени там не имеют значения, — я так думаю, — и стили новой музыки, к лучшему или худшему, — так я не думаю, — с точки зрения исполнения отличаются соответствующей сложностью.) Я не говорю, что при этих условиях композитор лишен возможности сочинять индивидуально своеобразную и оригинальную музыку; но я утверждаю, что условия неизбежно приводят к стереотипам.

Пожалуй, самое примечательное различие между ролью заказов в настоящем и в прошлом — это вопрос полезности. По крайней мере мне представляется, что в прошлом музыкальное произведение заказывалось, чтобы удовлетворить действительную потребность. Заказы со стороны какого-нибудь герцога эпохи Возрождения или церкви или какого-нибудь Эстергази или Дягилева были именно такими. Деловой, то есть коммерческий подход к новой музыке высокого, то есть не-коммерческого, качества все еще, конечно, существует — новый концерт для скрипача, новая симфония для филармонического оркестра и т. д., но нужна ли эта музыка действительно сама по себе, а не как средство для посторонних целей, а именно рекламы, часто бывает трудно определить. Я, например, сомневаюсь в том, что некоторые из заказчиков моей музыки последнего времени платили за полученное от нее удовольствие. Но это опять-таки вопрос практической полезности — независимо от повода. В основном, однако, потребность в новых кантатах, струнных квартетах, симфониях — абсолютно мнимая, и организации, дающие заказы, подобно фондам Форда или Рокфеллера, в действительности скупают излишек симфоний, точно так же, как правительство скупает излишек пшеницы. В самом деле, потребность в музыке такого рода настолько безнадежно непрактична, что заказчики принуждены теперь пытаться покупать потребность в симфонии, как и саму симфонию.

Великая, иначе говоря, бессмертная музыка сама создает потребность в себе; получен ли заказ на нее или нет — это экономическая частность, интересная лишь самому композитору. Песни Веберна с инструментальным сопровождением не были заказаны и не пользовались спросом; ни один из исполнительских ко л лек- тивов не был способен исполнить их в то время, когда они были написаны. Эта музыка, оказавшаяся сейчас столь ценной, — один из случаев постоянной путаницы, связанной с идеей заказа для практического использования. Тем не менее, даже Веберн мог сочинять музыку по заказу. Такова его Симфония (ор. 21) для Союза композиторов; возможно, она шокировала Союз и вообще всех и каждого, но это не могло иметь значения для Веберна.

Но в то время как композитора направляет талант (если он обладает им; в противном случае его незачем принимать во внимание), что руководит заказчиком? Я только что просматривал ‘список композиторов, получивших от одного Фонда заказы на несколько тысяч долларов. Поскольку я знаю музыку, а также знаком с музыкой некоторых из этих композиторов, полагаю, что Фонд поступил бы умнее и любезнее, если бы оштрафовал их на ту же сумму, так как деньги не обогатят их музыку и не изгонят отвратительные мысли об «успехе» и «карьере», заботящие этих людей, которые верят, верят в себя благодаря похвалам обозревателей, машинально расточающих комплименты их хламу. У меня самого было столкновение с заказчиком — воплощенным антимеценатом, отпрыском из бакалейной лавки и поборником «современного искусства»; он был готов заказать мне «Похождения повесы» на том условии, что будет судьей моей музыки, которую мне предстояло сыграть ему на рояле.

Помните ли вы письмо Сигизмондо Малатесты к Джованни ди Медичи с просьбой о художнике, способном украсить фресками заново облицованные стены дворца Малатесты? По версии Паунда, Сигизмондо обещает художнику, что кем бы он ни был, он

.. сможет работать, как ему нравится, или тратить свое время, как ему нравится, никогда не нуждаясь в средствах.

Вот что должен был бы прочесть всякий, собираясь дать заказ художнику. (II)

 

Музыка и религия

 

Р. К. Не выскажетесь, ли вы о роли религии в вашей жизни и музыке? Например, почему вы написали римско-католическую мессу, тогда как сами вы принадлежите к русской православной церкви? Какую роль играла религия в жизни вашей семьи и в вашем воспитании, и какие изменения претерпевала ваша религиозность в последующее время?

И. С. Не думаю чтобы мои родители были верующими. Во всяком случае, они не были исправными прихожанами, и судя по тому, что дома вопросы религии не обсуждались, вероятно, не испытывали глубоких религиозных чувств. Однако их позиция, по- видимому, была ближе к безразличию, нежели к оппозиции, так как самый небольшой намек на кощунство приводил их в ужас. Помню, кто-то дал отцу копию пушкинской богохульной поэмы о Благовещении,[207]и отец, изрыгая столь же богохульные проклятия, предал ее огню. Правда, до известной степени мои родитёли были антицерковниками, но это было не более как отличительная черта их сословия, в то время мало соприкасавшегося с религией. (Хотя добавлю, что еще меньше внимания они уделяли новой волне либерализма. Мои родители никогда не были либералами в любом смысле этого слова.) Тем не менее в нашем доме строго соблюдались посты и праздники церковного календаря, и я был обязан присутствовать на богослужениях и читать Библию. Мои родители посещали домовую церковь военного училища, невдалеке от нашего дома. Я ходил туда для исполнения всех положенных обрядов, но в большие праздники посещал Казанский собор. Однако за все годы моей обрядовой жизни я помню лишь одно переживание, которое мог бы назвать религиозным. Однажды, в возрасте 11 или 12 лет, ожидая в очереди перед исповедальней,[208]я стал нетерпеливо крутить пряжку своего ремня; я был в гимназической форме — черные ботинки, черная куртка и серебряная пряжка с инициалами «СП. 2Г>> — «Санкт-Петербургская вторая гимназия». Внезапно священник вышел из-за ширмы, взял меня за руки и прижал их к моим бедрам. Однако поступок его не выражал порицания — в самом деле, священник был таким кротким и всепрощающим, что меня на мгновение охватило чувство, которое Генри Воан назвал «глубокая, но ослепительная тьма» (Бога). (Почему именно этот ^единственный случай остался в моей памяти и как нечто законченное — я помню время дня, освещение в церкви, приглушенный голос исповедника, внезапное, необыкновенное чувство самосознания?)…

Однако в 14- или 15-летнем возрасте я начал критиковать и бунтовать против церкви и еще до окончания гимназии полностью отошел от нее; это был разрыв, продолжавшийся почти три десятилетия. Сейчас я не могу оценить события, заставившие меня к концу этого тридцатилетия открыть в себе потребность к вере. Меня не убеждали в этом. Хотя я преклоняюсь перед конструктивностью теологической мысли (например, доказательство Ансельма в Fides Quaerens Intellectum), но в религии она значит для меня не больше, чем в упражнениях по контрапункту. Я не верю в доводы разума или в какую-либо иную форму экстраполяции в вопросах религии; невозможность извлечения абсолютных истин из опыта — это, по-моему, вопрос, давно разрешенный Кантом.[209]Однако могу сказать, что за несколько лет до моего настоящего «обращения», в результате чтения Евангелия и другой духовной литературы, во мне развилось настроение предрасположенности. Когда я переехал из Биаррица в Ниццу, в мою жизнь и даже в мою семью вошел некий отец Николай, русский священник; в течение пяти лет он фактически был членом нашей семьи. Но интеллектуальные и духовные влияния на меня не являлись решающими. Кстати, последнее письмо Дягилева следует читать, помня о моей вновь обретенной религиозности; перед принятием причастия я написал ему о своем намерении вернуться в лоно церкви.

(В то время на меня мог оказывать влияние, хотя и не прямое, Жак Маритен, но и он, определенно, не сыграл никакой роли в моем «обращении»; до того времени я знал его только по книгам; мы стали друзьями в 1929 г., когда я писал Каприччио. Маритен обладал изумительной эрудицией, и хотя он не навязывал ее, находиться в его обществе значило учиться. Я не виделся с ним с 1942 г., когда он посетил мою лекцию в Чикагском университете. Я сожалею о том, что мы отдалились, и я лишился даров его ума. Интересно, что бы он сказал сейчас, например, о «milieu divin» Тейяра де Шардена или о св. Екатерине Генуэзской барона фон Хюгеля или о сочинениях вновь открытого соотечественника Хюгеля, Авраама а Санта-Клара.)

Может быть, определяющим в моем решении вернуться в лоно православной церкви, а не перейти в католичество, был лингвистический фактор. Славянский язык русской литургии всегда был языком моих молитв — в детстве и теперь. Я регулярно причащался в православной церкви с 1926 по 1939 г. и затем, позднее, в Америке, и хотя в последнее десятилетие я иногда пренебрегал этим — больше из лени, нежели из интеллектуальных колебаний, — я по-прежнему считаю себя православным.

Почему же тогда я написал римско-католическую мессу? Потому что хотел, чтобы ее исполняли в службе, что абсолютно невозможно в русской церкви, так как законы православия запрещают участие инструментов в службе, а я выношу пение без аккомпанемента лишь в музыке с примитивнейшей гармонией. Моя Месса использовалась в католических церквах, правда, редко, но все же. Ее появление было отчасти стимулировано некоторыми мессами Моцарта, которые я нашел в 1942 или 1943 г. во второразрядном музыкальном магазине в Лос-Анжелосе. Проиграв эти рококо-оперные сладости греха, я понял, что должен сочинить свою мессу, и настоящую. Между прочим, я впервые услышал Мессу Машо через год после сочинения своей, и, сочиняя ее, не испытывал каких-либо влияний старинной музыки и не руководствовался каким-либо образцом. (III)

Р. К. Ваши Месса, Canticum Sacrum и Threni бросают самый большой за двести лет вызов упадку церкви как музыкальной организации.

И. С. Я хотел бы, чтобы этот вызов был действенным. Я надеялся, что моя Месса будет исполняться при богослужении, но не имел подобных устремлений в Threni, почему и назвал это сочинение не Tenebrae Service, a Lamentations.[210]

Не знаю, была ли церковь самым мудрым покровителем музыки или нет, хотя и думаю, что была; в церкви мы совершаем меньше музыкальных грехов, она была богата музыкальными формами. Как мы обеднели без священных музыкальных служб, месс, Страстей, календарных кантат протестантов, мотетов и духовных концертов, всенощных и многого другого. Это не просто вымершие формы, но части музыкального духа, изъятые из употребления.ч.

Церковь знала то, что знал Давид: музыка славит Бога. Музыка способна славить Его в той же мере, или даже лучше, чем архитектура и все убранство церкви; это ее наилучшее украшение. Glory, glory, glory! В мотете Орландо Лассо музыка восхваляет Бога, и этой особой «славы» не знает светская музыка. И не только славы, хотя я думаю о ней в первую очередь, потому что слава из Laud ate — радость Славословия — почти что вымерла; ни молитва, ни покаяние, ни многое другое не может быть секуляризировано.1 Дух исчезает вместе с формой. Я не сравниваю «степень эмоциональности» или «разнообразие» в духовной и светской музыке. Музыка XIX и XX веков — вся мирская — по «экспрессии» и «эмоциональности» превосходит все, что было в музыке предшествующих столетий: страх в «Лулу», например (ёУ» g°rY> gory);2 или напряжение, оттягивание момента кульминации в музыке Шёнберга. Я скажу просто — без церкви, «предоставленные собственным силам», мы лишились многих музыкальных форм.

Называя XIX век мирским, я хочу подчеркнуть различие между духовной религиозной музыкой и светско-религиозной. Последняя вдохновляется гуманностью, искусством, сверхчеловеком, добротой и кто его знает чем еще. Духовная музыка без религии почти всегда тривиальна. Она может быть и скучной. Церковная музыка тоже бывала скучной — от Гукбальда до Гайдна, — но она не бывала тривиальной. (Разумеется, теперь есть и тривиальная церковная музыка, но в действительности она не связана с церковью и не предназначена для нее.) Я надеюсь также, что моя духовная музыка служит протестом против платоновской традиции, — которая стала церковной благодаря Плотину и Эриугене, — считать музыку аморальной. Конечно, и у Люцифера была музыка. Иезекииль упоминает о его «барабанах и трубах», Исайя —

о «звуках его виол». Но Люцифер вынес свою музыку из Рая, и даже в Аду, как показывает Босх, музыка способна представлять Рай и становиться «невестой вселенной».

«Она извращена музыкантами», — отвечает Церковь, чья музыкальная история — это ряд нападений на полифонию, подлинный музыкальный язык западного христианства до той поры, когда музыка ушла от нее или смешала ее с театром. Извращенными музыкантами Босх, возможно, считал Жоскена и Окегема, а извращенными плодами искусства — чудеса полифонии Жоскена, Окегема, Компера, Брумеля.

Р. К. Нужно ли быть верующим, чтобы писать музыку в этих формах?

И. С. Непременно, и не просто верующим в «символические образы», но в личность Господа, личность Дьявола и чудеса Церкви. (I)

Т. е. обмирщено. — Ред.

Glory — слава; gory-г кровавый (англ.).

 

Молодое поколение

 

Р. К. Из ваших сочинений молодые авангардисты почитают «Весну священную», Три японских стихотворения, различные русские пёсни, «Байку про Лису» и Симфонии духовых инструментов, но резко отрицательно относятся к вашей так называемой неоклассической музыке («Аполлон», фортепианный Концерт, «Игра в карты» и т. д.) и, принимая ваши последние сочинения, сетуют на то, что трезвучные гармонии и тональные кадансы отступают от правил додекафонии и тянут назад к тональной системе. Что вы на это скажете?

И. С. Позвольте мне ответить сначала на последнее обвинение: мои последние вещи действительно написаны в тональной системе — моей системе. Эти композиторы больше озабочены вопросами направления, чем суждениями по существу музыки. Этого и следовало ожидать. Но в любом случае они не могли в продолжение двадцати лет следовать за одними и теми же предшественниками и должны были найти себе новых лидеров. Однако утратить влияние вследствие перемены направления — вовсе не значит стать никчемным. Так обстоит дело в науке, где каждая новая научная истина корректирует некоторые прежние истины. Но в музыке прогресс означает лишь развитие языковых средств — мы можем вносить новое в ритм, звучание, структуру. Мы провозглашаем большую концентрацию в определенных направлениях и на этом основании заявляем о своей эволюции. Но новый шаг в этой эволюции не аннулирует предшествующего. Группы деревьев Мондриана можно рассматривать как пример движения от большего «соответствия» к большей абстрактности; но нет такого глупца, который стал бы считать то или иное дерево более или менее красивым, нежели другое, на том основании, что оно более или менее абстрактно. Если моя музыка от «Аполлона» и «Эдипа» до «Похождений повесы» более не действует в направлении, интересующем сегодня йладшее поколение, то от этого она еще не перестает существовать.

Каждое поколение является историческим единством. Конечно, пристрастный современник так не считает, но видимые различия сглаживаются, и с годами разное становится компонентами единого. Теперь, например, понятие неоклассицизма стало приложимым ко всем композиторам периода между двух войн (что не совпадает с мнением о «неоклассиках» как композиторах, которые грабят своих предшественников и друг друга, а затем аранжируют награбленное в новом «стиле»). Музыка Шёнберга, Берга и Веберна в 20-х гг. считалась непримиримо иконоборческой, теперь же обнаруживается, что эти композиторы, как и я, использовали музыкальную форму «исторически». Но я делал это открыто, они же тщательно маскировались. (Возьмите, например, Рондо из струнного Трио ор. 20 Веберна; музыка эта замечательно интересная, но никто не воспринимает ее как рондо.) Конечно, все мы в 20-х гг. искали и открывали новую музыку, но связывали ее с той самой традицией, от которой так усердно открещивались десятилетием раньше. (I)

Р. К. Не хотите ли вы высказаться о текущих музыкальных событиях — о чертах новейшей музыки, услышанной вами, о просмотренных новых партитурах, о задачах молодых композиторов и музыкальной критики, о роли записей в современной музыке?

И. С. Новейшая музыка, с которой я познакомился за последние годы, — это первый том лютневых табулатур Адриана Jle-Pya (1551), расшифрованных моим другом Андре Сури и изданных в Париже Национальным Центром научных исследований (1960). Отличительную черту этой музыки составляет то, что каждая вещь это сущий восторг.

Что касается сегодняшних задач молодых композиторов, то еще неизвестно, насколько они серьезнее прежних — если, конечно, не считать этот вопрос малозначительным, памятуя, что композиторы могут производиться массово. Недавно мне довелось просмотреть большое количество студенческих партитур, представленных на конкурс. Я мало что могу сообщить о них, за исключением того, что сегодняшние подражания Колонну и К° кажутся мне не лучше вчерашних подражаний — по ходячему выражению — «Стравинскому и Хиндемиту». Музыка, с которой я познакомился, показывает, что ее авторы думают о музыке других. В лучшем случае, это могло бы быть хорошей музыкальной критикой. (Я думаю, как и Оден, что единственно ценная критика должна осуществляться в искусстве и средствами искусства, то есть быть имитацией или пародией. «Поцелуй феи» и «Пульчинелла» представляют музыкальную критику подобного рода, хотя являются и чем-то большим.) Ничто в этой музыке, однако, не выходит настолько далеко за рамки существующих влияний и стилей, чтобы могло считаться настоящей критикой. Несколько неожиданным было также открытие, что партитур, попугайски следующих модам прошлого десятилетия, такое множество. Обычно в первых же двух тактах серии раздражающе выпячиваются, а затем следуют рутинные фугато и каноны — самые нудные и очевидные из всех приемов, которыми располагают неумелые композиторы. (Даже Веберн, допустивший слишком обнаженный канон в первой части Квартета ор. 22, не может избавить нас от впечатления, что мы следим за затянувшейся игрой в пятнашки. И не слишком ли явна, правильна, растянута экспозиция фуги во второй части Симфонии псалмов?) Как примитивны все эти повторы фраз и прочие приемы разработки в музыке этих ком- позиторов-соискателей и насколько они бесформенны и не упорядочены ощущением. Композиция не может быть такой примитивной. Хорошими намерениями вымощена дорога в ад. (III)

Р. К. Молодые композиторы разрабатывают динамику; что нового мы можем ожидать от ее использования?

И. С. Иллюстрацией возможного использования динамики может послужить «Zeitmasse» Штокхаузена. В этой вещи, в 187 такте, все пять инструментов держат аккорд, но сила звучания у каждого отдельного инструмента меняется на всем протяжении аккорда: гобой начинает с ррр и в конце делает короткое crescendo до р; флейта медленно затихает от р; затем несколько быстрее делает crescendo до р; сохраняя его в последней трети такта; английский рожок делает сначала медленное, затем более быстрое crescendo от ррр до шр, а потом симметричное diminuendo; кларнет выдерживает р, затем делает медленное diminuendo.

Такое использование динамики, конечно, не ново — серийное использование динамики, как и артикуляции — столь же важный, сколь явно выраженный связующий принцип в Концерте для девяти инструментов Веберна, — но я думаю, что электронные инструменты и в особенности их управляемость могут повести много дальше.

Я сам использую динамику для различных целей и различными способами, но всегда чтобы подчеркнуть и проартикулировать музыкальную мысль: я никогда не считал, что можно разрабатывать динамику саму по себе. В случаях, подобных ричеркару у тенора в моей Кантате, я почти совершенно пренебрегаю динамическим фактором. Может быть, исполнительский опыт убедил меня в том, что обстоятельства бывают настолько разными, что при каждом исполнении требуют пересмотра динамических оттенков в любой партитуре. Однако общую шкалу динамических соотношений — абсолютных значений динамики не существует — исполнитель должен ясно представлять себе.

Изгибы постоянно меняющегося динамического диапазона чужды моей музыке. Дыхание в каждой моей фразе не определяется ritardando или accelerando, diminuendo или cresc


Поделиться с друзьями:

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.077 с.