Марина Неелова: Спешите делать добро — КиберПедия 

Механическое удерживание земляных масс: Механическое удерживание земляных масс на склоне обеспечивают контрфорсными сооружениями различных конструкций...

Поперечные профили набережных и береговой полосы: На городских территориях берегоукрепление проектируют с учетом технических и экономических требований, но особое значение придают эстетическим...

Марина Неелова: Спешите делать добро

2022-10-28 37
Марина Неелова: Спешите делать добро 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Я открыла свою старую тетрадку и переписала оттуда почти все, что записано мной сразу после встреч с Фаиной Георгиевной Раневской. Это память, а память, как мне кажется, не нуждается в шлифовке.  

Сегодня разговаривала с Фаиной Георгиевной Раневской – комок в горле, до сих пор не могу прийти в себя от нее, уже будто «уходящей» и говорившей, что ей уже пора, что «все позади» и в этом «позади» так мало хорошего! А какой при этом светлый ум, так остро воспринимающий все окружающее, так точно все характеризующий, добрый и нежный! Почему раньше не была с ней знакома, как много она могла бы мне дать, как давно я хотела этого, сколько времени пропущено, – дай бог ей здоровья, а нам радости общения с ней! Может быть, это разговор с ней не дает мне сейчас спать, и мучаюсь ее старостью, ее болями, ее одиночеством, и боюсь, так боюсь за нее, как могла бы только за очень мне близкого человека, которого очень давно знаю. Дай ей бог!

 

* * *

 

Как хочется что‑то сделать для нее, чем‑то порадовать, побыть с ней, никуда не торопясь, посидеть на диване под фотографиями, – «это самое дорогое, что у меня есть». И это понятно: Ахматова, Пастернак, Шостакович, Цветаева, Уланова – вся стена увешана этими фотографиями с дарственными надписями, фотографии приколоты к обоям иголками для внутривенных уколов, и в углу около кресла под торшером – фотографии собак, которых так любила Фаина Георгиевна. Позже, когда Фаина Георгиевна попросила меня принести свою фотографию, я, понимая, что не могу претендовать на эту «стену», попросила повесить мою среди собак, и надо сказать, выглядела там вполне органично.

Удивительно сочетается в этом человеке множество почти несоединимых черт: необычайная эмоциональность и трезвый острый ум, поразительные оценки, точные, подчас желчные характеристики и невероятная наивность, нежность, мудрость, кокетство, детскость, откровенность (о себе и других), жестокость и удивительная обидчивость, мнительность, ранимость, часто безапелляционность – и вдруг боязнь обидеть, огорчить, бессребреность и доброта душевная! Такое чувство, что я старше ее и обязана оберегать.

 

* * *

 

«Паспорт человека – это его несчастье, ибо человеку всегда должно быть 18 лет, а паспорт лишь напоминает, что ты не можешь жить, как 18‑летний человек!»

Много говорили о Цветаевой. Фаина Георгиевна подарила мне очень дорогую для нее и для меня книгу с надписью: «Марине – Марину с любовью к обеим». Читаю ее сейчас, читала и до, но теперь читаю со взглядом и через Фаину Георгиевну.

Фаина Георгиевна! Фаина Георгиевна! – всегда открытая дверь – заходите – собака Мальчик, ласкательно Маня – самое близкое существо – «если его не станет, я умру», – Мальчик, живи вечно!

Цветы в почти пустой квартире, пустой холодильник (все продукты отданы кому‑то, «а мне все равно ничего нельзя», пакеты с пшеном на подоконнике – для птиц и птичек (предпочитаются воробьи), книги, книги, книги – везде, на столе и на столике, в постели, на стуле, на диване, – книги, которые еще не раздарены и не украдены (дверь же открыта – бери, что видишь), – Томас Манн и Даррелл, Диккенс, конечно; Пушкин, книги на французском языке рядом с альбомом про собак, «Новый мир» и газеты, очки, и на всех обрывках листков, на газетных белых полях, на коробках – записанные, зафиксированные, а эту секунду пришедшие мысли или воспоминания, а иногда и несогласие с кем‑то.

«Фаина Георгиевна, почему вы не написали или не пишете книгу про все: про вас, про всех, кого вы знали, любили, видели?» И – ответ: «Написала, прочла – и (шутя, как всегда) поняла, что Толстой писал лучше, и из самолюбия разорвала все написанное». Хоть бы это была ее фантазия, хоть бы не разорвала! Сидим, говорим про Цветаеву (вернее, я задаю вопросы, а говорит Фаина Георгиевна), про Ахматову, про то, что, долго читая Цветаеву, устает, а потом «отдыхает» на Ахматовой, что Анна Андреевна человечнее и понятнее, что Марина Цветаева – гений и всегда не здесь, даже слушая, смотрит «насквозь, куда‑то в свое», что невероятно умна, своеобразна, одна такая и не как все.

А я смотрю, слушаю Фаину Георгиевну и думаю, что ей и правда восемнадцать лет, – я старше, но глупее. После общения с ней как будто надышалась кислородом и немного кружится голова. После подобных встреч очень трудно становится общаться с кем‑то, переоценка и заниженность их – совершенно другой мозговой и сердечный уровень.

«Не могу сейчас ни с кем общаться, не хочу никого видеть – все только про что где достать – никакой души».

«Моя собака живет, как Сара Бернар, а я как сенбернар». И правда: и собака, и цветы, и птицы не одиноки так, как она, страшное слово – одиночество, – произнесенное ею без желания вызвать сострадание, а так, скорее констатация – «девочка, если бы вы знали, как я одинока». И сердце сжимается, когда это слышишь именно от нее, от человека, любимого всеми.

Пушкин. «Пушкин не человек, это планета».

«Не сплю, сон покинул меня, страшная бессонница, думаю, страдаю, вспоминаю все ночами, жизнь прошла, а я не сыграла своей роли!»

Сидит в кресле, днем, с зажженным торшером, читает, читает без конца, беспокоится о Мальчике, кормит птиц, почти ничего не ест, глаза мудрого ребенка, теплые и чуть‑чуть ироничные, грустные и улыбающиеся, вдруг… и вдруг озаренные каким‑то воспоминанием или внезапно пришедшей в голову шуткой, и сама уже та‑ак заразительно смеется, глядя на смеющуюся меня.

Приезжаю от нее домой. Звонок – Фаина Георгиевна: «Как вы доехали, я беспокоилась». Я: «Не успела позвонить». А она успела. Вся в этом. Жажда и потребность любить, ждать, быть нужной.

 

* * *

 

– Фаина Георгиевна, вы верите в бога?

– Я верю в бога, который есть в каждом человеке. Когда я совершаю хороший поступок, я думаю, это дело рук божьих.

Звонит мне утром, и я, не проснувшаяся, – басом:

– Фаина Георгиевна, можно я вам перезвоню чуть позже?

Перезваниваю.

– Деточка, что с вашим голосом? Вы пили всю ночь?!

– Я не пью, Фаина Георгиевна.

– Спасибо.

–?!?!?!

– Боюсь за вас, только не пейте!

–?!?!

– Я так испугалась вашего голоса, я боюсь, что после спектакля вы идете в ресторан и гуляете!

– Фаина Георгиевна, дорогая, это невозможно, я в рестораны не хожу вообще, не люблю этого, и это может для меня быть только как наказание.

– Спасибо, деточка, не растрачивайте себя впустую, прошу вас.

Милая Фаина Георгиевна, нежный человек, с нерастраченной любовью, вернее, с запасами ее неиссякаемыми!

– И снимайтесь реже в кино: когда мне снится кошмар – это значит, я во сне снимаюсь в кино. И вообще, сейчас все считают, что могут быть артистами только потому уже, что у них есть голосовые связки. – Читает на обороте книжки чье‑то изречение: – «Искусство – половина святости». Нет, я бы сказала иначе: искусство – свято.

 

* * *

 

Была у Фаины Георгиевны, провела с ней день: завтракали, обедали, говорили и даже играли: нечто вроде ее импровизации и моего подыгрыша. Пригласила ее на спектакль «Спешите делать добро».

– Деточка, я почти не выхожу из дома, и к тому же я не могу оставить Мальчика одного: он скучает.

– Тогда можно я вам здесь все сыграю?

Господи, как же хорошо для нее играть! Сидим на кухне, она в бывшем французском халате (ему сто лет, вижу, что одет на левую сторону, но не по ошибке, а из каких‑то соображений, цвет мой любимый – фиолетово‑сиреневый), извиняется, что в таком халатном виде, я говорю, что ей он идет, и тут же в ответ:

– Деточка, что мне сейчас идет, кроме гробовой доски?! А вы знаете, что он одет у меня на левую сторону?!

– Знаю.

– Откуда?

– У вас карман внутри.

– Правильно!!!

И хохочет так восторженно, как будто я только что родила какую‑то невероятную шутку!

Боже мой, как я счастлива, когда стою у плиты в этой ее кухне, вижу, а скорее, чувствую, как она смотрит на меня, играющую монологом весь спектакль, «Спешите…», как потом она молчит, а я и не жду слов – мне ее слезы и ее молчание дороже множества похвал: быть таким зрителем – это особый талант, это еще один особый дар, который у нее есть.

– А вы знаете, что мне говорила Ахматова? «Милуша, вам только одиннадцать лет и никогда не будет двенадцать, и не надейтесь и не расстраивайтесь: Бореньке (Пастернаку) всего четыре».

А старость – это просто свинство, я считаю, что это невежество бога, что он позволил доживать до старости. Господи, уже все ушли, а я все живу, Бирман, и та умерла, а уж от нее я этого никак не ожидала. Страшно, когда тебе внутри восемнадцать, когда восхищаешься прекрасной музыкой, стихами, живописью, а тебе уже пора, ты ничего не успела, а только начинаешь жить!

– Деточка, снимите шапочку!

– Я без шапки, это мои волосы.

– Боже! Такое маленькое личико и так много волос, личико – как куриный пупик, нет, даже воробьиный, тогда выстригите немного волос, а потом – такой лоб, его нельзя скрывать, им нужно гордиться.

Потом вдруг лицо становится незнакомым и – со страшным украинским говором: «Ну, погадай, выйду я взамуж или нет, ну, у меня же ж и деньги имеются, а то взамуж страх как хочется, я ж заплачу…»

 

* * *

 

На той, подаренной мне Фаиной Георгиевной книжке на первом листке рукой Фаины Георгиевны написано: «Вспомнилась молодая Марина, а потом постаревшая, усталая, вернулась из Парижа, другая Марина, постарше, но Марина. Я плакала, Марина утешала, потом война, я увезла близких в Ташкент, Марину все бросили, Марина удавилась в Елабуге. Моя всегдашняя мука Марина».

Прошу рассказать про их встречу. Рассказывает, будто это было вчера.

– Вхожу в дом, где обещали встречу с Мариной. Где же она?! За столом пожилая, седая женщина сидит, закрыв лицо руками. Где Марина Цветаева?

– Я Марина Цветаева. Как воспитанный человек, делаю вид, что узнала.

Не узнаю совсем. Изменилась.

– Вы меня не узнаете, Марина? Делая вид, что узнала:

– Узнаю.

– Я Фаина Раневская.

– Господи!

Стоим, плачем, обнявшись посередине комнаты. Получила деньги, тогда – 5000 рублей, зарплата.

Еду к Цветаевой, говорю, получила деньги, хочу поделиться, – расцвела.

Пачка в сумке, в банковской упаковке, рукой незаметно пытаюсь ее разорвать, чтобы поделить пополам, она не поняла (не заметила? – слава богу!) и взяла всю пачку.

– Фаина, спасибо, я знала, что вы добрая!

Стою замерев: не знаю, что делать, что принесу домой, на что будем жить целый месяц всей семьей, что скажу? Продаю свое колечко и прихожу домой с зарплатой.

Какое счастье, что я тогда не успела поделить пополам, что отдала все! После ее смерти на душе чувство страшной вины за то, что случилось в Елабуге!

 

* * *

 

Девятнадцатое июля. Вот и все… Уже никогда больше не пойду к Фаине Георгиевне Раневской. Выла сегодня, и это был последний раз, хотя каждый раз, уходя от нее, боялась, что это последний. «Вы можете пойти к ней в четверг или субботу, она обрадовалась, узнав, что вы придете». Еду страшась: вдруг сегодня действительно не узнает, вдруг нельзя будет видеть?

Пожатие, как ни странно в таком состоянии и положении, крепкое и приятное. Стою, глажу ее руку, а другая – в рукопожатии – неотпускаемом. Иногда, в середине фразы, как будто находит забытье, кажется, что, устав, она заснула, но вдруг, сразу, без «просыпания», продолжение разговора;

– Что у вас в театре?

– «Вирджиния Вульф».

– Как хорошо, что где‑то репетируются хорошие пьесы.

Собирается консилиум, решают делать операцию. Оторвался тромб. Фаина Георгиевна:

– Нет, не хочу.

– Это чтобы вы встали быстрее на ноги и не хромали.

– А вы что, думаете, что я собираюсь играть «Даму с камелиями»? Нет, не собираюсь.

Врачи просят не утомлять.

Мне пора ехать на спектакль «Спешите делать добро». Иду прощаться. Целую руки, лоб, щеку.

– Благослови вас господь, девочка, будьте счастливы!

А в 10.30 Фаины Георгиевны уже нет. Она без нас, а мы остались без нее! Потеря!

А Мальчик, слышавший столько стихов на французском языке («Мой Мальчик знает всю французскую поэзию»), Мальчик, за которого так боялась Фаина Георгиевна, – жив!

 

* * *

 

Сегодня 40 дней со дня смерти Фаины Георгиевны.

Поразительное явление Фаина Георгиевна: каждый из нас настолько точно знает, чего бы она не допустила, будь она с нами, что даже понятие поминки приобретает совершенно другой знак. Все стали вспоминать какие‑то истории, связанные с Фаиной Георгиевной, ее рассказы, ее фантазии, шутки и про книгу Фаины Георгиевны, которая так никогда и не была написана, вернее, была разорвана: «Я не хочу, чтобы кто‑то читал мою жизнь!» Жаль, она замечательно писала, а впрочем, все, за что она бралась, было талантливо, Фаина Георгиевна однажды ни с того ни с сего купила школьную акварель и стала рисовать, и замечательно! Кто‑то даже пришел к мнению, что это ранний Ван Гог, но по крайней мере все утверждают, если не могут назвать точную фамилию, это… это рука профессионала: «За это ручаемся».

А сколько забавных мордочек в ее настольной тетради‑календаре: так рисуют дети или очень талантливые взрослые; характеры, взгляды, реакции, образы – все глазами Фаины Георгиевны, некоторые с подписями, некоторые зачеркнуты ею же! Не хотела, чтобы потом прочитал кто‑то посторонний. На одной странице жестокая характеристика одного режиссера: «Он великий человек, он один вместил в себя сразу Ноздрева, Собакевича, Коробочку, Плюшкина – от него исходит смрад».

Я все время вспоминаю одну ее фразу, сказанную однажды и не привязанную ни к какому конкретному разговору: «У меня хватило ума так глупо прожить жизнь».

 

Актер весь в судьбе героя

 

Настоящего интервью не получилось. На некоторые вопросы Фаина Георгиевна Раневская захотела ответить письменно – и ответила; некоторые ее не заинтересовали, но главная «помеха» была в том, что она постоянно отвлекалась. Вернее, увлекалась, если разговор вдруг касался того, что было ей интересно или дорого. Была непредсказуема – как на сцене, где никогда нельзя угадать ход ее роли, настолько каждый раз он кажется новым и неожиданным. Даже в фильмах кажется, где, как известно, все закреплено на пленку раз и навсегда. И все‑таки все, да не все. Недавно по ТВ в честь юбилея Эраста Гарина шла «Свадьба», и сколько же эпизодов этой старой картины вызывали радостное любопытство! Совсем новое – будто никогда раньше их не доводилось смотреть.

О «Свадьбе» речь зашла, и Раневская сказала, что «ни разу не улыбнулась, когда читала пьесу. „Свадьба“ – личная трагедия Чехова: он страдал, встречая пошлость и мещанство». Тому, что Раневская не улыбнулась, можно поверить, глядя, как она играет: с какой брезгливостью, с каким остервенением. Даже улыбка ее героиня – и та ядовита, и льстит она противно, а уж скандалит!.. Нет, скандалит артистически и с размахом – тут ее стихия, и стихии актриса не укрощает. Не только в этой роли – вообще не укрощает и находит ее в любом человеке, прекрасном или ничтожном. Проходных, незначащих состояний души она не берет; берет пределы и свое отношение тоже выражает с предельной откровенностью. Не оттого ли все ее люди запоминаются, а роли кажутся большими даже тогда, когда занимают минимум времени?

Тут, пожалуй, одна из отгадок вопроса, который мысленно себе иногда задаешь: отчего актриса Раневская так любима? Не популярна – у популярности другая стойкость, но чтима? В кино она давно не снимается, на телеэкране показывается редко (разве что в одной‑двух старых передачах), и много ли народу имеет возможность увидеть ее в театре, но поди ж ты! Пишут и пишут, и письма серьезные, откровенные, не одноразовые. На все она старается ответить, и это вызывает желание снова написать, чем‑то за внимание и просто за самый факт ее существования отблагодарить.

Есть немало вещественных – неожиданных и трогательных – доказательств этого желания. Мы имеем в виду фотографии, которые Раневской присылают и у которых один сюжет: собаки. Не знаем, каким путем стало известно, что она любит животных, но секрет перестал быть секретом, и симпатичные морды четвероногих во множестве украшают стены ее комнаты.

Вот уж поистине стены, которые не молчат! Даже если не знать, к кому попал в гости, они откроют, как тебе повезло. Увидишь фотографию Д. Д. Шостаковича и прочтешь: «Фаине Георгиевне Раневской – с глубоким восхищением»; Б. Л. Пастернак напишет: «Самому искусству – Раневской», и будут фотографии В. И. Качалова с нежными надписями, и М. И. Бабановой, и В. Анджапаридзе, и совсем молоденькой А. Г. Коонен и многих других, столь же славных. Фотографии А. А. Ахматовой датированы разными годами, но слово «друг» на всех будет неизменным.

– Как вы познакомились, Фаина Георгиевна? Когда?

– Очень давно. Я тогда еще жила в Таганроге, прочла ее стихи и поехала в Петербург – знакомиться. Долго гуляла около дома, потом долго стояла около двери, наконец, позвонила, и открыла мне сама Анна Андреевна. Помню весь ее облик: она была нездорова и вышла в длинном темном халате. Я, кажется, сказала: «Вы – мой поэт» – и извинилась за нахальство. Она пригласила меня в комнаты – и дарила меня дружбой до конца своих дней.

Портрет С. Рихтера с надписью «Великой Фаине с любовью» вызвал реплику: «Я не ждала этого подарка, но когда получила – начала в себя верить». Тема веры и неверия в свои силы возникала в наших разговорах не раз. Мне было трудно представить, что можно до такой степени быть недовольной собой, а Раневской трудно вообразить, что это вызывает чье‑то недоумение. Как‑то она вполне серьезно сказала: «Разве я большой талант? Среднее дарование», а потом, отвечая на вопрос о психологии актера, как бы подтвердила сказанное, сославшись при этом не на себя, а на В. И. Качалова.

– Судьба одарила меня дружбой Василия Ивановича. Он нисколько не был в себя влюблен и сердился, что я не говорила ему «ты». «Я что, такой старый?» «Не старый, а великий, великому не скажешь „ты“». – «Фаина, зачем ты повторяешь эту глупость?»

– Он был искренен? (Спрашиваю для проформы: по воспоминаниям многих знаю, что было так.)

– Он был чист, как младенец. И необыкновенно добр. Помогал людям и не хотел, чтобы знали, от кого пришла помощь. Однажды я была его курьером: отнесла большую сумму старому актеру, с которым Качалов начинал в Казани.

Талант – не радость; счастлива посредственность – она всегда довольна собой. Я была знакома с дочерью М. Н. Ермоловой, и она мне рассказывала, что после очередного триумфа Мария Николаевна могла не спать всю ночь, оттого что думала, что накануне плохо играла.

– Извините за фамильярность, но вы, Фаина Георгиевна, самоед.

– Я видела таких прекрасных актеров. Я могу сравнивать.

На той же красноречивой стене – портрет Станиславского в роли генерала Крутицкого в спектакле «На всякого мудреца довольно простоты». Под портретом рукой Раневской написано: «До смертного часа буду помнить и потрясаться этим его Крутицким».

– Вы ценили Станиславского‑актера?

– На сцене он был бог. Ни с кем его не сравниваю. Даже с Качаловым, даже с Михаилом Чеховым. И Лилина была великолепной актрисой: изящной, женственной, красивой, умной.

Фотография Лилиной в доме конечно же есть – в роли Хромоножки из «Бесов», и в моем блокноте есть парадоксальное, но чрезвычайно «раневское» утверждение: «Только вот Станиславский ходу ей не давал». (Напомню, что Станиславский был мужем М. П. Лилиной, но был к ней строг так же, как к остальным «художественникам».)

– Можно научиться быть актером?

– Научиться нельзя. Можно развить свое дарование, научиться говорить, изъясняться, но потрясать – нет. Для этого надо родиться с природой актера, в которой главное – вера. До выхода на сцену я – Раневская, на сцене – человек, жизнью которого живу. Не понимаю и не люблю слова «играть»: актер весь в судьбе героя.

Думаю, что я застенчива; правда, в молодости была понахальнее. На сцене же стеснительность меня оставляет: она есть до и после спектакля.

– Забываетесь вы в роли?

– Сумасшедшие только забываются: забудешься – и парик с себя сорвешь. Состояние двойственное, если говорить серьезно. Забываю себя, но и неотлучно слежу за собой, чтобы не «соскочить» с главного.

– Как же совместить импровизацию с самоконтролем?

– Я знаю, кого буду играть, а как – не знаю. Нужна основа, нужна задача – тогда можно импровизировать. Немыслимо одинаково сыграть даже десять спектаклей, не то что сто.

– Тяжелая профессия?

– Ужасная. Ни с чем не сравнимая. Вечное недовольство собой – смолоду и даже тогда, когда приходит успех. Не оставляет мысль: а вдруг зритель хлопает из вежливости или оттого, что мало понимает?

– А если не быть актрисой – кем быть?

– Археологом. (Ответ последовал незамедлительно.) Только археологом.

– Почему?

– Очень интересно знать, что создавали люди тысячу лет назад. В этом открывается большой смысл: в памяти, которая не исчезает и которую одни сохраняют для других. Прошедшее меня волнует.

Нередко бывает так: вам что‑то про себя говорят, но слова существуют отдельно, а человек – отдельно. С Раневской – наоборот: все сказанное подтверждается тут же, словно подстроено. Вот и сейчас: сидим около стола, а на столе открытый том «Переписка Пушкина» и рядом второй. Тут же Маяковский, сборник Поля Элюара на французском языке и «Легенда о докторе Фаусте». Последняя – из серии «Памятники мировой литературы».

Если в этом доме что‑то и есть, то книги, читанные книги. На полках они стоят не шеренгой, не чинно, на большом круглом столе сгрудились во множестве, вперемежку с альбомами по искусству, и вообще – стоит только появиться чему‑то значительному из мемуаров, литературных изысканий, публикаций, как книжка эта рано или поздно очутится у Раневской.

– Фаина Георгиевна, отчего вы сами не пишете? Вы столько знаете, стольких видели… (Задаю вопрос неспроста: афоризмы Раневской в театральном и не только театральном мире более чем известны, и меткие словечки известны, и написанные ею не от своего лица шуточные письма – литература, так отчего же не писать?)

– Театральное общество просило меня об этом, я начала, но все написанное порвала. Не могу рассказывать о себе. О других – не имею права, не знаю, как бы они к этому отнеслись. Кроме того, о многих прекрасных актерах, которых я знала, написано до меня. Когда же обо мне кто‑нибудь пишет, это волнует. Делается и приятно, и тревожно: как‑то я прочла о себе в одном журнале, но это была я и не я.

– В актерской жизни нужно везенье?

– Необходимо. Больше чем в любой другой. Актер зависим, выбирать роли ему не дано. Я сыграла сотую долю того, что могла бы.

– Есть роли, к которым вы относитесь по‑особому?

– Я не придаю большого значения тому, что сделала в театре и кино. Люблю играть эпизод – он в состоянии выразить больше, нежели иная многословная роль. Два моих самых любимых эпизода по характеру противоположны. Я имею в виду спекулянтку из «Шторма» и тапершу из фильма об Александре Пархоменко. «Нет маленьких ролей – есть маленькие актеры» – это сказано удивительно точно.

– Каков путь к роли? Разный в разных случаях или в подходе есть общее? И что служит «материалом» образа?

– Материалом служит и свое, и чужое. Черты роли беру от всех окружающих – знакомых, незнакомых и воображаемых. Когда играла в «Шторме», приписала к тексту свои слова. В 20‑х годах жила трудно, на базаре меняла вещи на продукты и видела, и слышала там много любопытного. Это мне помогло. Если же лицо пьесы непонятно и неизвестно по жизни, работа идет труднее.

Для тех, кто «Шторм» не смотрел, необходимо коротенькое добавление. В спекулянтке разгадан и явлен тип: тип явления, а не только человека. Человек может выглядеть вполне респектабельно, вполне современно, но коль скоро он спекулянт, в душе его, как в душе героини Раневской будет жить и алчность, и страх, и изворотливость. Под любой личиной, но они будут существовать.

– Доверяю впечатлению от первого чтения пьесы; иногда это впечатление предопределяет все дальнейшее. Иногда образ возникает от внешнего представления, но внешнее всегда служит выражением внутренней сути. Они должны совпасть.

Жест и мимика появляются с рождением человека – роли, работа же над ролью продолжается до тех пор, пока пьеса не сойдет со сцены. А работают актеры всегда и везде. Я вонзаюсь в того, кого изображаю.

– Кого бы вы назвали мастером?

– Того, кто понимает, для чего и для кого он на сцене.

– «Для кого» – это для публики?

– Для народа.

– Когда возник этот взгляд на профессию?

– Сразу такое не приходит, приходит с годами. А вначале была только радость.

Н. ЛОРДКИПАНИДЗЕ  

 

Новое есть талант

 

Листы глянцевитой плотной бумаги аккуратно разрезаны пополам и исписаны крупным изящным почерком. Свободным. Даже тогда, когда автор хочет что‑либо добавить к уже сказанному, рука его не торопится, и слова ложатся поверх строк так же изящно и четко. Пишущий знает, что он хочет сказать, и потому не сбивается – иногда только уточняет мысль.

Написанное делится на короткие абзацы, и каждый абзац пронумерован. Всего их пятнадцать – по числу вопросов, которые мы задали Фаине Георгиевне Раневской.

Нам и раньше приходилось беседовать с ней на аналогичные темы, но, коль скоро речь зашла о том, что сказанное может быть опубликовано, Раневская захотела точности и определенности. Мало ли как можно понять друг друга, даже при желании понять и верно передать понятое.

Что это – педантичность? Преувеличенное внимание к себе? Вопросы риторические, признаемся сразу, притом что сразу скажем: Раневская не из тех, кто хочет и способен притворяться, будто не знает, интересуются ею или нет. Знает, что интересуются, но даже если бы она не была известна, ответы все равно продумывались бы и писались, потому что и вопросы, и ответы касаются главного в ее жизни – театра.

Понимаем, что и это утверждение может прозвучать риторически. Когда пишется что‑либо в похвалу человеку, обязательно утверждается, что он предан своему делу. Утверждение это стало общим местом, хотя и верно по существу. Только вот одно: чему предан человек? Делу или тому, чем дело в состоянии его лично вознаградить? Что он ценит в первую очередь: известность, успех и вытекающие отсюда последствия, ради которых он действительно готов трудиться в поте лица, или последствия для него – всего лишь производное от чего‑то неизмеримо большего, стоящего в ином ряду?

У Раневской трудный характер. Есть вещи, к которым она нетерпима, и тут уж ничего не поделаешь, как ни старайся. «Когда на репетиции в руках моего партнера я вижу смятые, слежавшиеся листки – отпечатанную на машинке роль, которую ему не захотелось переписать своей рукой, я понимаю: мы говорим с этим человеком на разных языках. Вы подумаете: пустяк, мелочь, но в пустяке труднее обмануть, чем в крупном. В крупном можно притвориться, на пустяки же, как правило, внимания не тратят».

Хотим понять, что для нее в этих слежавшихся листках? Только ли знак небрежности, лености, которые сами по себе достаточно несимпатичны, или есть тут связь с другим: с самой ролью, с тем, как она готовится, обдумывается? Короче – с процессом творчества?


Поделиться с друзьями:

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...

Наброски и зарисовки растений, плодов, цветов: Освоить конструктивное построение структуры дерева через зарисовки отдельных деревьев, группы деревьев...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.104 с.