Сентября 1943 — 27 сентября 1944 — КиберПедия 

Индивидуальные и групповые автопоилки: для животных. Схемы и конструкции...

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...

Сентября 1943 — 27 сентября 1944

2022-10-28 40
Сентября 1943 — 27 сентября 1944 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Гитлер и я предались своим фантазиям, как два безумца.

Нам остается лишь одна надежда — создать миф.

 

 

Муссолини оставался в Германии десять дней. Сначала он жил в Мюнхене, а когда усилились воздушные налеты, его перевезли в Шлосс Хиршберг, замок в пятидесяти милях от города, у подножья Баварских Альп вблизи Гармиша. Здесь он обдумывал состав нового правительства и планы воссоздания фашизма.

Шесть декретов, обнародованные из Растенберга между 15 и 17 сентября 1943 г., ознаменовали создание в Италии Социальной республики. Эти декреты провозглашали возобновление фашистского правления; воссоздание фашистской партии под новым названием «фашистская республиканская партия»; восстанавливалась милиция, провозглашались необходимость более тесного сотрудничества с Германией и намерение наказать предателей. Из числа тех немногих фашистов, которые покинули Италию после прихода к власти Бадольо, в этих декретах были упомянуты двое. Фанатичный Алессандро Паволини, бывший секретарь дуче, был назначен на пост секретаря новой партии, которая, по его убеждению, должна была стать партией непримиримого могучего меньшинства. Ренато Риччи возглавил милицию, в которую, несмотря на все его старания, удалось привлечь лишь нескольких стоящих людей. Роберто Фариначчи, воинствующий германофил, и Джованни Прециози, убежденный антисемит, были разочарованы, не получив важных постов. Витторио Муссолини уведомил отца, что каждый из них поспешил представить Гитлеру свой вариант перечня всех слабостей и просчетов дуче — его антинемецких выступлений, его абсурдной терпимости по отношению к политическим противникам, его неоднозначного отношения к национал-социализму, и прежде всего его безответственного отношения к проблеме антисемитизма. Они также сообщали немцам, что в последнее время ему все чаще недостает мужества, а состояние здоровья ухудшается.

В Берлине складывалось впечатление, что эти упреки по его адресу были справедливы. Немцы видели, что в его разглагольствованиях по поводу нового подхода, свежих идей, извлечения уроков из ошибок прошлого, необходимости очищения фашизма не было внутренней убежденности. Он явно устал и выглядел подавленным и тяжелобольным, хотя и не так сильно, как по возвращении из Вены. Он постоянно находился в состоянии крайней взвинченности, пребывая на грани срыва. Приходя утром на работу, дуче выглядел таким же измотанным, как и накануне вечером. Впервые в жизни у него появилась бессонница, и если иногда ему все же удавалось погрузиться в не приносившую отдыха дремоту, он, по словам прислуги, очень скоро просыпался, судорожно вздрагивая. «Он ест очень мало, — сообщал в

Берлин доктор Захариа. — Спазмы в желудке не дают ему заснуть. У него очень низкое кровяное давление, сухая кожа; он слишком похудел, а его печень вздута». После тщательных анализов крови Захариа отверг мнение о том, что дуче болен сифилисом, на котором настаивал Фариначчи, уверявший Риббентропа, что дуче «явно на третьей стадии».

Подозрения Фариначчи объяснимы. Краткие периоды радостного возбуждения без всякого перехода сменялись необъяснимыми приступами отчаяния. Сообщение о катастрофе на итальянском фронте могло не произвести на него никакого видимого впечатления, тогда как любой пустяк мог повергнуть в глубокое уныние. Временами казалось, что он пребывает в бодром расположении духа, обсуждая перспективы возрождения фашизма, а затем весь его энтузиазм вдруг улетучивался при одном виде немецкой формы.

Немцы становились вездесущи, их влияние росло, и дуче в глубине души понимал, что должно было последовать за возрождением фашизма. 27 сентября, сопровождаемый генералом Карлом Вольфом, главой СС в Италии, он вернулся в Рокка-делле-Каминате, куда приехали некоторые члены его вновь сформированного правительства, чтобы присягнуть ему как президенту. Как бы акцентируя источник власти, вручившей им новые полномочия, министров доставили в дом полковника Дольмана — представителя СС в Италии, пользовавшегося наибольшим доверием Гиммлера.

Среди этих министров не было экстремистов вроде Джованни Прециози или Роберто Фариначчи, вернувшегося в Кремону с намерением придать своей газете «Regime Fascista» завуалированную антимуссолинистскую направленность. Однако все они были готовы поддерживать союз с Германией. Гвидо Буффарини-Гвиди, назначенный министром внутренних дел, был хорошо известен в фашистских кругах как хитрый и ловкий интриган, но его притязания на этот пост поддержали немцы, которым он неизменно демонстрировал свое восхищение ими. Другой приверженец германского духа, Фернандо Меццасома, получил значительный пост министра народной культуры. Низкорослый и бледнолицый молодой человек, глаза которого казались через толстые стекла очков непомерно большими, Меццасома был последним из талантливых рекрутов фашизма. Он говорил о возрождении партии фашистов и ее новой роли, о необходимости соединить тоталитаризм с социальным радикализмом, но его бурлящий энтузиазм казался Муссолини таким же скучным, как театральные порывы Паволини и расчетливые призывы Буффарини-Гвиди применять суровые меры против врагов Оси. Именно на этих троих — Паволини, Меццасома и Буффарини-Гвиди — уповали немцы, стремясь направить Социальную республику по нужному им пути. Четвертым членом правительства, чья преданность союзу с Германией не подвергалась сомнению, был маршал Родольфо Грациани.

«Я никогда не был фашистом, я солдат, который всегда выполняет приказы», — говорил он одному немецкому офицеру. И хотя он признавался, что разочарован возвратом Муссолини к власти, но его неприязнь к Бадольо и осуждение политических интриг руководства армии вполне искупали его политические «заблуждения». Назначение Грациани на пост министра обороны придало сформированному правительству респектабельный облик. Прочие же министры не отличались ни талантами, ни репутацией. Антонио Трингали-Казанова стал министром юстиции; Доменико Пеллегрини — финансов, Сильвио Гаи — экономики; Эдуардо Морони — сельского хозяйства; Карло Альберто Биггини — просвещения и Джузеппе Певерелли — транспорта. Франческо Мариа Барраку был назначен секретарем президентского совета. Сам Муссолини возглавил министерство иностранных дел, назначив своим заместителем графа Серафино Маццолини. Ретивый служака, впечатлительный и склонный к истеричности Маццолини, чье здоровье к тому же было подорвано туберкулезом и диабетом, хорошо вписывался в ту атмосферу интриг и игнорирования реальности, которая была характерна для Республики.

Муссолини старательно избегал общества министров, вошедших в состав правительства, предпочитая общаться с людьми, не принадлежавшими к политической элите. Среди них были Карло Сильвестри, журналист-социалист, и Никола Бомбаччи, бывший коммунист и вице-секретарь Итальянской социалистической партии, которого он знал с 1902 г., когда они оба преподавали в Гуальтиери. Бомбаччи, друг юности, стал его политическим врагом, однако Муссолини сделал все возможное для него и его семьи, когда в 1937 году тот остался без работы. Впечатлительный Бомбаччи всю жизнь помнил об этом. «Я разделю его участь, — сказал он в ответ на вопрос о том, что он будет делать, если Италия проиграет. — Я никогда не забуду, что он сделал для моей семьи, когда она голодала».

Теперь, решил он, Муссолини сам нуждается в помощи и сочувствии, и он приехал, чтобы побыть с ним в Рокка-делле-Каминате, терпеливо и понимающе выслушивая его постоянные жалобы и обвинения по адресу немцев. Солдаты войск СС постоянно патрулировали территорию, продолжали наблюдать за ним, даже когда дуче, пытаясь вернуть утраченную силу и сноровку, рубил во дворе дрова. Караульная служба осталась за немецкими часовыми и тогда, когда по настоянию Берлина ввиду угрозы сдачи Рима союзникам новое правительство разместилось не в столице, а в Сало на озере Гарда. Муссолини поселился на вилле Фельтринелли в маленьком городе Гарньяно севернее Сало [37]. Специально подобранные из фольксдойче, плохо говорившие по-немецки, и еще хуже по-итальянски, эти иностранцы караульные выводили Муссолини из себя.

«Я не желаю, чтобы все считали меня арестованным», — жаловался он сердито. Его положение фактически таковым и было. «Поразительно, как его стерегут», — писал домой молодой немецкий офицер Фюрст Урах. «Я всегда напеваю или насвистываю, проходя по саду, ведь за каждым деревом стоит эсэсовец с пистолетом, а для видимости поставили еще несколько итальянских чернорубашечников».

Немецкие солдаты на грузовиках сопровождали его, если он куда-то выезжал на автомобиле, немцы прослушивали его телефонные разговоры, заказанные через коммутатор немецкой армии. Его постоянно посещали генерал Вольф, посол Ран, д-р Захариа и полковник Дольман, каждому из них Гиммлер лично приказал ни при каких обстоятельствах не выпускать Муссолини из поля зрения. «Вольф и Дольман — мои тюремщики», — брюзжал дуче, всякий раз, когда, выглянув из окна, видел перед собой немецкую каску. «Они тут всегда, как пятна на шкуре леопарда», — говорил он.

Дуче позволял себе ворчать, когда принимал кого-нибудь из соотечественников, но не в присутствии Гитлера. Однажды в письме он выразил свое недовольство действиями немецких войск, оккупировавших северо-восток Италии, что фактически было почти аннексией, а также немецким правительством, требовавшим полного повиновения с его стороны. Он не получил сколько-нибудь удовлетворительного ответа и больше никогда уже столь откровенно не выражал протеста. При этом дуче находил удовлетворение в том, что пусть хотя бы один раз, но он сделал это. Муссолини часто перечитывал лежавшую в ящике стола копию этого письма и делал это с удовольствием, которое, по мнению одного из его секретарей, было достойно сожаления.

Он не стал протестовать против суда над предателями 25 июля, навязанного ему Гитлером. Он принял условия Гитлера и отдал приказ найти их и предать суду. Он говорил о необходимости продемонстрировать миру, как за его спиной организовали заговор, в который был вовлечен и король; мир также должен был увидеть, что он все еще силен и остается все тем же неумолимым дуче фашизма. Его секретари описывали, как при упоминании имен предателей его лицо принимало выражение беспощадности и бесчувственности одновременно, уподобляясь мраморному изваянию императора Каракаллы. Можно было только догадываться о том, что он в действительности думал. Прятал ли он за этим фасадом холодного безразличия стыд за ту слабость, которая не позволяла ему противиться требованиям Гитлера? Скрывал ли человеческую заботу о безопасности детей Эдды, которых до самого начала декабря немцы продолжали держать в Мюнхене фактически как заложников? Надеялся ли восстановить былую репутацию присущей ему строгой справедливости и беспристрастности? Действительно ли считал, как сам говорил Серфино Маццолини, что эти суды нужны «из чисто государственных соображений»? Действительно ли сам он не хотел этого суда, — как он позже убеждал журналиста Иваноэ Фоссани, — уступив настояниям собственной партии и решительным требованиям немцев, поскольку «это было необходимо для восстановления веры в союз Италии и Германии»?

Каковы бы ни были его соображения, несомненно то, что, создав специальный трибунал декретом от 24 ноября 1943 года, он неуклонно выполнял данные Гитлеру обещания. В своих решениях трибуналу следовало «руководствоваться справедливостью», а «также высшими интересами страны, находящейся в состоянии войны». Председатель трибунала должен был принимать решения, невзирая на то, кто предстанет перед судом, и было совершенно очевидно, кого имело в виду это анонимное описание.

Вскоре по возвращении дуче в Италию Эдда посетила отца. Измученная поездкой в едва тащившемся военном эшелоне, она почти в истерике умоляла его спасти Галеаццо от немцев. «Не надо так расстраиваться», — сказал он нетерпеливо. Он посоветовал ей обратиться в частную лечебницу. Ничем другим он ей помочь не может. Риббентроп представил ему «документальное свидетельство», полностью доказывающее «вероломство Галеаццо, чего стоили только его сношения с англичанами», и во имя Италии простить его невозможно.

Перед возвращением в Италию он встречался с Чиано, выполняя данное в Мюнхене обещание, и разговор их был кратким и болезненным. «Ядовитый гриб», как назвал его Геббельс, пытался объяснить дуче свое поведение на Великом совете. Стоя с каменным выражением лица, дуче, казалось, почти не слушал Галеаццо, глядя на него с холодным выражением неприязни, безжалостно и непреклонно. Он так и стоял у камина, даже не попрощавшись с Чиано, когда тот уходил. Казалось, он уже решил продемонстрировать свою непоколебимость, доказать, что предательство — преступление, единственным наказанием за которое может быть только смерть. «Я чувствую свое сходство с Данте, — говорил он за много лет до этого, — он был так же последователен и непримирим. Он не прощал своих врагов даже в аду».

После этой встречи Чиано снова пытался выехать в Испанию, и снова немцы его не выпустили. Однако они позволили ему вернуться в Италию, и, поверив тому, что его освободили, он вылетел из Мюнхена в Верону, где и был сразу же арестован немецкой и итальянской полицией.

Не одолев железной решимости своего отца, Эдда обратилась к Гитлеру, однако и он отказался вмешаться, чтобы спасти жизнь ее мужа. Она грозилась обнародовать такие сведения, которые потрясут весь мир. Гитлер, как Муссолини сообщил Маццолини, «был выведен из равновесия» ее угрозами и тем письмом, которое она ему написала. Через немецкое посольство дуче была передана просьба отложить суд. Однако Муссолини, в соответствии с избранной им для себя ролью, оставался непоколебим. Он не станет «откладывать суд ни на один день». Когда юрист Роландо Риччи, принимавший участие в подготовке конституции Социальной республики, советовал не начинать суда, он отверг этот совет с той же непреклонностью. Когда же Эдда страстно молила его как отца и деда своих детей, он отвечал: «Ради высших интересов Рима наши великие предки в случае необходимости, ни минуты не сомневаясь, жертвовали своими сыновьями. Здесь сейчас нет ни отца, ни деда. Здесь есть только дуче фашизма». Залившись слезами, Эдда выбежала из комнаты.

Теперь, находясь на грани нервного срыва, она последовала совету отца и поселилась в частной лечебнице в Рамиола близ Пармы под именем Эльзы Сантос. Джованни Дольфин, один из секретарей Муссолини, описал ее визит на виллу Фельтринелли. Дольфин, не видевший ее прежде, был поражен ее необычайным сходством с отцом. «Она совсем не похожа на свои фотографии, — писал он в дневнике. — Она — вылитый Муссолини». У них одинаковые глаза, выражение лица, жесты, живость речи. Даже одна и та же нервная привычка резко откидывать назад голову посредине предложения и смотреть с почти гипнотическим напряжением на тех, с кем они разговаривают. Эдда была близка к отчаянию, хотя и пыталась скрыть свое состояние. Небрежно одетая, бледная и худая, она казалась такой же больной, как и ее отец несколько недель назад, и когда, не добившись своей цели, она покидала виллу, было видно, что по ее лицу текут слезы. Спустя два дня немецкий офицер, возглавлявший охрану виллы, был вызван в Верону, где от него потребовали объяснений, почему он позволил графине Чиано появиться на вилле. Немцы встревожились напрасно. Подготовка к суду над Чиано не прерывалась. Муссолини назначил председателем трибунала Альдо Виччини, старого юриста, разделявшего сомнения Роландо Риччи относительно законности выдвигаемых против подсудимых обвинений, однако ему пришлось их преодолеть. У остальных же восьми членов трибунала никаких сомнений не могло быть: по крайней мере пятеро из них были убежденными фашистами. Из девятнадцати обвиняемых лишь шесть человек предстали перед судом, остальные — включая Гранди, выехавшего в Испанию вскоре после ареста Муссолини, — скрывались за границей или сумели надежно спрятаться в Италии. В качестве подсудимых перед трибуналом предстали Эмилио де Боно, Туллио Чианетти, Джованни Маринелли, Лучиано Готтарди, Карло Паречи и Чиано.

Суд начался в девять часов утра в воскресенье 8 января 1944 года в зале Кастельвеккио в Вероне. Члены трибунала, все в черных рубашках, сидели на возвышении за столом, позади которого висело черное полотнище с изображением фашистской эмблемы. Каждый из них накануне вечером получил анонимный подарок в виде миниатюрного гроба. Слева от них находилась скамья с шестью заключенными, справа — места для журналистов и кинооператоров; по центру — скамья для представителей защиты, а за ней — стулья для публики. На улице дождь сменился снегом, и зрители молча входили в помещение с холода. Секретарь неприятным гнусавым голосом зачитал обвинение. Подсудимым вменялось в вину то, что «во время голосования, проводимого Великим советом фашизма 25 июля 1943 г. в Риме, они, путем сговора между собой, предприняли действия, направленные на подрыв государства; распространяя ложные представления о приемлемых условиях сепаратного мирного соглашения, не только расшатывали моральные устои нации, но и препятствовали таким образом ведению военных действий, тем самым оказывали помощь и содействие врагу».

Первым на это обвинение должен был отвечать семидесятивосьмилетний маршал де Боно. Он предстал перед судом в военной форме при всех наградах, которые были им получены до и после марша на Рим. Поначалу он отказывался верить в существование какой-либо опасности для себя. Может быть, королю и Бадольо действительно следовало уехать на юг к Бриндизи, но сам он верно служил Муссолини больше двадцати лет и ему ничто не угрожает. Он с негодованием отверг советы друзей спрятаться или сбрить приметную бороду. Даже после своего ареста он надеялся, что все выяснится за несколько дней, и не воспользовался предоставленной ему возможностью скрыться, когда он заболел бронхитом и его под честное слово отпустили в собственное имение. Он приехал в Верону на собственном автомобиле и просил водителя подождать, не рассчитывая задержаться надолго. Однако что-то в самой атмосфере судебного помещения подсказывало ему, что он заблуждался. У него возникло свойственное старым людям предчувствие смерти. Неожиданно во время допроса он прервал процедуру словами: «Все это настолько несерьезно! Кто-то явно решил, что я должен умереть. Я стар, очень стар. Так что у меня вам ничего не украсть. Но, будьте любезны, поторопитесь». Он направился обратно к своей скамье, сопровождаемый сочувственным шепотом присутствовавших в зале, и сел; и хотя ему не разрешали удалиться, ни председатель трибунала, ни совет присяжных не способны были требовать, чтобы он вернулся.

Попытки трибунала установить существование преднамеренного «сговора» оказались не более успешными, когда перед ним предстал следующий обвиняемый — Карло Паречи. Паречи был министром сельского хозяйства и впервые участвовал в заседании Великого совета. Он был молод и неопытен, журналисты писали, что он, казалось, был «ошеломлен положением, в которое он попал», однако на все предположения о существовании заговора с целью низложить дуче и войти в соглашение с врагом он спокойно отвечал отказом. «Все ответственные итальянцы были против Муссолини, — закончил он смело, — и против войны. Но между членами Великого совета не было такого соглашения и заговора, о котором вы говорите, не существовало. Просто чаша терпения была переполнена, и Гранди добавил каплю, от которой полилось через край».

Следующим вызвали Чианетти. Он сказал, что очень быстро перестал поддерживать резолюцию Гранди и продолжал хранить верность дуче. Он не говорил ничего о существовании какого-либо заранее обдуманного заговора. Не говорил об этом и Готтарди, бывший президент фашистской конфедерации промышленных рабочих, который проголосовал за резолюцию Гранди только потому, что надеялся этим поспособствовать «освобождению дуче от тягостных обязанностей по руководству армией в создавшейся сложной ситуации». Допрос Маринелли, в течение многих лет являвшегося казначеем партии, также не привел к выявлению каких-либо доказательств в пользу существования заговора. Ему шестьдесят пять лет, и у него очень плохой слух, — сказал он, — настолько плохой, что он сумел расслышать только отрывки из речей на том собрании, из которых понял, что в резолюции не было ничего такого, что могло повредить дуче или фашизму, он даже склонен был думать, что резолюция была одобрена самим Муссолини. И, наконец, когда подошел черед Чиано, тот также не упомянул никаких действий, которые могли быть расценены как направленные на свержение фашизма и дуче. Чиано сказал, что «Гранди никогда не предполагал, и я сам никогда не воображал, что резолюция может привести к падению режима».

«Вы подписали резолюцию того знаменательного дня еще до того, как она была представлена на заседании», — настаивал адвокат.

«Да, за несколько часов. Но мне было известно — об этом мне сказал Гранди, — что Скорца передал копию текста дуче. Если кого-то собираются свергнуть путем предательства, обычно об этом не ставят заблаговременно в известность и не сообщают, какими способами собираются совершать переворот».

«Но почему Вы лично не информировали своего тестя? Это было бы естественно при существовавших между Вами отношениях».

«Даже и для меня Муссолини был недосягаем. В течение полугода я не имел возможности встретиться с ним с глазу на глаз».

В течение всего этого дня шел опрос обвиняемых, их допрашивали повторно, зачитывали показания; но ни разу обвинению не удалось обнаружить хотя бы какой-то след того заговора, существование которого оно должно было доказать. Однако на следующее утро, когда суд возобновил работу, на рассмотрение был представлен документ, из которого было видно, что действия обвиняемых были далеко не так простодушны, как они это представляли накануне. Зачитанный председательствующим, который тщательно расставил все акценты, этот документ оказался докладом генерала графа Уго Кавальеро, бывшего начальника генерального штаба. Кавальеро нашли мертвым на садовой скамейке рано утром 14 сентября, через несколько часов после ужина в ставке фельдмаршала Кессельринга во Фраскати. Рядом с ним на скамейке лежал пистолет; и хотя пулевые отверстия с левой стороны головы едва ли могли свидетельствовать о самоубийстве, подвергать сомнению утверждение немецкого посольства, согласно которому Кавальеро застрелился, не представлялось возможным. Он был арестован по приказу Бадольо в день заседания Великого совета, а до того смещен Муссолини, который назначил вместо него Амброзио. Ни одна из сторон ему не доверяла, и он знал, что если станет работать на одних, другие сочтут его предателем. Он каким-то неизвестным образом был связан с готовившимся против Муссолини заговором, и Кессельринг утверждал, что именно мысль о возможной встрече с Муссолини подтолкнула его к самоубийству. По словам председателя трибунала, написанный Кавальеро документ был обнаружен в кабинете Бадольо после переезда правительства в Бриндизи. Содержавшееся в нем подробное описание заговоров против дуче, начинавшееся ноябрем 1942 года, было именно тем, что требовалось обвинению. Его достоверность вызывала сомнения, в частности и потому, что его так поздно представили на рассмотрение, хотя, как потом выяснилось, по существу в нем было много правдивого. В нем говорилось, что генеральный штаб совместно с королем серьезно обсуждал вопрос о свержении Муссолини за девять месяцев до заседания Великого совета; Амброзио и Бадольо намеревались использовать Великий совет для реализации своих замыслов, чтобы придать происходящему конституционный характер.

Приняв документ Кавальеро в качестве свидетельства, члены трибунала почувствовали, что дело сделано. Остаток этого дня и весь следующий день ушли на слушание осторожных выступлений адвокатов обвиняемых, однако теперь, как возможно и с самого начала, результат не вызывал сомнений. В половине первого в понедельник председатель трибунала вошел в зал и объявил, что, за исключением Чианетти, осужденного к тридцати годам заключения, все обвиняемые были приговорены к смертной казни.

Чианетти прошептал: «Спасибо, спасибо». Маринелли потерял сознание. Де Боно воскликнул «Да здравствует Италия», и его возглас подхватили Паречи, Готтарди и Чиано.

В десять вечера того же дня священник, исповедовавший узников тюрьмы Дельи Скальци, пришел для встречи с осужденными. Немецкая охрана сначала не пропускала его в камеру Чиано, но после телефонного разговора с командованием гестапо он все же получил разрешение совершить последнее причастие.

Несколько ночей перед этим Чиано провел в совершенно ином обществе. Это была красивая молодая блондинка, которая, по замыслу гестапо, должна была выведать у податливого Чиано, где он прячет свои дневники. Полученный результат был несколько неожиданным. Донна Феличита не только не смогла чего-либо узнать, но, по свидетельству полковника Дольмана, она влюбилась в Чиано, горько рыдала, когда его приговорили к смертной казни и в конечном итоге стала агентом союзников.

В последние часы жизни Чиано из переданной ему записки с некоторым облегчением узнал, что его жена с помощью своего поклонника маркиза Эмилио Пуччи смогла пересечь границу и выехать в Швейцарию. Она прихватила некоторые его дневники, спрятав их в своем поясе, а более ранние из них и некоторые важные документы, связанные с итало-немецкими отношениями, изъятые Чиано из Палаццо Чиги, она отдала на хранение одному из врачей лечебницы Рамиолы. Эдца взяла эти дневники и документы из тайника в Риме в надежде, что они будут достаточной платой немцам в обмен на гарантии жизни Чиано. Уже начались было переговоры с гестапо в Италии, но Гиммлер, узнав об этом, убедил Гитлера положить им конец. Сам Чиано, кажется, никогда не верил в возможность их успеха и сказал священнику, посетившему его в ночь перед казнью, что уверен — немцы так или иначе сумели бы организовать его убийство.

Совершив обряд последнего причастия, священник добился разрешения поместить Чиано вместе с остальными осужденными, находившимися в камере де Боно. Маринелли перенес сердечный приступ и лежал на кровати, остальные сидели, разговаривая со священником. «Мы не говорили о прошлом, — рассказывал потом священник, — только о будущей жизни, о Боге и бессмертии души… Это была приятная ночь, почти сократовская». Паречи читал отрывки из Платона, которые они вместе обсуждали. Один раз кто-то упомянул Муссолини, и на какое-то время вернулись к разговорам о суде над ними. Готтарди предположил, что как изменников их будут расстреливать в спину. «Это уже слишком, — вскричал вдруг де Боно в гневе, едва не плача. — Я носил солдатскую форму шестьдесят два года, не разу не запятнав ее».

На рассвете стало известно, что казнь откладывается. Ночью они все подписали просьбу о помиловании, которую Паволини взялся вручить Муссолини, и надеялись, что приговор отменят хотя бы для де Боно. Заключенные снова стали надеяться, однако де Боно покачал головой и сказал: «Это пустые надежды. С нами Галеаццо». На самом деле Паволини не передал прошение, чтобы, как он сам выразился, Муссолини не «пришлось подтверждать смертный приговор».

В восемь часов немецкий офицер явился в тюрьму с сообщением о том, что «технические трудности» преодолены и казнь совершится в течение часа в нескольких милях от Вероны в Форте Проколо. Пятеро заключенных в автомобиле были доставлены туда под немецким эскортом. Не владея собой, в припадке ярости Чиано стал проклинать Муссолини, де Боно, положив ему на плечо руку, убеждал его, что нужно постараться умереть, прощая.

Утро было холодное, и де Боно старательно потирал руки по пути от машины к ряду школьных стульев, к которым всех их должны были привязать спиной к взводу, вызванному для расстрела. Чиано, полностью овладевший собой, указал на правое кресло и произнес, обращаясь к нему: «Это по праву ваше место, маршал».

«Не думаю, что высокое положение может иметь какое-либо значение в том путешествии, в которое мы скоро отправимся», — отвечал де Боно.

Они оба просили офицера полиции, командовавшего взводом, позволить сидеть лицом к стреляющим; им отказали в этом. Маринелли снова потерял сознание, и его пришлось нести до кресла, Паречи снял с себя подбитое мехом пальто и предложил его солдату, который его привязывал; Готтарди что-то нашептывал, возможно молитву. Небо было затянуто облаками, и фотограф Мюллер усомнился в том, что снимки получатся хорошо. Когда он устанавливал свою аппаратуру, де Боно воскликнул «Да здравствует Италия!» «Да здравствует Италия!» — подхватил Чиано.

Прозвучал приказ стрелять, в последний момент Чиано удалось высвободиться из веревок и обернуться лицом к стрелявшим. Они плохо прицелились, и командиру взвода пришлось подойти к Чиано и выстрелить ему в голову. Фотография Мюллера получилась достаточно четкой, чтобы показать совершенно спокойное, почти безмятежное лицо.

«Нас всех смыло одним штормом, — сказал Чиано священнику. — Передайте моим детям, что я умер без чувства горечи и обиды».

Двумя часами позже Муссолини председательствовал на совещании министров и бесстрастно сообщил им: «Правосудие свершилось».

Как это теперь бывало довольно часто, он провел бессонную ночь. По словам его секретаря Джованни Дольфина, в час ночи он хриплым голосом осведомлялся по телефону об Эдде и приговоренных к казни в Вероне. В шесть часов он звонил генералу Вольфу. Явно стараясь казаться спокойным и уравновешенным, он беседовал с ним в течение часа «совершенно по-дружески» и, по свидетельству полковника Дольмана и Мюлльхаузена, главы политического отдела немецкого посольства, он ни разу не «упоминал о надвигающейся трагедии». Вольф сказал Мюлльхаузену, что, по его мнению, Муссолини использовал этот разговор «как средство, позволяющее провести критические часы и не поддаться слабости».

Когда Дольфин пришел сообщить ему, что казнь отложена, он пробормотал что-то в ответ, продолжая писать за своим столом. Секретарь понимал, каких огромных усилий стоило ему это внешнее безразличие. Через час ему сообщили, что предатели казнены, и он выслушал это сообщение в тишине, стараясь не проявлять тех эмоций, которые — думал Дольфин — он явно испытывает. «Я никогда не жаждал крови, — произнес он раздраженно накануне вечером с оттенком извинения в голосе. — Что касается Чиано, то для меня он уже давным-давно умер». Теперь же он сказал кратко и сурово, что рад узнать о том, что его зять и остальные приговоренные умерли как хорошие итальянцы и фашисты, но когда дуче отправлялся на службу, не поев ничего за все утро, то, по словам Рашель, он «плакал слезами отчаяния». «Мы утратили любовь итальянского народа, — в отчаянии говорил он Дольфину, не прячась более за каменную маску. — Они никогда не смогут понять моих мучений…»

После суда в Вероне перемены настроения, превратившиеся за последние несколько лет в характерную особенность его все более неуравновешенного характера, стали еще более резкими и непредсказуемыми, чем раньше. На следующий день после казни Муссолини сказал министру иностранных дел: «Раз уж мы начали катать головы в пыли, надо идти до конца» и вручил Тамбурини, главе полиции, список неблагонадежных фашистов, которых следовало арестовать. Через несколько дней, однако, он передумал. Отменив указания, данные Тамбурини прежде, он стал говорить уже о терпимости и прощении. И действительно, в иные моменты казалось, что он утратил всякое желание властвовать и готов был только вспоминать свое прошлое и размышлять о своем месте в истории. Фотографы и журналисты по-прежнему посещали его, демонстрируя миру свидетельства того, что он еще жив и при этом нисколько не утратил своего душевного огня; но в личных разговорах все признавали, что он стал апатичным и казался побежденным. Он выглядел физически гораздо более здоровым, чем в момент освобождения из Гран-Сассо; он смело отвечал на вопросы и в устремленном в объектив взгляде ощущалась привычная сила, но когда снимок был сделан и записная книжка закрыта, он как бы впадал в летаргию. Однажды он спросил полковника Дольмана, действительно ли в Риме никто пальцем не пошевелил, чтобы помочь ему после ареста, и когда Дольман вынужден был признать, что так и было, он сказал в порыве гнева, что никогда не простит подобной неблагодарности. «Ни один человек не сделал для Рима больше со времен Юлия Цезаря. Я никогда не войду больше в Палаццо Венеция иначе, чем в роли завоевателя», — сказал он. Но на следующий день он уже забыл об этой вспышке гнева и своих притязаниях и снова погрузился в летаргию.

Он проводил долгие часы за чтением газет, старательно выискивая любые упоминания о себе и вырезая эти материалы, включая те, которые были опубликованы в то время, когда он находился в заточении, и где приводились вымышленные сенсационные описания его частной жизни и предполагаемых любовниц. Он тщательно нумеровал каждый материал и надписывал цветными карандашами аннотации на большей части публикаций. Он постоянно винил себя за неудачи и потерю империи. Впрочем, он поочередно винил в этом то англичан и американцев, то немцев и итальянцев, масонов, буржуазию, евреев, заговорщиков 25 июля и больше всех — короля. «Если бы не государственный переворот, я бы теперь находился не в пригороде Брешии, а на площади Каира», — заявил он однажды на параде фашистских солдат в Гуардии.

«Он думает только об истории и о том, какое место он в ней займет», — писал министр народной культуры Фернандо Меццасома.

Дуче часами мог разглагольствовать, просвещая своих министров и посетителей на исторические и политические темы, сопровождая речь величественными жестами и услащая ее собственными цитатами периода своей молодости. Однажды в штабе партии на вилле Кавальеро во время одного из совещаний, явно утомившего его, он поднялся, прошелся по комнате, затем внезапно остановился, скрестив руки на груди, и резко спросил: «Что такое фашизм?» Это был явно риторический вопрос, и он сам стал на него отвечать. «На этот вопрос есть только один ответ. Фашизм — это муссолинизм. Не будем обманывать себя. Как доктрина фашизм не содержит ничего нового. Это продукт современного кризиса — кризиса человека, который не может больше оставаться в рамках существующих законов. Кто-то назовет это иррационализмом». Он не создал фашизм, утверждал дуче на следующий день, он только позволил раскрыться латентным формам фашизма, имманентно присущего итальянскому народу и Италии. «Если бы это было не так, за мной не шли бы в течение двадцати лет. Итальянцы — самый переменчивый народ. Когда меня не станет, я уверен, историки и психологи будут задаваться вопросом, какой силой удавалось этому человеку вести за собой такой народ столь долгое время. Если бы я даже ничего иного не совершил, этот феномен не позволит предать мое имя забвению. Другие станут завоевывать огнем и мечом, но, конечно, не согласием, как это сделал я… Когда люди говорят, что мы были белой гвардией буржуазии, они беззастенчиво лгут. Я содействовал — и могу заявить это с чистой совестью — прогрессу рабочих больше, чем кто бы то ни было… Я сделал диктаторство благородным. Фактически я и не был диктатором, поскольку моя власть — это не более чем воля итальянского народа».

И так он продолжал говорить, все более витиевато и туманно, пока слушатели не перестали уже понимать, о чем идет речь, и сомневались в том, понятно ли это ему самому. В другой раз, когда обсуждались вопросы обороны Рима, он пустился в пространные рассуждения о «биологической деградации Франции». Лишь иногда его выступления напоминали те речи, которые он произносил в бытность свою социалистом много лет назад, и тогда он признавал политическую пагубность фашизма последнего периода. «Мы окончательно проиграли, — сказал он Никола Бомбаччи, — без права апелляции. Когда-нибудь история будет судить нас и окажется, что немало построено зданий и мостов; но она будет вынуждена заключить, что в сфере духа мы были лишь простыми пешками в эпоху нового кризиса человеческо<


Поделиться с друзьями:

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...

Опора деревянной одностоечной и способы укрепление угловых опор: Опоры ВЛ - конструкции, предназначен­ные для поддерживания проводов на необходимой высоте над землей, водой...

История развития пистолетов-пулеметов: Предпосылкой для возникновения пистолетов-пулеметов послужила давняя тенденция тяготения винтовок...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.043 с.