Б ожественная стыдливость страдания — КиберПедия 

Индивидуальные и групповые автопоилки: для животных. Схемы и конструкции...

Поперечные профили набережных и береговой полосы: На городских территориях берегоукрепление проектируют с учетом технических и экономических требований, но особое значение придают эстетическим...

Б ожественная стыдливость страдания

2022-09-01 32
Б ожественная стыдливость страдания 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Есть в светлости осенних вечеров
Умильная, таинственная прелесть:
Зловещий блеск и пестрота дерев,
Багряных листьев томный, лёгкий шелест,
Туманная и тихая лазурь
Над грустно сиротеющей землёю,
И, как предчувствие сходящих бурь,
Порывистый, холодный ветр порою,
Ущерб, изнеможенье — и на всём
Та кроткая улыбка увяданья,
Что в существе разумном мы зовём
Божественной стыдливостью страданья.

(Фёдор Тютчев. 1866 г.)

 

Анри Амиель в молодые годы.

 

А нри Фредерик Амьель, или Амьель (фр. Henri-Frédéric Amiel, Амиель — так перевёл фамилию Толстой, и мы последуем ему) родился 27 сентября 1821 года в Женеве, в семье процветающего негоцианта Жана-Анри Амиеля (Jean - Henri Amiel, 1790 – 1834), потомка бежавших из Франции гугенотов. Cемья Жана проживала в доме на одной из фешенебельных женевских улиц с роковым, как оказалось, для главы семьи названием Рю де Рон (улица реки Роны). Полноту семейного благополучия портили некоторые черты характера и поведения Жана-Анри, да ещё слабое здоровье его супруги, Каролин Амиель (Caroline Amiel, урожд. Brandt, 1801 – 1832).

В четырёхлетнем возрасте Анри был отдан в одну из школ, учивших по модной в те времена «ланкастерской» системе. Там он обучился грамоте. С шести лет юный Амиель учится в колледже. Там он увлёкся чтением приключенческих книг. «Айвенго», «Ламмермурская невеста», «Швейцарские робинзоны» Вальтера Скотта и, конечно, «Робинзон Крузо» Дефо стали, как колоритно именует это старый швейцарский биограф Амиеля Бернар Гагнебин (Bernard Gagnebin, 1915 – 1998), его livres de chevet, т.е. книгами, хранящимися в спальне специально для чтения их перед сном (http://www.amiel.org/vie/notices%20biographiques/gagne01.html#II).

Эта радость ребёнка была горько омрачена двумя событиями. Когда Анри было 11 лет, мама Каролин умерла от туберкулёза. Менее чем через два года отчаянно тоскующий отец бросился в Рону, оставив троих сирот: 13-летнего Анри, 9-летнюю Фанни и 5-летнюю Лауру. Заботой о сиротах и их воспитанием занялись родственники по отцовской линии, дядя Фредерик (Marc - Fr é d é ric, 1794 – 1856) и добрейшая тётинька Жоли (Fanchette Joly, 1795 – 1862), в то время уже мать пятерых детей.

 

Две семьи – как одна. Воспитанники тётиньки Жоли

 

Семь лет беспокойно-радостной жизни в этой многолюдной и дружной семье воспитали в сердце Анри живое чувство семейных уз. Здесь невозможно не вспомнить «тётинек» воспитательниц Льва Николаевича Толстого, в особенности же одну из них — троюродную тётку Татьяну Александровну Ёргóльскую (1792 – 1874). Толстой сам определил её роль в своей жизни: «третье и самое важное лицо в смысле влияния на мою жизнь» (Воспоминания. Гл. VI). Третье, после матери и отца, которые умерли, когда Лёвушка был совсем маленьким. Татьяна Александровна была с ним всегда: в самые ранние детские годы, и в молодости, когда он часто и откровенно писал ей обо всех событиях своей жизни, и в зрелые годы, когда подрастали его собственные дети, которые, как и он, очень любили «тётеньку». Её нельзя было не любить. В «Воспоминаниях» Толстой писал о ней: «...ещё в детстве она научила меня духовному наслаждению любви. Она не словами учила меня этому, а всем своим существом заражала меня любовью». «Вся жизнь её была любовь». И она же научила Льва вполне Амиелевой «прелести неторопливой, одинокой жизни» (34, 364, 366 – 367).

Впрочем, этому идеалу одинокой жизни Толстым, в отличие от Амиеля, явно было не последовано — при всём любовании им!

Грустное, но характерное для той эпохи совпадение: не сохранилось ни портретов матерей Анри и Льва (от мамы Льва осталось только единственное силуэтное изображение), ни портретов их «тётинек» воспитательниц. Карандашный набросок, выполненный (предположительно) отцом Толстого, Николаем Ильичом, на одной из книг личной библиотеки — является (так же предположительно) единственным дошедшим до нас изображением Татьяны Ёргольской.

 

Т.А. Ёргольская (?)

 

Но нехватка незаменимой вполне никем и ничем материнской любви делалась для юноши Амиеля всё ощутимей и впоследствии нашла своё выражение и в его дневнике – в интимных жалобах на недостаток во взрослой жизни ласки и понимания. В интимных думах Толстого она излилась однажды, уже в старости, таким интимным признанием в Дневнике:

«Целый день тупое, тоскливое состояние. К вечеру состояние это перешло в умиление — желание ласки - любви. Хотелось, как в детстве, прильнуть к любящему, жалеющему существу и умилённо плакать и быть утешаемым. Но кто такое существо, к которому бы я мог прильнуть так? Перебираю всех любимых мною людей — ни один не годится. К кому же прильнуть? Сделаться маленьким и к матери, как я представляю её себе.

   Да, да, маменька, которую я никогда не называл еще, не умея говорить. Да, она, высшее моё представление о чистой любви, но не холодной, божеской, а земной, тёплой, материнской. К этой тянулась моя лучшая, уставшая душа. Ты, маменька, ты приласкай меня.

  Всё это безумно, но все это правда».

  Впрочем, Толстой это подавленное состояние своё тут же объясняет для себя по-христиански, в близком Анри Амиелю духе аскетического самообуждания: тем, что «дьявол эгоизма в такой новой, хитрой форме хочет обмануть и завладеть»; что «это только ослабление, временное изчезновение духовной жизни и заявление своих прав эгоизма, который, пробуждаясь, не находит себе пищи и тоскует. Средство против этого одно: служить кому-нибудь самым простым, первым попавшимся способом, работать на кого-нибудь (55, 206 – 207; ср.: 374).

Вероятно, эта же интимная душевная и духовная драма, драма непобеждённого эгоизма, приводила даже зрелого Амиеля к безмерно придирчивому отношению к женщинам. Он не мог признаться даже самому себе, что в являвшихся ему кандидатках на роль спутницы жизни сердце его, не спрашивая рассудка, искало полустёршийся в памяти женский идеал: искало маму…

Юноша продолжал очень много читать. В возрасте 16-ти лет, в августе 1837 года, он был принят на подготовительное отделение Женевской Академии.

Примерно через год-полтора, в 1839-м, а потом в 1840-1842 гг., Анри впервые пытается вести личный дневник. Но записи этих лет нерегулярны и полны характерными для поколения и тогдашнего возраста Амиеля жалобами на бесплодность жизни, разочарования и мечтами о самостоятельных научных и философских работах.

Судьбоносная литературная встреча! Читая романтико-меланхоли-ческий роман Этьена де Сенанкура (É tienne Pivert de Senancour, 1770 – 1846) «Оберман» («Obermann», 1804), Анри узнаёт себя в образе главного персонажа, Обермана — одинокого мечтателя, разочарованного в жизни и в собственных силах. Без сомнения, роман оказал своё развратное действие на юного Амиеля: к концу книги Сенанкур устами своего меланхолического обормота подводит читателя к идее необходимости и оправданности самоубийства, но… Оберман не делается самоубийцей, а делается преуспевающим литератором. Попытался им стать и Амиель.

Впрочем, для пробуждения в Анри амбиций учёного, поэта и писателя Оберман был не нужен: их хватало в гнусной во все времена, развратной интеллигентской и академической среде, в которую погрузился юноша. Среди влиятельных старших его наставников был, к примеру, остроумнейший и многоталантливый Родольф Тёпфер (Rodolphe T ö pfer, 1799 – 1846), рисовальщик и романист, которого Анри не раз впоследствии вспоминает на страницах своего дневника, а также профессора словесности Андре Шербулье и Адольф Пикте. А среди молодых товарищей, вступивших вместе с Амиелем в студенческое романтико-патриотическое общество Zofingen, довольно близкие отношения сложились у Амиеля с будущими видными богословами и философами Эрнестом Навилем (Ernest Naville, 1816 – 1909) и Чарльзом Хеймом (Charles Heim).

 

Родольф Тёпфер.

Автопортрет. 1840.

 

Успешно сдав в 1841 году экзамен на звание магистра искусств, Анри Амиель, однако, так и не решил ещё для себя, в каком общественно-полезном и при этом увлекательном для него направлении он бы хотел реализовать себя. Главным делом для молодого мыслителя стало уже в те годы «просвещение души» (l’éducation de âme), о чём он и сообщал доверительно в письме тётиньке Жоли.

«Наша душа, — писал Амиель, — есть торжественный залог (un depot solennel), единое вечное среди всего нас окружающего: людей, гор, земель и солнц…»

(Цит. по: http://www.amiel.org/vie/notices%20biographiques/gagne01.html)

По-прежнему симпатизируя философии, молодой Анри, однако, решительно предпочитает «сухой науке» — живую жизнь, её красоту, поэзию, а также интеллектуальную и нравственную работу над самим собой.

В ноябре 1841 года он впервые покидает родную Женеву, отправившись в путешествие по Европе — в поисках романтических впечатлений и… самого себя.

  В Неаполе Анри заводит взаимно приятное знакомство с двумя милейшими людьми – юным Марком Монье (Marc Monnier, 1829 – 1885), будущим своим коллегой по Женевской Академии и будущим же автором книги «Женева и её поэты» и живописицей по эмалям Камиллой Шарбонье (Camilla Charbonnier), в то время уже дамой цветущих «бальзаковских» лет, пробудившей в Анри вкус к исследованию психологии женской души.

Амиель посетил также Рим, Неаполь, Мальту, Ливорно, Флоренцию и Болонью, затем побывал в Париже, в Бельгии, Нормандии и областях Рейна, после чего осел в Берлине, где с октября 1844 года приступил к учёбе в университете.

Время жизни и учёбы в Берлине – пожалуй, счастливейшее в жизни Амиеля. Здесь он углубил свои познания по богословию, философии, филологии, истории, психологии, эстетике… Среди его преподавателей был великий Шеллинг.

К берлинскому же периоду жизни, а именно 1845 – 1847 гг., относится возобновление и более регулярное, чем прежде, ведение дневника.

 

Но всё хорошее не вечно. Иногда оно прерывается не чем-то худшим, а даже чем-то, как сперва кажется, лучшим — тем лучшим, которое, по пословице, есть враг хорошего… Осенью 1848 года Анри уже обдумывает было защиту докторской диссертации по философии и дальнейшую карьеру в Германии, как вдруг узнаёт новости из родной Женевы: пришедшее там к власти в результате переворота радикальное правительство Джеймса Фази (James Fazy, 1794 – 1878) провело своего рода «чистку в законе» в рядах Академии. С рядом консервативно настроенных преподавателей не были перезаключены договора, их буквально вытеснили из Академии. Открылось множество вакансий… Скептический ум Амиеля не приветствует радикальных перемен; настораживает и опасность потерять некоторых друзей из числа консервативной «верхушки» женевского среднего класса; но соблазн слишком велик. Выбор сделан. В декабре 1848 года Анри Амиель возвращается в Женеву, чтобы занять должность преподавателя эстетики и французской литературы.

Думается, можно согласиться с мнением исследователя жизни и творчества Анри Амиеля Бернаром Гагнебином, полагающим, что возвращение Амиеля в Женеву было поворотным и роковым шагом в его судьбе. В Германии он успел сжиться с идеально подходившей его душевному и интеллектуальному строю особой, именно германской, университетской средой. В Женеве же он, прежде всего, поставил себя в положение человека, обязанного своим академическим статусом радикальному правительству, между тем как симпатии его оставались на стороне опальных консерваторов.

Впрочем, проанализировав увиденное на полузабытой родине уже зрелым умом, он вскоре равно проклял и тех, и других. А следом – и сам город. Женева в глазах ученика Шеллинга выглядела теперь апоэтичным, неказистым, «неприятным», «несчастным» городом и даже «дырой» («un trou»). Симпатии Анри удержались лишь в отношении природы родного края. Ему доставляли радость вылазки в предгорья Альп, в Кларанс, в Эмс… Дневник зафиксировал для нас радость Амиеля от свежего снега, засыпавшего ненавидимый город, от весны или тёплой осени…

Особенное значение для него приобретает ведение дневника, записи в котором с осени 1847 года ведутся уже регулярно.

 

Анри Амиель в зрелые годы

 

Гордыня умом и предательство идеалов юности – частые предтечи падений и разочарований человека. Вот и Анри Амиелю, начавшему осенью 1849 года свою карьеру преподавателя философии, истории языка и психологии национальностей, очень скоро пришлось разочароваться в своих способностях преподавания: он не мог найти контакта с аудиторией, заинтересовать слушателей, и даже сам расценивал свои лекции как слабо подготовленные и «плачевные». Он затруднялся говорить без конспектов, в чём сразу стал проигрывать в глазах студентов в пользу более молодых и уверенных в себе профессоров – таких, к примеру, как специалист по истории языка Виктор Шербюлье.

 Но для рывка, для поворота в своей жизни к какому-либо иному поприщу – у Анри не было смелости; да не было уже и сил!..

 

Друзья Анри Амиеля

Карьерные подвижки происходили – увы! характерные как раз для тех завсегдатаев академической среды, кто мало преуспевает в преподавательской, научной или иной творческой работе. Так, уже в 1850 году Амиель был назначен секретарём Сената Академии, а с 1867 по 1869 гг. – побыл деканом кафедры факультета Естественных Наук и Литературы. Наконец, с 1854 года и до самой смерти несчастный возглавлял кафедру философии эстетики! Все эти должности лишь добавили Амиелю хлопот и разочарований, да к тому же неприятно отвлекали от писания главного труда жизни – его Journal Intime, задушевного дневника…

 Не менее «плачевной» оказалась и судьба Амиеля в литературе. В юности он хотел поселиться в Париже и там добиться литературной известности. Но он так и не преодолел тогда своей нерешительности и сомнений в собственных способностях, не сумев сделать выбора в пользу одного из актуальных для него направлений философского и научного знания, не смог решить, какой дисциплине отдать главные время и силы, чем заняться: этикой, эстетикой, языкознанием, литературоведением или психологией.

  Сохранялось и влечение к собственному стихотворчеству, любопытным образом влиявшее на содержание его научных трудов. Так, в диссертации на звание профессора, посвящённой франкоязычной литературе Швейцарии, у Амиеля является довольно поэтичная и романтическая метафора: наблюдаемые им литературные процессы в Швейцарии он сравнивает с движениями «тела, которое только ищет свою душу» (un corps qui cherche une âme) — это образ из его стихотворения.

 К более-менее заметным публикациям Амиеля-учёного следует также отнести его характеристики на мадам де Сталь (1876) и Жан-Жака Руссо (1879). Последнему он не отказывает в гениальности и огромном влиянии на европейскую (и в особенности немецкую) мысль XVIII – XIX столетий. Вместе с тем Амиель как чуткий психолог уловил в личности Руссо ряд тех неоднозначных характеристик, которые мог отнести и к себе: гордость и чувствительность, приправленные недостачей моральной силы. И, в противоположность Руссо, в мадам де Сталь Анри обнаруживает те качества характера и те способности, которых ему недоставало: ум, живость, яркий художнический дар, энергию и жизнестойкость, энтузиазм и умение эмоционально «заразить», и если не убедить, то хотя бы увлечь читателя.

Явно переоценил Амиель и свои возможности поэта. Четыре сборника стихотворений, выпущенных в период с 1854 по 1880 гг., не принесли ему ни благосклонности критиков, ни славы. Некоторую известность приобрёл разве что военно-патриотический марш Амиеля, опубликованный в начале 1857 года, что называется, «на злобу дня»: в атмосфере подготовки швейцарского правительства к возможной войне с Пруссией.

Куда значительней для нашей темы интимно-лирические стихотвоения Анри-поэта, исповеди его души, перекликающиеся с записями дневника – такие, например, как «Два гребца»:

 

Боль с моим сердцем ужилась давно,

Ни днём, пи ночыо с ним не расстаётся,

Задремлет боль — и отдохнёт оно,

Проснётся боль — сжимается и бьётся.

 

Два каторжника на одной скамье,

Гребут вдвоём, пока ещё есть силы…

Так разлучить и не удастся мне

Страдание и душу до могилы.

 

Настроение разочарования жизнью в формально-родной, но опостылевшей Женеве сквозит в четверостишии Амиеля «Утрата родины»:


Не отрывай себя от почвы никогда,
Где дуб посажен, там он вырастает,
Дом новый обретёшь, отчизну никогда,
Цветок от пересадки засыхает.

 

Мечта о недостижимом идеале возлюбленной и спутницы жизни, так и не отысканной Анри в жизни после возвращения на родину — в стихотворении «Лесное озеро»:

 

Как воды твои, озеро, ясны!

Голубизна, не тронутая тиной.

Лишь лилия ярчайшей белизны

Всплывает на груди твоей невинной.

 

Сеть не тревожит эту глубину,

И челн не беспокоит эти воды,

Лишь леса шум нарушит тишипу,

Звуча как гимн величию природы.

 

Тебе цветы даруют аромат,

И плотно обступают сосны бора.

На их вершинах небеса лежат,

Как своды исполинского собора.

 

Так знал и я когда-то существо

С душой, столь сокровенной, что, казалось,

Она на свете только для того,

Чтоб в ней, как в тайне, небо отражалось.

 

  Душа женщины уподобляется Анри-поэтом душе изменчивейшей из стихий — воды («Душа воды»):

 

…То холодна,

То ласкова, кротка, нежна,

Добра и зла попеременно.

 

Её страстей игра и смена

Неукротима и темна,

Лишь ветру ведома она,

Непостижима и надменна.

 

Но в суетной повседневности и пошлости реальной женевской жизни чаще встречаются мучительно ранимому Анри души женские загрубелые, как руки прачки — «водная» стихия которых отпугивает поэта, суля новые страдания и погибель («Прачки»):

 

Прочь, путник! Уходи скорей!

Не мешкай и стоять не смей,

Работой прачек очарован.

 

Во тьму внимательно взгляни,

Над чем склоняются они:

Тебе там саван уготован!

 

  Гибель Амиелю-творцу уготована в мирской жизни и при попытках «взлететь» выше возможностей своего скромного литературного дарования («Испытание таланта»):

 

Гни лук, но не ломай! И мощь не впрок,

Когда выходит из границ рассудка.

Запомни: как бы ни старалась дудка,

Стократ мощнее благородный рог!

 

Искусство велико, искусство ждёт.

Ему потребен жрец неутомимый.

В нём сильный обретает храм незримый,

Но слабый лишь могилу обретет.

 

К тому, кто лжёт, вопрос искусства строг:

«Чего ты хочешь? Нет! Что можешь? Ну-тка!»

Когда тебе по силам только дудка,

Оставь в покое благородный рог!

 

  И, наконец — спасение, преодоление мучительности страданий через осознанность своих слабостей, задающих границы возможного и недюжинному таланту, через обретение смирения и веры, в которых суждено поэту встретить, мучительно надломившись в лучшие годы, оскудение, «осень» своего таланта, а следом — и ускоренную страшной болезнью «осень» жизни («Листопад»):

 

О развеянные песни,

Вы как листья в миг паденья,

Листья дерева, ни разу

Не узнавшего цветенья.

 

О развеянные листья,

Зимней неги обещанья,

Мягко падая, укройте

Мёртвые мои желанья…

 

(Цит. по сб.: Европейская поэзия XIX века. М., 1977. С. 745 — 749. Стихотворения в пер. Н. Стижевской и В. Швыряева).

 

Для достаточной полноты картины следует ещё упомянуть более или менее удачные попытки перевода Амиелем стихотворений таких поэтов, как Шамиссо, Гёте, Гейне, Гёльдерлин, Шиллер, Байрон, Вальтер Скотт, Камоэнс, Леопарди, Пётефи и др.

 

Наконец, недостатки характера Анри Амиеля распространили его неудачливость и на сферу личной и семейной жизни. Он не женился. И, собственно говоря, страницы его дневника свидетельствуют, что вряд ли бы он и мог стать чьим-то мужем... И тут свою роковую роль сыграли разочарования в идеале, сомнения и страхи.

Страницам своего дневника Анри доверил, вероятно, много больше интимных признаний, чем тем из своих знакомых дам, кого он характеризовал на этих же страницах, заменяя имена их поэтичными псевдонимами: Fedora, Philina, Rosalba, Perline, Uranie, Deliciosa, Seriosa… Не раз в своём дневнике Амиель, с присущей обречённым холостякам дотошностью и рациональностью, взвешивает «плюсы» и «минусы» от брака вообще и от общения с той или иной из своих знакомых в особенности. Из дневника же мы узнаём, что устные объяснения с дамами у несчастного профессора происходили с не большим успехом, нежели его лекции, и зачастую были не менее неуклюжи, сухи и, как результат, столь же «плачевны» по результатам…

Ещё тридцатилетним, Амиель составил своего рода «таблицу» потребных ему, по его мнению, функций и семейных ролей своей жены. Позднейшие дневниковые записи 1861, 1862 и даже 1875 гг. позволяют заключить, что эти критерии сохраняли значение для Амиеля, вероятно, до конца жизни. Идеальная жена, как полагал идеальный холостяк, должна быть: во-первых, другом, с которым возможны отношения взаимного доверия, уважения и нежности; во-вторых, понимающим и поддерживающим компаньоном в делах, и, что немаловажно, помощником во всех особенных мероприятиях мужа, физических, социальных, моральных и религиозных. Проще говоря, супруге женевского мыслителя пришлось бы сочетать в себе качества, по меньшей мере, матери, воспитательницы, хозяйки дома и при этом домохозяйки, доверенного секретаря и ангела-хранителя.

Бернар Гагнеби, биограф Амиеля, проанализировал списки возможных жён, которые тот составлял с скрупулёзностью, достойной лучшего применения, по меньшей мере, лет пятнадцать, начиная с 1852 года. Он делает умозрительный смотр своим Фелинам и Перлинам, но в результате, не выбрав никого, сам себя клянёт за чрезмерные боязливость, осторожность, застенчивость и слабость…

 Некая Philine удостоилась у 40-летнего Амиеля особенного внимания. Но постоянные оглядки на мнения родных и друзей – пожалуй, красноречивое свидетельство того, что не было со стороны Анри ни любви к ней, ни готовности к браку. Были – выражения чувств привязанности, преданности, нежности… и, конечно, было влечение плоти, сладострастие, вылившееся на страницы амиелева дневника описаниями эротических сновидений и изнурительных утренних мастурбаций.

В записях 1860-х гг. встречается ещё один дамский псевдоним – Perline. Очаровав сперва Анри своими манерами, она в три дня явила перед ним достаточную интеллектуальную посредственность, чтобы отношения их были прекращены.

Наконец, уже 50-летним, он отказывает, примерно по тому же поводу, ещё одной кандидатке, дав о ней в дневнике такое заключение: «il est douteux qu’elle écrive un journal intime!!» («сомневаюсь, что она ведёт дневник!!»).

 

Подруги Анри Амиеля в разные годы. Выбирал, но не выбрал…

 

«Un journal intime…». В судьбе Анри Амиеля эти слова похожи на приговор. Ни семьи, ни учеников, ни литературных почестей он так и не приобрёл. Дневник – по большому счёту единственный, нечаянно переживший его самого, плод его трудов и свидетель фрустраций и смирения.

Например, в записи от 6 ноября 1852 г. Амиель говорит о нереализованной потребности любви: «Любовь чувственная, воображаемая и сентиментальная, — я видел тщету её и отбросил, я хотел любви настоящей н глубокой. И если мне суждено остаться одиноким, я предпочитаю унести с собой свою надежду и мечту, чем связать неравным браком свою душу» (Запись от 6 ноября 1852 г. С. 98 — 99 наст. изд.). В записи от 18 ноября 1863 г. (не вошедшей ни в один из двух русских переводов) 42-летний автор «Дневника» отмечает последний всплеск мечты о браке, на который он в дальнейшем так и не решится (Петровская Е.В. Дневник А. – Ф. Амиеля и его место в жизни и творчестве Л. Н. Толстого // Яснополянский сборник. 2016. Тула, 2017. С. 30). Дневник, по существу, заменяет Амиелю ту единственную женщину, которую он так и не встретил, и не только её: «Дневник заменяет поверенного, т. е. друга и жену; он заменяет отечество и общество» (см. Запись от 26 июля 1876 г. С. 275 наст. изд.).

Интимно-личное назначение дневника подтверждает уже одна из ранних в нём же заметок о прочтении прошлых записей, от 1852 г.: «Я только что прочёл эту тетрадь; <...> должен сознаться, в этих страницах я нашёл однообразие. Но они назначаются не для чтения. <...> Это моя путевая книжка, <...> эта тысяча страниц в целом нужна только одному мне» (Отрывки из дневника Анри-Фредерика Амиэля, профессора Женевского университета. СПб., 1892. С. 10). А через много лет, в записи от 26 июля 1876 г. Амиель повторяет, обращаясь к самому себе: ««Этот дневник содержит в себе материал для многих томов. Он не будет ни для кого полезен. <...> Эта 29-летняя болтовня резюмируется, быть может, в ничто, каждый ведь интересуется только своим романом и своей личной жизнью. Ты, может быть, и сам никогда не удосужишься перечитать его» (С. 275 наст. изд.).

  В записях Амиеля есть упоминания о революциях в Европе 1848 г., о франко-прусской войне и парижских событиях 1870 – 1871 гг., но в целом он — чужд суетам мирской «истории». И это тоже сознательная духовная установка автора, выразившаяся неоднократно и напрямую в записях дневника, например, в записи от 16 ноября 1864 г.: «Посредством внутреннего экстаза уйти от водоворота времени, увидать самого себя sub specie æterni — это лозунг великих религий высших пород: и эта психологическая возможность есть основа всех великих надежд» (С. 172).

Амиель сравнивал свой дневник с барометром или термометром, а ведение его именовал – «метеорологией души». Метеоролог фиксирует «гримасы» природных стихий, Амиель же, по его собственному признанию, делал в дневнике «эскиз личных своих несчастий и нравственных гримас», которому недостаёт «физиогномики факта» («la physionomie proprement dite»).

Другое сравнение Амиелем своего дневника – с зеркалом, отражающим картину жизни его интеллекта и духа. Ниже, характеризуя духовный портрет Анри Амиеля, мы ещё вернёмся к этому значительному образу.

Общение с дневником отчасти компенсировало ему отсутствие в его жизни идеальных Читателя, Жены и Друга. Дневник отвлекал Амиеля от фрустраций, вызванных непониманием его близкими и соотечественниками, крахом академических и сочинительских амбиций, равно как и неустроенностью личной жизни, нерешительностью, слабостью, безволием… Французский биограф Амиеля констатирует, что дневник стал для него заменой жизни и хитростью не изжитого им в себе эгоизма – и сам Анри понимал это!

По наблюдениям уже русского, современного нам, исследователя дневника Амиеля, В.П. Визгина, современность и личная судьба во многом поддержали контрпродуктивные акцентуации психики женевца:

«…Сиротство, долгая выучка у немецкого идеализма, наконец, весь воздух его века — воздух "вытеснения" разумом всех "неразумий", воздух лицемерий, начинающихся парадоксов, короче, атмосфера безапелляционного отбрасывания Другого мощью Самотождественного разума. Ведь в ту же культурно-ментальную фигуру входят как тогдашние колониальные войны, так и многочисленные процессы против писателей, обвиняемых в нарушении общественной морали (Бодлер, Флобер и другие). Повсюду Норма ведёт войну на уничтожение с Анормальностью». Продуктом этих тенденций эпохи и стал Анри Амиель, каким он выразил себя в дневнике своём — «законченный созерцатель, безнадежный рефлектик, "лишний человек" XIX века» (Визгин В.П. Путешествие через болезнь с Амиелем в руках //Контекст — 1994, 1995. М., 1996. С. 188 – 189).

Но было, конечно, у дневника своё высокое, надмирное значение. Его верно определил сам Амиель в записи от 28 января 1872 года: «Этот ежедневный монолог суть форма молитвы, встреча души с её Принципом. Если Бог есть голос нашей совести, то есть монолог Творца, адресованный его творению, то мой дневник – это диалог с Творцом».

Дневник Льва Николаевича Толстого, в сравнении с амиелевым, неизмеримо многообразнее своими функциями, в зависимости от периода и образа жизни и мировоззрения Льва Николаевича. Но доминирование в нём в последние десятилетия жизни Толстого глубоких философских и богословских раздумий и частых обращений к Отцу-Богу (учение церквей о Боге как «творце» Толстой опроверг для себя и отринул ещё в 1880-х) – свидетельствует о несомненности той же функции толстовского дневника в 1880-1900-е годы: обращения Толстого к Богу незримому, к высшей, светло-разумной и любящей, божественной основе его (как и всякого человека) природы.

 

В той подборке отрывков из дневника, которая оказалась в руках Льва Николаевича, последняя запись великого диалога Амиеля с Отцом датирована 19 апреля 1881 года. Это мольба больного старика Амиеля об облегчении страданий и о покое: «Изнеможение... Полная слабость плоти и духа... Как трудно жить, о, моё усталое сердце!» (Que vivre est difficile, o mon cœur fatique!)

Последний удар этого мучительно разбитого, усталого, но благородного сердца пришёлся на 11 мая 1881 года.

 

 

______________

 

Глава3.

Д ИАЛОГ С ТВОРЦОМ

(Духовная биография Анри Амиеля)

 

К ак и при анализе внешних событий жизни, в психологическом портрете и духовной биографии Анри Фредерика Амиеля так же можно проследить черты сходств и различий со знаменитейшим его русским читателем и поклонником, могущие объяснить нам многое и в Анри, и во Льве. Главным в России «духовным биографом» Анри Амиеля, на наш взгляд, вполне заслуживает быть добрый, мудрый старичок Виктор Павлович Визгин (род. 1940), российский философ, доктор наук, много лет занимающийся исследованием как европейского направления в философии, именуемого «философией жизни», так и его идейных вдохновителей и предтеч. В сферу его интересов не мог не попасть Анри Амиель, которому Виктор Павлович посвятил с 1990-х гг. ряд исследований (Визгин В.П. Путешествие через болезнь с Амиелем в руках //Контекст — 1994, 1995. М., 1996. C. 180 – 194; Его же. Религия и философия в дневнике Анри Амьеля // Историко-философский ежегодник. 2019. Т. 34. С. 135 – 155; Его же. Читая дневник Амиеля // Вестник культурологии. – 2020. № 1. С. 205 – 219).

Мы будем опираться ниже на сведения из двух более духовно и интеллектуально зрелых работ В. П. Визгина. В статье 2020 года хорош «духовный портрет» Анри Амиеля, в статье же 2019 года — описание мировоззренческого его развития, тесно связанного с индивидуальными его психологией и характером.

По В. П. Визгину, Амиель явил собой яркий образец европейского «лишнего человека» своей эпохи, мечтателя-созерцателя, определившего свой «задушевный идеал», но, в силу своего психологического типа личности, не дерзнувшего последовать открывшейся ему истине:

«Не дурацкая ли это привычка всех интровертов-созерцателей откладывать любимое и предаваться скучному, бояться приятного и мучить себя тягомотиной? Одним словом, фрустрированное собственное желание… Правда, у Амьеля из этой расселины, разобщающей его с самим собой как с определённой индивидуальностью, бьёт живительный ключ тонких наблюдений, глубокого самоанализа. Струится утешение медитации, беседы с самим собой в предчувствии присутствия чего - то большего: Бога, Духа, Универсума. <…> Идеализм в его романтико – этической тональности оказался удобным средством интеллектуального оправдания амьелевской склонности к самофрустрации с её болезненными последствиями». Амиель — в большей степени «шопенгауэровский человек», чем сам Артур Шопенгауэр, «вовсе не препятствовавший, кстати, своим партикулярным амбициям и удовольствиям» (Визгин В.П. 2020. Указ. соч. С. 207, 209).

Но «все слабости ищут своей компенсации», и нерешительность характера Амиеля становится условием для выразившегося в его дневнике ценного качества мыслителя и, пусть и весьма среднего, но писателя и поэта: способности к созерцанию целого и точному отражению его в идеях и образах:

«Запрудите ручей: он наберёт такую массу воды, которой будет достаточно, чтобы окрестные деревья вдруг возникли ещё раз в глубине рождённого зеркала. Задержка или, сильнее, фрустрация жизненного потока преобразовали саму жизнь, наделив её дополнительным свойством — быть зеркалом вещей, близлежащих и отдалённых. Зеркало, осознавшее себя в качестве зеркала, озабочено качеством своей способности отражать вещи: оно стремится стать идеальным, т. е. таким, которое ничего не привносит в изображение вещей от своей собственной природы. <…> Чтобы включилось почитаемое ценностью созерцание, необходимо торможение деловых сторон характера. Вместо практического инстинкта, всегда имеющего в своём основании субъекта, его интерес, Амьель отмечает у себя “глубоко залегающий инстинкт быть не – собой” (l’instinct profound d’être le non-moi)» (Там же. С. 209, 211).

Общее же в этой «зеркальной» работе у женевца и у яснополянца — религиозно-нравственный ориентир, «верность христиански ориентированному чувству» (Там же. С. 211 — 212).

Вряд ли наш читатель может не знать или забыть многократные ещё при жизни сравнения с зеркалом — Льва Николаевича Толстого как писателя и как религиозного моралиста. Биографы сходятся с мнением супруги Толстого, Софьи Андреевны, в невысокой оценке его талантов как хозяина яснополянской усадьбы, главы семейства и «делового человека». Но и его способность к остранению от внушённых общественной средой стереотипов восприятия от мирской самотождественности, тоже вне сомнений у толстоведов. Главное же, на наш взгляд, отличие «зеркала» толстовского от амиелева, делающее именно Толстого писателем-гением, в том, что в его восприятиях, даже вполне постигаемых профанным сознанием, ожидаемых миром от служителя слова, мы всё-таки не отыскиваем как раз этой, описанной В.П. Визгиным, единственной наблюдаемой в природе покойной, недвижной, завершённой горизонтальной симметрии, подобной отражению леса в водах ручья. «Зеркало» толстовское формирует отражения в симметрии вертикальной: когда отражающий активно движется, при этом попутно «срывая», как цветы, и унося с собой, и усваивая, и творчески преображая — утверждая своё я, его жизненные и творческие интересы. Толстой-художник ярко проявляет свою наличную «самость» в конкретный период времени, а во временной ретроспективе, меняясь сам, активно влияет на репрезентуемые им в слове отражения действительности. Читателю являются, собственно говоря, не точные, симметричные идеи и образы-отражения, а видоизменённые, обогащённые и весьма аппетитные: ведь писатель везде привносит в свои тексты себя. Лев Николаевич прожитую жизнь, опыт её привносит в художественные тексты, а начиная с «Исповеди» — и в христианские свои религиозные писания. По версии Алексея Жемчужникова в знаменитом его стихотворении юбилейного 1908 года о Толстом, он служит таким образом преодолению «духовной слепоты» масс:

 

Твой разум — зеркало. Безмерное оно,

Склонённое к земле, природу отражает:

И ширь, и глубь, и высь, и травку, и зерно…

Весь быт земной оно в себе переживает.

 

Работа зеркала без устали идет.

Оно глядит в миры — духовный и телесный;

И повествует нам всей жизни пёстрый ход

То с мудрой строгостью, то с нежностью прелестной.

 

В нём отразился мир с подробностями весь;

Ему препоны нет ни сумрака, ни дали;

И видны там черты, которых люди здесь,

В духовной слепоте, пока не замечали.

 

Правдивость писателя — «зеркала действительности» как нравственная ценность не приходит в данных обстоятельствах в ущерб, ибо авторское переосмысление значения фактов, персоналий не тождественно намеренным утаиванию или обману.

Анри Амиель, скорее, проживает в самом дневнике своём, и только для себя, ту жизнь совершенствования себя и мира в истине и в идеале, участие в которой субъективно недостижимо ему в реальности. Но и этим мыслитель важен и ценен, не только для младш


Поделиться с друзьями:

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...

Механическое удерживание земляных масс: Механическое удерживание земляных масс на склоне обеспечивают контрфорсными сооружениями различных конструкций...

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.134 с.