Воззвание Власова. Мартин и Маруся. — КиберПедия 

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...

Таксономические единицы (категории) растений: Каждая система классификации состоит из определённых соподчиненных друг другу...

Воззвание Власова. Мартин и Маруся.

2022-10-05 51
Воззвание Власова. Мартин и Маруся. 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Помнится 31 августа или в самом начале сентября сорок второго года Павел открыто протянул мне на разводе при всех гатчинскую газету «Северное слово» и, заикаясь, произнес: «Прочти, Ликсандр. Прочти — и скажешь потом».

Я сунул газету в карман и после окончания развода, оказавшись на несколько минут без дела, прочел обращение генерала Власова. Одну из первых фраз я запомнил: «Меня Советская власть ничем не обидела», — в таком роде. Далее очень толково генерал или тот, кто писал за него, объяснял необходимость борьбы с большевизмом за свободу русского народа и призывал к вступлению в организуемую Русскую освободительную армию (РОА).

«Теперь начнется, — подумал я. — Только смогут ли забыть пленные расстрелы, голод, холод — все, что испытали за тот год войны?..

Улучив момент, когда Павел по обыкновению возился у трактора, я вернул ему газету.

— Что скажешь? — процедил он.

— Хотят русского на русского.

— Ессли б ннашши меня нна фронт взззяли, — заволновался Павел. — Я бы ззнал, зза что состраддаю, зза что должен ум-мереть. А тут... Нне-ет», — и он матюгнулся.

— Они поняли, что без русских Россию не взять, так надумали заставить воевать нашими руками. Хера! Поздно! Не надо было так с пленными обращаться. А они сразу показали зубы, думали победили. Черта с два.

Газета писала, что уже поступают первые заявления от пленных и от юношей из гражданского населения.

— У нас в Вохонове весной двое Свяни вступили в эстонские части. Пишут иногда. Где-то охраняют железную дорогу, — сказал Павел. — Но это все равно- не дело — помогать врагу. Сейчас, небось, начнут агитировать, силком: тащить.

— Павел, — сказал я, — некоторые из наших молодых ребят считают, что лучше бездельничать на охране железной дороги, чем работать в штатсгуте. Пусть не дурят: это же ширма — «Русская освободительная армия». Для кого она должна освобождать Россию? Для немцев. Может быть, сам Власов и не такая гадина и не дурак. Письмо написано очень здорово. Но он же, уверен, писал под диктовку. Он-то знает, что ему обратного хода нет: пан или пропал... Да, у нас был бардак и долго еще будет. Но все же Ленинград держится, от Москвы, Тихвина отогнали. Да и Америка с нами. Она долго раскачивается, но раскачается и Германия проиграет, помяни мое слово. Я, может, не доживу до этого дня. Но надо, чтоб вохоновцы дожили. И пусть никто не думает, что его сыну будет хорошо, если он пойдет служить во власовскую армию. Идти в нее значит, навсегда попрощаться с Родиной. Найдутся пленные, чтоб не умереть с голода, пойдут. Но у них же другого выхода нет. А тут все вольные. Немцам все снится Россия времен самозванцев. Вот они и баламутят. То сына Сталина пытались присобачить к смуте, то еще что. Верить им нельзя, чего бы ни обещали...

По всей округе расклеили воззвания Власова и призывы вступать в РОА. В то же время из пленных немцы стали набирать «хиви» («хильфсвиллиге») — добровольные помощники, («желающие помочь»). Пленные получали форму, похожую на немецкую или трофейную, французскую или чешскую, иногда на подборе. «Хиви» получали солдатский паек. Их закрепляли при обозах, автоколоннах, кухнях, в строительных отрядах «Организацией Тодт». По сути, это были расконвоированные пленные. «Хиви» спасло многих от голода. Набирали из лагерей, где к сорок третьему году обращение и питание стали лучше, во всяком случае, в лагерях Ленинградской области.

Мартин тоже завел со мной разговор о том, что мне с моим знанием языка пора вступить, если не во Власовскую армию, то в «хиви». Я по обыкновению ответил, что у меня брат на фронте и вообще воевать против своих я не могу, потому что не утратил веру в Бога. К Мартину было присоединился Райнер, но вскоре отстал. Сам «барон» пока о таких вещах не заикался. А Мартин возвращался к этому вопросу.

Я понимал, что всемогущий унтер меня побаивается: я слишком много про него знал. Не раз он через меня заказывал для своей фрау то сапожки, то шерстяную кофту, а расплачивался за все казенным овсом и картофелем. Это же делали и другие. Воровали все, кто мог, в той или иной форме. Кто тащил яйца, кто масло с фермы, кто овес. Сделки с шустером (сапожником) Мишей Константиновым из соседней деревни Микино проходили через меня и у «барона», и у унтер-офицеров, и у Антона Хингара, и у коха Ланге, и у солдат...

Но, если сам «барон» оплачивал заказы из своего пайка, а Ланге, Хингар и еще некоторые — за счет приобретений на стороне, на базах и складах, то Мартин за все расплачивался казенным овсом или картофелем и, надо сказать, не скупился. При том, однако, был он сволочью отменной и хлыстик в его руках, которым он похлопывал себя по голенищам сапог нередко «выбивал пыль» из телогрейки подростка. На женщин Мартин глядел по-особому. Ему доставляло удовольствие видеть, как они его боятся, и он любил пугать их грозить за малейшую провинность, раздувая ее, требовать уменьшения пайка или присуждения штрафа. Он имел садистские наклонности.

Почему-то больше всего Мартин придирался к Марусе Федоровой, молодой зеленоглазой бабенке лет двадцати шести. Муж ее, кажется, был на фронте. Маруся жила с младшим братом Матвеем и матерью-вдовой. Не знаю, как приметил Марусю унтер, но затребовал в штатсгут, хотя Василий Миронов не направлял ее (обычно набор рабочих согласовывался со старостой).

Маруся явилась раза два, а потом прогуляла. Мартин сам отправился за ней. Привел ее, запер в чулане, недалеко от моего, только с другого входа. Потом унтер наябедничал «барону», наклепал и попросил разрешения... «всыпать ей пятнадцать розог по голой заднице».

«Барон» с удивлением произнес «нн-аа-а?!.», пожал плечами и поморщился. Мартин тогда стал разглагольствовать о «немецком воспитании», «о показательном примере», о фюрере («тоже присобачился к бабьей заднице»...) и лейтенант махнул рукой: «Абер нихт цу фест» (только не очень сильно).

Через день Мартин доверительно делился со мной: «Бью ее, а сам... плачу. Люблю ее, блядь. Как она не понимает?! Каждый удар по ней — для меня наслаждение и страшная боль...»

Я молчал, пораженный.

Маруся стала аккуратно приходить. Мать ее, когда унтер проходил мимо их дома, выбежала к воротам, задрала над своей худой синей задницей юбку и выставила всю свою старушечью «панораму» на обозрение садисту. Тот быстро глянул и отвернулся.

Мартин стал окружать вниманием Марусю. Сперва вертелся около нее во время работы; пытался лопотать что-то, возможно, извиняясь; потом начал осыпать подарками, оставлять дома, не отмечая прогулов. Райнер и Виттерн диву давались, видя такую «метаморфозу» в отношении их «камрада» к его недавней жертве.

При этом Мартин по-прежнему грубил и немцам, и рабочим, был строгим надсмотрщиком, и при нем люди не разгибали спины. Солдаты тоже боялись его придирчивой требовательности. Подойдет, проведет рукой по холке лошади — и солдат получает наряд вне очереди или запрет выходить в деревню в воскресенье или после службы.

По поручению «барона» Мартин набирал рабочих для штатсгута и вел переговоры со старостами окрестных деревень.

В бричку садились конвоир или Райнер, Мартин и я, за кучера. С каждой деревни требовалось несколько работниц для полевых работ и пара мужчин. Старосты откомандировывали в штатсгут тех, с кем были в плохих отношениях, а больше всего девушек в возрасте 17-19 лет. Это были здоровые румяные хохотушки. Многие из них плохо говорили по-русски и чуть что переходили на финский или эстонский, или на свой особый диалект. Вскоре и я стал разбираться в этом новом для меня смешении языков, усвоив наиболее ходовые выражения, счет и кучу ругательств, начиная с безобиднейшего «перкеле-сатан» (черт) и, кончая вовсе неприличными. Но первое время, переводя разговоры Мартина или «барона» со старостами, которые предпочитали объясняться не на русском языке, я сплошь и рядом оказывался в положении своих непонимающих хозяев... Когда же чухонцы заметили, что я понимаю их язык, они стали пользоваться привычным для меня русским...

Мартин иногда, когда «барон» отсутствовал, приказывал мне сопровождать его и по всяким пустякам ездил то в соседнее Микино, то в Березнево. Перед поездкой унтер никогда не сообщал, куда мы направляемся, что обычно вызывало во мне понятное беспокойство. Я ломал голову: куда и для чего он меня везет? Мартин болтал об отвлеченных вещах, хвастал знакомствами с разными фашистскими бонзами районных масштабов.

Он вез куда-то, а я, сохраняя спокойнейший вид, мучительно гадал: куда?..

В один из таких заездов мы оказались во дворе немецкого лазарета в Николаевке, прямо перед приемным покоем.

Я сразу подумал: не на медосмотр ли привез меня проклятый унтер? Тем более, недавно все солдаты штатсгута проходили осмотр. В Вохоново приезжали немецкие врачи. Тогда я, не выходя из оцепления, забился на чердак конюшни. Кажется, за мной посылали, но не нашли. А я следил сквозь слуховое окошко и, когда увидел, что машина с врачами уехала, вылез из укрытия, спустился в конюшню и стал у входа.

В Николаевке среди охраняемого двора лазарета скрыться было некуда.

Мартин вошел внутрь, заведя меня в один из приемных покоев, где я очутился с глазу на глаз с санитарным фельдфебелем.

Мартин представил меня ему и ушел. Фельдфебель оказался трубачом похоронного оркестра. Мы с ним завязали беседу об искусстве. Он взял трубу и мастерски стал играть знакомые мне мелодии из «Травиаты», «Риголетто», «Тангейзера». Он играл, а я пел. Помещение было почти пустое с повышенной акустикой и голос звучал отлично. Под окнами собрались немцы.

Наконец, появился Мартин. Ему очень польстило, что у него такой «интересный русский». Мы сели в бричку и вернулись в штатсгут. В лазарете унтер навещал своего больного земляка.

Мартина, зная его бессовестность, все побаивались. Он постоянно держался возле фон Бляйхерта и усердно доносил ему на товарищей. Особенно Мартин невзлюбил Эрнста Виттерна, жившего с ним и Райнером в одной комнате. Мартин доносил., что Виттерн дает своим помощникам масло, без позволения фон Бляйхерта разрешает оставаться дома по своим делам, а числит на службе... Не раз Эрнсту с трудом удавалось оправдаться. «Барон» все чаще заглядывал на ферму: все ли там в порядке?..

А Мария вдруг стала оказывать большое внимание Мартину. Я не мог понять: как она, молодая красивая женщина (Мария была моложе унтера на добрых лет пятнадцать) может переносить его ухаживания?! Необразованный казарменный похабник с мясистым отвислым носом, покрытым, как и все жирное красноватое лицо, мелкими бугорками; толстяк с лысеющей головой, с огромным вихляющим задом?!. Что в нем могло привлечь?!. Да еще после порки...

Но, оставаясь заботливым семьянином, как большинство немцев, Мартин явно не на шутку увлекся Марией и стал вечерами захаживать к ней домой.

Теперь и мать будто изменила отношение к немцу. Брат Маруси, Матвей, невысокий узколицый юноша, сухощавый, жилистый, так что ощущалась сила и ловкость в каждом его движении, работал на конюшне с солдатами. Матвей, чувствовалось, лишь для вида примирился с Мартином. Последний после сближения с его сестрой стал оказывать парню внимание, вплоть до того, что добился у «барона» перевода Матвея в высший разряд «фахлёйте» (специалистов), что дало юноше возможность получать такой же паек, как Павел Дорофеев и лучшие плотники.

Другие девушки стали опасаться Марии со времени ее сближения с Мартином. Но, хотя она была с некоторыми в неважных отношениях, своей близости со страшным унтером не использовала, как и очень симпатичная девушка, тоже по имени Мария (Вайник), убиравшая комнату «барона». Большеглазая, с пунцовыми пышными губами, Мария В., в силу своего положения вынужденно отдалилась от сверстниц, но осталась отзывчивой, доброжелательной и, хотя из-за характера «барона» не могла вмешаться в какое-либо его распоряжение, но нет-нет да пыталась вступиться, замолвить слово в защиту подруги, не вышедшей на работу. Освободиться от работы у «барона» было жутко трудно. Когда фон Бляйхерт«появлялся на утреннем разводе, направо и налево летели приказы о сокращении пайка, переводе на неделю в низшую категорию, а при неоднократных прогулах — о штрафах. Их накладывали по представлению «барона» и унтеров, наводившие страх жандармы из Гатчины. Они приезжали, обычно два унтера или фельдфебеля, надевали свои блестящие нагрудные бляхи со светящимися орлом и свастикой; вызывали рабочих и, стуча кулаком по столу, накладывали штрафы, в зависимости от представления дежурных унтеров, Мартина и Райнера, от двадцати пяти рублей до трехсот. Чтобы иметь понятие о ценности денег, надо знать, что бутылка коньяка стоила от пятисот до тысячи рублей, а буханка хлеба от ста до двухсот (в конце сорок третьего — сто рублей, тогда все подешевело). Изредка случались штрафы в пятьсот рублей. Конечно, пугали не размеры штрафа, а сама обстановка его наложения. Присутствовали обычно — сам «барон», все унтеры, жандармы.

Наложив штрафы, они, договорившись о порядке их взыскания из заработной платы или наличными, становились вовсе не страшными, довольно благодушными людьми. В основном жандармы были пожилыми. Это значило, что в райхе у них были семьи, по которым они тосковали больше, чем молодые солдаты. И как бы ни говорили те и другие, что «служба есть служба», но, сколько я замечал, нередко следовали священному завету: «Законы существуют, чтобы их обходить...» Про себя, грешным делом, я подумал, что за прогулы, от которых отделывались минимальными штрафами, у нас, увы, грозили тюрьма и долгосрочные ссылки в самые отдаленные края...

На развод, когда собирались рабочие, сперва выходили солдаты, ответственные за те или иные участки, и я. После того, как я на дворе скопировал «барона» и еще некоторых фрицев, солдаты и рабочие требовали, чтоб я показал «этюды», как «Мартин садится верхом, а лошадь брыкается», «барон едет на мотоцикле, а очки поминутно сваливаются с его солидного носа» и так далее. Присутствующие, немцы и наши, помирали со смеху. К чести тех и других, никто даже не подумал об этом донести не только «барону» или Мартину, но даже немного понимавшему по-русски Райнеру.

Во время очередного «представления» солдат вдруг толкал меня в бок или окликал — и я сразу принимал официальный вид: появлялся дежурный унтер или «барон». Начиналась перекличка. Ее делал унтер, спотыкаясь на русских и финских фамилиях. Вспотев от усердия, сопровождаемый смехом девушек, унтер кричал на собравшихся и передавал тетрадь со списком мне.

Я делал перекличку: «Аняманятанякатяваняоляколяирато-нясонякиравовапалястепавовараяяшасашаманя...» Одними именами, произнося их скороговоркой слитно. Благодаря этому веселому способу порой удавалось пропустить фамилию кого-либо из неявившихся. Если затем «ошибка» выяснялась, я объяснял, что «спешил, хотел как лучше»...

В моих интерсах было не озлобить против себя рабочих (люди часто путали, где вина оккупанта, где — переводчика) и «не попадать на зуб» немцам, подозрительно поглядывавшим на оживление собравшихся во время переклички. Но я проводил ее настолько быстро, что унтеры только рты разевали. Конечно, при бароне я или скромно выжидал, пока унтеры выговорят фамилии, либо четко и быстро называл их сам. Тут было не до шуток. Узнал бы «Альзо» о моем веселом нраве — и загремел бы я молниеносно в штрафной лагерь. А там?.. Но молодость, жизнерадостная и озорная, никак никогда не хотела со мной расстаться. Юмор не покидал висельника. Естественно, не при всех солдатах мог я держать себя так свободно. Мой первый конвоир «орангутант» или плотник и столяр Эрих Баум, сразу показались мне подозрительными...

Никогда не ручаясь за завтрашний день, получив паек, я торопился с ним разделаться. Обычно я угощал ребят, мальчишек, работавших в штатсгуте; спешил отдать долги за починку сапог дяде Мише, за починку гимнастерки — дяде Алеше Иванову, портному; наедался сам — и был таков. На следующий день все начиналось сызнова: томительное ожидание обеденного котелка от постного утра. С осени, когда стала работать «молькерай», мне нет-нет да перепадало что-нибудь оттуда. Но все это было сопряжено с риском. А «барон» не замечал, что возле него находится постоянно голодный «дольмечер» (переводчик): сытый голодного не разумеет, пеший конному — не товарищ...

Когда осенью с продуктами стало лучше, благодаря тому, что солдаты получали дополнительный приварок из урожаев штатсгута, мне тоже стало больше перепадать. Альберт Тигель. Эрвин Франк, Антон Хингар, Карл Ценниг, Георг Ланге нередко угощали меня то кусочком хлеба с маргарином, то сигаретой. Эрнст Виттерн угостил даже шнапсом. Пить мне не хотелось. Но отказаться было нельзя. Я выпил этот «наперсток» и захмелел, так как был еще очень слаб после сыпняка. Позднее не раз унтеры и солдаты наливали мне «наперстки» и я не отказывался, потому что немцы считали: раз русский — должен пить. Я лихо опрокидывал «наперсток» (грамов пятнадцать, не больше), а немцы, привыкшие смаковать питье, только охали.

Раз Мартин пригласил меня к себе наверх и налил рюмашку. — Алекс, — сказал он, — ты, кажется, умеешь писать по-немецки. Видишь, у меня болит рука (палец правой руки у него был перевязан). Я тебе продиктую письмо моей жене.

Я присел к столу и обмакнул перо в чернильницу.

Мартин начал диктовать, дивясь тому, что я пишу красиво и быстро (по-немецки, как ни странно, у меня почерк был значительно лучше, чем по-русски).

Письмо было «дежурным», ничего не содержащим особенного (Мартин уже во всю крутил с Марусей). Главное, это была весточка для далекой семьи, для фрау.

Я кончил писать.

— Хорошо, — улыбнулся Мартин, — теперь напиши «хайль Гитлер» — и я подпишу.

Я довольно резко, но спокойно отложил перо: «Это вы сами напишете, господин унтер-офицер».

— Что-о?! — взревел Мартин и начал отчаянно ругаться, требуя, чтоб я немедленно написал «хайль Гитлер». Он схватился за пистолет, но я остался невозмутимым.

В это время вошли Райнер и Виттерн.

— В чем дело? — спросил кто-то из них.

Возмущенный Мартин объяснил, какую «змею» они пригрели здесь, у своего сердца (унтер любил «образные» выражения).

Однако Райнер отнесся к тираде товарища очень спокойно: «Погоди, а если б тебя в русском плену заставили писать «хайль Шталин»?..

Мартин не успел ответить, как вмешался Виттерн: «Он такой, что написал бы».

Мартин онемел от неожиданности. Ничего не возразил и замолчал.

Интересно, что после этого случая Мартин держал себя со мной как будто ничего не произошло и по-прежнему делился своими переживаниями, объясняя как «эта ведьма Марушка околдовала» его, и он не может ничего с собой поделать, потому что любит эту «хурре» (блядь). Я все выслушивал, не высказывая своих мнений и отношений. Я нужен был унтеру в качестве мусорного ящика для выбрасывания его сентенций.

Поздним вечером, в сумерках, я сидел в своей каморке у столика и, задумавшись, глядел в окно.

Вдруг угол оконного переплета расщепился. Не понимаю, почему я бросился на пол, и в то же мгновение услышал оглушительный выстрел и обернулся: в дверях стоял ухмыляющийся Мартин с пистолетом в руке. Пуля прошла сквозь мои густые волосы.

— Что? Испугался? — засмеялся унтер.

— Конечно, — приходя в себя, подтвердил я.

— Я пошутил, — продолжал Мартин. Он был крепко выпивши. И вышел. А ведь подкрался тихохонько. Незаметно снял крючок, на который снаружи стали закрывать мою дверь...

Равнодушный часовой заглянул в окно и отошел. Я решил даже Виттерну не говорить об этом, а Павлу и Виктору сказал. Что Мартин имеет на меня настоящий «зуб», я понял. Но в дальнейшем держал себя с унтером так, будто поверил, что его выстрел был невинной «шуткой».

ГЕНЕРАЛ-ЛЕЙТЕНАНТ ЛЮДЕРС

В один ясный день, когда зажелтела крыша свежей щепой над новым свинарником, вохоновец Николай Васильев, плотник, по прозвищу «филон» сколотил из обрезков досок свастику и набил ее на торец постройки. «Филон» с гордостью указал на свое произведение фон Бляйхерту, ожидая слов благодарности и восхищения.

«Альзо» глянул и поморщился: «Что это вы так быстро стали сознательным?» — затем подумал и добавил: «Снимите: у вашей свастики крючки не в ту сторону. Это же знак солнца. А она у вас «катится» не туда, куда следует».

Известие, что командир двести двадцать третьей пехотной дивизии генерал-лейтенант Людерс накануне своего отъезда в отпуск или на новое назначение принял приглашение «барона» и посетит штатсгут взбудоражило всех. «Альзо» решил превзойти самого себя, -обязал старосту и все население Вохонова, от детишек до старейших стариков и старух убирать совхозное подворье и прилегающий к нему отрезок дороги. Подбирали щепочки и соломинки, окурки и тряпочки. Фон Бляйхерт вызвал вдову Семичеву и сказал, что староста ему доложил, что у нее есть кровать с пружинным матрацем. Негоже немецкому офицеру спать на подобии деревянных нар, а русской спать на хорошей кровати. Он дает ей расписку, что при отъезде из Вохонова, кровать ей вернут.

Семичева было запротестовала, но «барон» выкатил на нее свои холоднющие глаза, и старуха поняла, что лучше покориться. Но прежде чем самому улечься на настоящую кровать, «барон» велел ее обмыть, застелить чистейшим бельем и первому предоставить возможность поспать на ней генералу Людерсу.

Генеральскую машину лейтенант встречал у границы штатс-гута. «Барон» надел свой залатанный китель, дабы производить, впечатление человека, всецело занятого порученным ему делом и потому не обращающего внимания на свою внешность.

Генерал сразу проехал в приготовленную для него резиденцию, в комнату «барона» над канцелярией. Сам «Альзо» временно переселился на первый этаж.

Переночевав, генерал на следующий день в сопровождении начальника отдела «айне Б» или «айне Ц» хауптмана Келлера, «барона» и двух охранников-солдат обходил штатсгут.

Ко мне на время визита высокого гостя также приставили охранника, сопровождавшего меня вплоть до сортира.

Мартин и Райнер, страстно желавшие попасть на глаза гостю, вертелись во дворе. Я оказался возле небольшой группы женщин, работавших на прополке поблизости от своего чулана.

Обойдя скотный двор, приезжие двинулись к нам. Охранник придвинулся ко мне — и вот прямо передо мной оказались Людерс, Келлер, «барон» и «сопровождающие их лица»...

— Русский военнопленный Александр, — отрекомендовал меня «Альзо», — владеет немецким. Артист из Петербурга.

Келлер — плотный, довольно крупный мужчина лет сорока пяти с несколько обрюзглым полным лицом, смерил меня равнодушным усталым взглядом. Его сосед, генерал, небольшой, худенький, с загорелым или смугловатым лицом, остановил на мне карие внимательные глаза. Возможно, его привлекла моя одежда: «барон» был с одной латкой, а на моей гимнастерке и брюках латок было больше.

На шее генерала у воротника блестели бриллианты на кресте «пур ль эмерит» («за доблесть»), полученного еще из рук императора Вильгельма в первую мировую войну. Одна рука генерала была протезом. Ее венчала черная кожаная перчатка. Эта рука бессильно покоилась у кармана.

Людерс задал несколько обычных вопросов и поразился моему знанию языка.

— Послушайте, — сказал он, — я могу вам помочь вернуться на сцену. Вы так блестяще владеете немецким, что могли бы выступать перед нашими зрителями, играть на немецком языке».

— Благодарю вас за доброе отношение, господин генерал, — ответил я. — Но артист, чтобы убедительно выступать на сцене, должен не только уметь говорить на другом языке, но и думать на нем. А я, хотя говорю по-немецки, но думаю по-русски. Это препятствовало бы моему успеху.

Генерал очень внимательно посмотрел на меня и здоровой рукой пощипал маленькие усики под носом. Келлер нахмурился. Но Людерс улыбнулся; повернул голову к Келлеру:

— Дер керль хат каин штроу им копф. (У парня не солома в голове).

Все засмеялись.

— Как вам кажется, — продолжая улыбаться, спросил Людере, — русские скоро прекратят сопротивление? И кто выиграет войну?

— Господин генерал, вы хотите знать мое честное мнение?

— Безусловно.

— Господин генерал, России помогает Америка...

Людерс стоял напротив меня, чуть склонив голову, отчего выглядел задумчивым и несколько утомленным. При моих словах он выпрямился, посмотрел на Келлера и «барона», на застывших в почтительном отдалении солдат и очень тихо заметил: «Я, их гляубэ дэр американер вирд ден фогель абшиссен». (Да, я полагаю, что американец «собьет птичку»). И добавил: «Но... мы — солдаты и должны исполнять свой долг».

Келлер изумленно взглянул на генерала. Но это длилось мгновение — и опять лицо начальника «айне Б» или «айне Ц» стало бесстрастным.

Барон» только моргнул глазами и приоткрыл рот.

— Вы образованный человек, — обратился Людерс ко мне. — И к вам, полагаю, (он бросил взгляд на «барона») здесь относятся по-человечески. Вы, когда были на советском фронте, могли ожидать такое обращение?

— Конечно, нет, господин генерал, кроме того, когда я был на советском фронте, я не думал, что могу очутиться в плену, — ответил я с горькой улыбкой. — Игра судьбы («Шпиль дэс шикзальс»).

— Вы верите в судьбу?

— Да, господин генерал. (Во что мне еще оставалось верить?).

— Русские все фаталисты, — вставил Келлер, и все окружающие согласно закивали.

— У вас отличный дольмеччер (переводчик), — повернулся Людерс к «барону», — думаю, повезло и вам, господин лейтенант, и вам, шаушпилер (артист).

Он еще раз посмотрел на меня немного грустными темными глазами и мне показалось, что маленькие усики у него над верхней губой снова чуть шевельнулись в улыбке. Беседа закончилась. Людерс и Келлер с фон Бляйхертом и свитой пошли наверх к конторе. Через полчаса две машины, одна с генералом, другая с охраной проехали мимо нас.

Утомленный вид генерала объяснялся тем, что он не выспался. «Новая» кровать Семичевой оказалась настолько густо населенной клопами, что генерал уже в полночь соскочил с нее и, пройдя мимо задремавшего часового, вышел в парк. Там его увидел часовой штатсгута и поспешно козырнул высокому начальству. Но Людерс только отмахнулся. Отошел в сторонку, стал вытряхивать одной рукой свою рубашку и чесаться. Подоспевший «барон» стал ему усиленно помогать, проклиная «проклятых русских насекомых».

А кто-то из немцев все же работает на нас. Одной из любимых солдатских песен является «Фор дер казерне». (Перед казармой) с припевом. Эрвин Франк тихонько пропел мне пародию на нее. На другую популярнейшую песню с припевом «Дорт ист майне хаймат, да бин их цу хауз». (Там моя родина, там я дома) ходит по рукам ядовитейшая пародия. Такие вещи могли сочинить только сами немцы. И если в первой строфе пародии поется о бомбардировщиках, о клопах и вшах и о «земляках», поющих «пустите нас домой, в райх», то заключительный куплет рассказывает о том, как желающий попасть домой «ланцер» (земляк) лежит скелетом в придорожной канаве. Его последние желания мягко покрывает снег. Опознавательная марка (жетон солдата на случай, если он погибнет) возвращается на родину. Пародия навевает мысли о безнадежности, о том, что живыми отсюда не выбраться. Немцы готовы подшутить над Геббельсом, над Герингом, но «своего Адольфа» (Гитлера) пока стараются не задевать.

Сельский учитель из Малого Ондрова Николай Иванович Орлов в штатсгуте не работает. Лет ему около тридцати. Как-то он приходил со старостой Мироновым, интересовался открытием зимой школы для ребят. «Барон» сказал, что четырехклассная школа вполне достаточна. Такая у него в Малом Ондрове есть — и ладно.

Через день после отъезда Людерса Павел подошел ко мне:

— Николай Иваныч говорит, если б убить такого, сразу бы орден Ленина дали. А ты как думаешь?

— Я думаю, что этот генерал был не самым худшим. У него нет руки, но, кажется, есть голова.

Фрицы со вздохами вспоминают Францию. Но разве там они воевали, как здесь? Трудно сказать, правильно ли поступил маршал Петен, предоставив дело спасения страны ее союзникам. Но в его неоккупированной части страны удалось скрыться многим антифашистам, это ясно. Безусловно, сопротивление вконец разгромленной французской армии было бы легко смято и только привело к лишнему кровопролитию. Но Шарль де Голь — герой! Безусловно. Те, что не сдались и продолжают сопротивление — герои. Не исключено, что под крылышком Петена еще оперятся антигитлеровские силы. В ноябре в северной Африке высадились американцы. Командующий военно-морским флотом правительства Виши адмирал Дарлан с боем прорвался сквозь строй немецких судов и с частью французского флота присоединился в северной Африке к союзникам. Правда, через, несколько дней Дарлана убил какой-то подосланный убийца. Но значит и там идет борьба и не хотят мириться с германским владычеством.

Немецкие газеты трубят об африканской армии генерала Роммеля. Но Тобрук выдержал восьмимесячную осаду итало-германских войск. Франко почему-то не выступает на стороне своего друга фюрера... Значит, положение последнего непрочное.

Эрнст Виттерн прибыл из отпуска и тихонько говорил мне, что здесь в милом Вохонове («ин либ Вохоново») можно спать спокойно. Немецкие города бомбят беспощадно. Заранее сбрасывают листовки с предупреждением: такого-то числа в такое-то время будем бомбить такой-то район вашего города (или ваш город). Во избежание напрасных жертв эвакуируйтесь. И точно в указанное время на огромной высоте появляются сотни и сотни тяжелых бомбардировщиков и, несмотря на заградительный огонь и «нахтйегер» (ночные истребители), вытряхивают на город тысячи бомб, превращая его в развалины. Не пожелавшие эвакуироваться гибнут в бомбоубежищах и под развалинами зданий.

— Адольф сказал, что он за все отплатит Англии, стране, которая «лигт ин грайфбарер нэе» (находится в достижимой близости) — завершил свою информацию о бомбежках Эрнст.

— А ведь фюрер торжественно обещал, что «ни одна вражеская бомба не упадет на немецкие города», — напомнил я, — что «Ленинград сам падет, как спелое яблоко» и многое еще обещал...

Эрнст нахмурился, очевидно, фюрер кое-что не предусмотрел. Вероятно, нашлись люди, помешавшие фюреру выполнить его намерения. А вообще, Алекс, никому не говори о том, что я тебе сообщил.

— Что ты, Эрнст?!.

Я тороплюсь рассказать обо всем Павлу. В русских газетах о таком не пишут. Вот «Северное слово» поместило статью о безграмотности советской музыкально-театральной критики, основываясь на трех опечатках или неточностях. Тоня на разводе, пока не пришел «Альзо», показала мне газету, и я тут же при всех нашел в этой небольшой статье... сорок три опечатки, в том числе несколько грубых смысловых неточностей. Где уж тут критиковать?..

Мальчишки распевают на мотив «Кукарачи» мои частушки:

 

«Много всяких приключений нам встречается в пути,.. (Но!) Лучше «Северного слова» для подтирки не найти!»

 

Всякие частушки сочиняю экспромтом, на ходу ляпаю при мальчишках — они не продадут — и затем распевают во всю глотку. А немцы только одобрительно кивают, ничего не понимая, и повторяют: «Гут, гут». (Хорошо, хорошо).

Войсковицкий комендант хауптман Штарке в своем обычном виде, пьяный, навестил «барона».

Уже лежал снег и Штарке ехал в санях. Еще издали раздавалась стрельба: по пути он стрелял из охотничьей двустволки по воронам. Не знаю, какую цель преследовал визит этого толстого старика с еле просвечивавшими сквозь жирное и отечное лицо свиными глазками? Видимо, искал собутыльника. Погрелся он с полчасика у «барона», уехал и больше не показывался.

В Николаевке комендант хауптман Френкель (частая фамилия у евреев). Того я ни разу не видел. Сказывают, он крутоват... Помимо евреев, истребил всех цыган и, если немцы или полицаи ловили представителей этих наций, то отправляли к Френкелю. Тот с ними сразу расправлялся.

В Гатчине комендантом майор Шперлинг. Тот тоже долго ни с кем не панькается. На гатчинском базаре постоянно кто-нибудь висит с дощечкой «вор» или «партизан», или еще с каким «титулом». В Красном селе комендант граф фон Кляйст-Рецов давно перевешал попадавшихся ему евреев и цыган. Удивительно: образованный народ, а такое творит... Эсэсовцы хвастали, как они во Франции в борделях и ресторанах развратничали с негритянками-проститутками, а потом их расстреливали. Провели ночь — и в расход... Негры тоже подлежат уничтожению. Негров, взяв в плен, расстреливают.

Не имея права выходить после наступления темноты, я вечерами до отбоя еще не под замком и часто поднимаюсь наверх к солдатам. После трудового дня они штопают, зашивают, латают, готовят на плите, музицируют. Многие играют на губной гармошке. Клоц на аккордеоне. Клоц болезненного вида долговязый молчун. По-моему он туберкулезник. И вдруг слышу: он играет Шуберта! Я помню некоторые песни из его цикла «Прекрасная мельничиха», и мы поем дуэтом, я — по-русски, он — по-немецки; затем — оба по-немецки.

Я исполняю «Во сне я горько плакал, мне снилось, что ты умерла», «Я не сержусь»; пою «Я вас любил» и перевожу текст немцам. Когда я прочел им одно из стихотворений Лермонтова, написанное им на немецком языке, они не поверили, что это не их классик. О Лермонтове они не слышали, а Пушкина чуточку знают — «Капитанскую дочку».

Разговоры касаются жизни в нашей стране. Они ее не понимают. Но разве они ее знают? Разве можно судить о жизни народа по его быту во время оккупации?..

Когда кончится война?.. Геббельс заверил, что у Германии хватит продуктов еще на десять лет, и она сможет выдержать любую блокаду. Теперь я объясняю фрицам, надеющимся на скорое окончание войны, что она продлится еще десять с половиной лет, пока не иссякнут запасы, «собранные доктором Геббельсом»...

Неграмотный Раде вытягивает шею, Альберт Тигель смеется, рыжий усач по прозвищу «Сюркуф — гроза морей» (почему я его так назвал — объяснить не могу, но прозвище закрепилось), ругается. Мольке внимательно вслушивается. Он в неважных отношениях с Мартином и ждет отправки на фронт. Эрих Баум возмущается: «Алекс слишком хорошо у нас живет и слишком много себе позволяет».

— Что вы делаете вечерами у солдат? — спрашивает меня «барон», обходя двор.

Я объясняю, что сидеть в темноте в своей каморке бессмысленно и потому поднимаюсь к солдатам. Там при свете карбидных ламп читаю, благо, спасибо унтер-офицеру Эггерту, из походной библиотечки он мне дает книги Александра Дюма., Шиллера и другие.

— Н-да-а-а, — протягивает «барон». — Хорошо, что вы читаете... Но кроме того вы ведете там с солдатами неподобающие разговоры, которые могут подорвать веру в победу немецкого оружия... Карбида у нас мало и мы не можем дать вам возможность пользоваться отдельной лампой. Я буду сквозь пальцы смотреть на ваше вечернее пребывание у солдат. Но вы не должны там вести никаких политических «диспутов». Учтите. И, — добавил он, — будьте поаккуратнее в спорах с обер-ефрейтором Эрихом Баумом.

— Яволь!

Вскоре фон Бляйхерт появился со зцездочкой на погонах: стал обер-лейтенантом. Видать, не зря снабжал штаб редиской. Из наград у «Альзо» была только «Зимняя медаль», ее давали всем, кто провел зиму сорок первого — сорок второго года в России, неважно — в глубоком тылу в тепле или на передовой. Во всяком случае «барон» был доволен: его не забывали.

Старуха Шимко, беженка, вдруг на разводе, ни с того, ни с сего, разрешилась излиянием верноподданнических чувств при унтерах: «Спасибо великому Гитлеру, что принес нам освобождение. А при Сталине — то так уж мы настрадались. Вот, Александр (это ко мне), переведи им, что я говорю: «Спасибо Гитлеру», — и она еще перекрестилась.

Мне стало противно и я при всех отрубил: «Эх ты, старая карга (или блядь) — и не стыдно тебе, мать твою растак. Кто тебя просит? Да неужели ты при Сталине была беженкой и побиралась? Корке хлеба радовалась? Заткнись, ведьма...»

— Что она говорила и почему ты ее обругал? — настороженно спросил дежурный унтер.

Я все перевел со своими комментариями.

Унтер выругался и ткнул меня в бок под ребро, так что дух перехватило: «Не смей мешать женщине выражать добрые чувства нашему фюреру».

Я возразил, что верить таким «чувствам» глупо и смешно. Но унтер остался при своем мнении, а старуха затаила на меня злобу (если б она только дог


Поделиться с друзьями:

Типы оградительных сооружений в морском порту: По расположению оградительных сооружений в плане различают волноломы, обе оконечности...

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...

Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.018 с.