Глава четырнадцатая. Сомнения — КиберПедия 

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...

Глава четырнадцатая. Сомнения

2022-02-10 37
Глава четырнадцатая. Сомнения 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

1

Многие дни после операции все оставалось прежним: неподвижная Ника на высокой кровати, запах лекарств, холодная чистота, и только по тому, как меняли тона тени — сиреневый, розоватый, голубоватый, фиолетово-серый, — Варина Михайловна, мать Ники, определяла, что вот уже взошло солнце, вот полдень, вот день склоняется к закату, уходит. Ее глаза схватывали эту смену механически, передавали в мозг, и тот фиксировал: прошел еще один день.

Варина Михайловна безотрывно находилась при Нике. Как угасало и снова начинало биться сердце Ники так же, короткими импульсами, билась в этой комнате надежда. Все дела отпали сами собой, все вдруг стало ненужным, осталось одно — вырвать Нику у смерти. Почему же, пока Ника была здорова, не находилось даже половины этого времени для нее? Почему тогда владычествовали иные меры? Главным всегда было дело, все остальное — потом, даже Ника — потом... А ведь если бы она была больше с Никой, если бы больше знала ее, такого наверняка бы не случилось. Кто он, Игорь Мищенко, что значил он в жизни ее девочки? Поговорить бы с ним, с Кларой, но страшно уйти даже на минутку.

Варина Михайловна мучительно вглядывалась в лицо дочки. Сомкнутые сухие губы, маленькая родинка в уголке казалась неестественно яркой на бескровном лице, плотно сомкнутые глаза, неподвижные ресницы. Брови все время в напряжении, слегка приподняты, будто спрашивающие. Холодный высокий лоб, волнистые волосы аккуратно разложены на подушке. Варина Михайловна перебирала их осторожно, укладывала, чтоб не спутались, чтоб потом Нике не было больно расчесывать.

Ника не чувствовала ни ее присутствия, ни прикосновений, была за какой-то недоступной живым гранью белизны и холода, только ее цепкое, верное Нике сердце упорно пробивалось через этот белый холод еле слышным, но настойчивым тук-тук, тук-тук... Нике вливали кровь, много крови. Варина Михайловна готова была отдать ей всю, лишь бы хоть слабый розовый отсвет пробился сквозь матовость на щеки, лишь бы ожили ресницы и губы откликнулись на прикосновения влажной ватки, которой Варина Михайловна время от времени пыталась стереть их холодную сухость.

А Никиного портрета у нее так и нет. Только карандашные наброски. Так и не удосужилась написать ее, все откладывалось «на потом», пока Ника не выросла. Много раз Варину Михайловну одолевали порывы написать Нику, но всегда перебивали думы о какой-то новой работе, более значительной для нее как для художника. Ведь Ника никуда не денется, всегда под рукой. А вдруг... У нее даже портрета не останется...

Варина Михайловна написала записку, из товарищества художников ей передали большой кусок картона с пришпиленным к нему листом ватмана, набор пастельных карандашей.

Она взяла черный. Рисунок черно-белый, иного сейчас не может быть. Резкие линии. Она их не выбирала, не задумывалась, как писать, они сами ложились такими на бумагу. Лицо Ники получалось холодное, мертвое, в нем было ее, материнское отчаяние и не слышалось настойчивого, обнадеживающего тук-тук, тук-тук… Руку сковал и направлял страх перед смертью, в рисунке выливалось то, что она хотела скрыть даже от себя — что порой она уже не верила...

Варина Михайловна свернула в трубку белый ватман с черным трагическим рисунком, засунула за шкаф, который поблескивал хирургическими инструментами и наводил на Варину Михайловну тоску.

Картон под ватманом оказался золотистого, почти медового теплого тона. Варина Михайловна перебрала карандаши. Вот карандаш такого же тона, слегка темнее, не будет резкого, пугающего контраста. И потом, это Никин цвет, живой Ники — смуглой прохладной кожи, вся теплота которой скрыта глубже. Ника никогда не была румяной, разве в большой мороз или сильно возбужденная, да и то чаще краснел кончик носа, выступали розовые пятнышки над бровями и на подбородке.

Варина Михайловна увидела ее прежней: голова немного склоненная — это манера Ники, над светлым лбом гладкие волосы. Она с детства приучила Нику зачесывать волосы наверх, не пускать на лоб, удерживать обручиком или бархаткой, сама шила ей такие бархатки, украшала то бисером, то вышивала, но Ника больше любила просто гладкие.

Никаких челок, никаких прядей и локонов на лбу. Стремление скрыть лоб, чтоб казаться более женственной, — это тоже пережиток, утверждающий, что женщина должна быть только нежной, красивой и не обязательно думающей. Ее Ника — думающая девочка... Приносит ли это женщине счастье? Но разве счастье — бездумность? Нет, думать, осознавать себя человеком, беречь свое достоинство — это главное, за это бороться, этого достигать.

Ника всегда смотрела сосредоточенно, вопросительно, всегда с грустинкой. Ну почему в ней никогда не пропадала эта грустинка? Все-таки плохо, когда с детства в человеке живет печаль. Значит, что-то в жизни не так.

Может быть, Ника обижалась, что у нее нет отца?

Нелегко быть женщиной, нелегко. Пусть она знает, пусть будет к этому готова...

Варина Михайловна сознательно лишила себя нормальной семейной жизни, целиком отдалась творчеству. Сколько видела она угасших талантов из-за того, что женщина постоянно должна держать в руках весы: на одной чаше — творчество, на другой — семья, долг перед детьми, тот самый быт, который беспощаднее самого злейшего врага. Она не хотела разъедающих душу, убивающих талант колебаний. Но лишить себя материнства не могла. Разве можно заглянуть в человеческую душу, не изведав материнства, не пережив, не познав того, что заложено природой в женщину, ведь мать — исток всего сущего...

Ника — дитя любви, страданий, сомнений, и все-таки Варина Михайловна выбрала одиночество и не считала это одиночеством. Думала, что и Нике хорошо с нею вдвоем, что ей больше ничего не нужно. Считала так до этой палаты, до омертвевших Никиных ресниц, до этого золотистого, немного размытого портрета. Она достает Нику из своего сердца и переносит на картон и солгать себе не может.

Светлая, теплая, светлолобая мыслящая Ника — и боль, и грусть в светлых глазах. Порывистость, которая даже на бумаге не может быть застывшей, вопросы к жизни, на которые Ника не могла ответить, а Варина Михайловна не помогла ей...

Варина Михайловна поставила портрет на стул. Сквозь густую, в два слоя марлю на окне сеялся матовый солнечный свет. Господи, пусть только Ника поправится! Она сделает все, чтоб Ника улыбалась, она ответит на все ее вопросы. Как бы там ни было, что бы там ни было, в детстве человек должен улыбаться!

Варина Михайловна опустилась на колени перед кроватью. Так она стояла часами, согревая дыханием холодную мягкую руку Ники, ловя неощутимое движение пульса, обращаясь неизвестно к кому: «Сжалься!»

2

 

Комсомольское собрание закончилось поздно. От Дворца пионеров расходились во все стороны школьники, учителя, разговаривая, обсуждая, останавливаясь группами.

Темнота была тяжелой, влажной; над городом висели тучи, накапливала силы гроза, подавляя все живое тяжелым ожиданием.

Клара сбежала в сад, перелезла через забор и оказалась на другой улице. Только не домой, только не к людям! Вот и знают все... А может, ее тоже как сообщницу будут судить? Нет, она же не нарочно, она же не знала, что может быть такая подлость и низость! А если Ника умрет? Что тогда?.. Тогда всю жизнь над нею будет эта страшная вина. Как же жить, не радуясь, с придавленной к земле совестью?

Нет, Ника должна жить, Ника будет жить! Может, ей что-нибудь нужно, Нике? Может быть, ей нужна кровь? Почему она не подумала об этом раньше? Пусть возьмут у нее, у Клары, она разделит ее с Никой, оставит себе столько, чтоб не умереть самой. Почему она с самого начала не побежала в больницу, не спросила, не узнала? Боялась, думала о себе. Только о себе!.. Как это страшно, когда человек думает только о себе, он забывает даже такое большое и главное — умирает человек...

Клара бежала, подгоняемая этими мыслями. Она забыла, что уже ночь, что в больницу не пустят. Но разве можно ждать до утра? Обычно ночью больным тяжело, ночью они преодолевают смерть или сдаются. Так, может, этой ночью не хватит Нике немного ее, Клариной, теплой крови, чтоб победить? Как можно ждать до утра, вдруг окажется поздно...

Клара пробежала мимо высокой кладбищенской стены, что-то возилось и вздыхало в вершинах деревьев, но она не испугалась, хотя в другое время в эту пору ни за что бы не прошла здесь.

Вот и больничный двор. Калитка заперта, но распахнуты ворота, у подъезда дежурит машина «скорой помощи». Тут и ночью борьба за жизнь. Почти во всех окнах свет, тусклый, болезненный, больничный.

В коридор Клару не пустила пожилая женщина в белом халате, дремавшая на стуле у входа.

— Тебе в «скорую помощь»? — спросила она, сочувственно глядя в лицо запыхавшейся Клары. — Это в соседнем подъезде, здесь хирургия. — Клара молчала, не могла отдышаться, и женщина снова с участием спросила: — Что-нибудь случилось?

— Нет... то есть да... Я хотела узнать, как Ника Макиенко... Ну, та девочка, раненная в лесу. Я ее подруга. Может быть, кровь нужна? Спросите у врача, пожалуйста!

— Ты поздно пришла.

— Как поздно?! — испугалась Клара.— Что поздно?!

— Ночь уже, поздно, завтра приходи.

— А Ника?

— Крови ей много влили, да не всегда помогает чужая кровь, если свою потеряешь, — вздохнула няня.

— Плохо ей, да? — прошептала Клара.

— Сердце у нее сильное, врачи надеются...

— Где ее окошко?

— За углом третье, только нельзя туда, не ходи, там тяжелые больные.

— Я потихоньку. — Клара проскользнула вдоль стены за угол.

Во всех окнах тускло мерцали ночники. В третьем окне — мертвый зеленый свет, лампочка прикрыта зеленым колпаком. Какая-то тень бесшумно кружила по палате, туда-сюда, туда-сюда. Наверное, Варина Михайловна, мама Ники. И — ни звука.

Клара попятилась, прислонилась к дереву, пахнущему свежей известкой. Не могла оторваться от зеленого окна, уйти: казалось, именно тогда случится что-то страшное, непоправимое. И виновата — она...

Услышала осторожные шаги вдоль стены, спряталась за дерево. Кто бы это?

Двое. Идут с другой стороны, приглядываются. Она похолодела — Игорь и Алик. Стали молча, смотрят в зеленое окно. Игорь чиркнул зажигалкой, закурил. Алик выдернул папиросу, бросил:

— Нельзя.

— Хоть бы она выкарабкалась, — сказал Игорь. — Иначе меня будут судить за убийство.

— И меня, — шепотом отозвался Алик.

Вот чего они боятся!

— Может, лекарство какое особое нужно, потормоши отца. — Это Алик.

— Отец теперь тоже полетит.

— Пупка разболтала. Да и чего было ждать от такой пискли!

— Все равно узнали бы, вон какой плакат бандеры сляпали, а я думал: для чего это они меня фоткают...

— Страшно было?

— Не помню как. Наверное... Отец сказал, что и его будут судить. Мать барахло прячет, могут конфисковать.

Тень в комнате перестала метаться, остановилась у окна — напряженный силуэт. Игорь и Алик скрылись в темноте, пошли через сад; было слышно, как они перелезали через забор.

Вот чего они тут ходят — боятся Никиной смерти. Раньше Гарри, конечно, хотел этого. Судить... А она, Клара, будет свидетелем. Страшно! Но разве сравнить с тем, что пришлось пережить Нике, что сейчас переживает ее мама?

У Ники сильное сердце. Клара вспомнила стихи, которые любила Ника:

 

Нет, лучше с бурей силы мерить,

последний миг борьбе отдать,

чем выбраться на тихий берег

и раны горестно считать...

 

Это написал Адам Мицкевич, тот самый, чей памятник они видели во Львове. Но стихи Ника читала Кларе еще в пионерском лагере, задолго до поездки во Львов, до всей этой компашки и Гарри Мига.

 

3

 

Подымаясь на гору мимо кладбища, Регина Чеславовна задыхалась. Тяжелая предгрозовая ночь вталкивала воздух в легкие шершавыми липкими кусками. Почему говорят, что воздух невесом, неощутим? Каким тяжелым он бывает — не продохнуть.

Эта дорога ей хорошо знакома. По ней она ходила к Вите Хомякову, к маленькому соседу Славке, когда он заболел корью, проведывала всех учеников, кто попадал в больницу.

Учитель — как много стоит за этим! Не только дать знания — научить добру, достоинству, гражданству. Вся жизнь на самоотдаче, и этого, выходит, мало. Нельзя было упускать Игоря, надо было бороться. Ведь она многое поняла после визита к нему домой.

Все еще не верилось, что человек может быть потерян. Но иллюзиями себя тешить не надо — может быть потерян, может. Предатель. Продажная шкура. Палач. То, что в родителях накапливалось постепенно, дало такие буйные всходы в молодом, полном сил Игоре. Горький урок всем...

Однажды она попыталась поговорить с Игорем; увидела из окна школы алую кубанку в сквере, послала шестиклассника — чтоб Игорь зашел в школу. Мальчик вернулся один, смущенно сказал, что Игорь прийти отказался. Тогда она сама пошла к нему. Игорь покосился на нее, но не встал; сплюнул, плевок шлепнулся на землю между ними, как раз посредине. Тут бы ей повернуться и уйти, но сказала, хотя понимала, что это все ни к чему:

«Отойдем в сторонку, я хочу с тобой поговорить».

Он, нагло ухмыляясь, глядя прищуренно, снизу, ответил:

«Это мои друзья. Секретов у меня от них нет».

Никто из «друзей» не пошевелился. Они все сидели, а она стояла под их насмешливыми взглядами. Вспомнить стыдно, как это было глупо, беспомощно! Как будто цепляясь за соломинку, настойчиво повторила:

«Отойдем...»

Игорь вспылил:

«Хватит меня воспитывать! Не старайтесь, я так и буду жить невоспитанный! Мне так удобнее! Выгнали из школы — будьте довольны, и привет вам с кисточкой! Пошли вы все со своими моралями подальше!»

Он приподнялся и выпустил ей дым в лицо.

Чуть его не ударила. Остановило то, что в окнах мелькали глазастые лица учеников.

Ушла униженная. Жалкая попытка, так ей и надо. Как они беспомощны со своими моралями, разговорами — учителя, родители. Что могли дать разговоры в этом варианте с Игорем! Но ведь есть и другой путь — принуждение. Разумное, обоснованное принуждение. Нужно было заставить Игоря учиться, работать. Кто должен был это сделать?

Регина Чеславовна шла медленно. От этих воспоминаний и самобичевания разволновалась, дышать стало совсем трудно.

Кто-то догонял ее быстрыми, молодыми шагами. Оглянулась — Ольга Матвеевна в своем куцем плащике.

— Вы куда, Оленька? — спросила ее. — Нам по пути?

— Да, Регина Чеславовна. Не могу сейчас остаться одна.

Регина Чеславовна продолжала думать, теперь вслух, будто Ольга Матвеевна слышала все ее прежние думы:

— Учитесь, Оленька, на наших ошибках. Всю жизнь учитель должен учиться, накапливать опыт, знания. Не признаю закостеневших авторитетов: раз учитель — значит, прав. Не заметишь, как отстанешь, будешь не впереди, не вести, а путаться в хвосте и кричать вдогонку. Критическое отношение к себе, самоанализ — это для учителя обязательное. Прав только справедливый, умный, знающий учитель, а не просто учитель... К сожалению, не все наши ошибки и просчеты можно исправить. Того, что случилось, я себе никогда не прощу!

— А что можно было сделать? — расстроенно спросила Ольга Матвеевна.

— Не знаю, но — можно, не такие уж мы беспомощные перед подлостью и ложными авторитетами.

 

4

Володя Сопенко догнал Симу. Она шла одна и почему-то в противоположную от своего дома сторону. Шла медленно, ссутулившись, наклонив голову; ее руки машинально крутили поясок от жилета. Обогнать ее Володя не мог и вот так идти сзади — тоже...

Сима не замечала, что кто-то идет за ней, думала о своем, очень грустном. Володя ощутил жалость, ему захотелось положить ей руку на плечо, чтоб оно не сутулилось. Чувство это было неожиданным, непривычным.

Но разве Сима — не сильная? Разве так просто пережить то, что она пережила сегодня, когда стояла на сцене перед комсомольским собранием, или тогда, когда он пришел за исповедью и бросил ее одну в саду? А ведь она ни словом, ни взглядом никогда не упрекнула его, старалась быть спокойной, прежней, и никто, кроме него, не знал об этом. Нет, знал — Алеша. Подошла такая минута — они часто разговаривали на разные темы, — когда он сам все выложил Алеше. Ведь его поступок не давал ему покоя, что-то мучило его.

Алеша удивился:

«Ты же сам рассказывал, какие есть замечательные женщины. И я тебе поверил, и Таня теперь со мной. А разве мужчины — хуже? Ты любил Симу?»

«Не знаю».

«Вот видишь. Но ведь ты дружил с нею — и бросил. Я думал о тебе лучше», — со своей обычной прямотой сказал Алеша.

Володя молча проглотил этот упрек; он не знал, что ответить, он всегда хотел быть объективным, справедливым. То, что сказал Алеша, нужно было обдумать. И он думал, все это время думал о Симе, и вот сейчас идет позади, жалеет ее сутулые плечи, хочет что-то сказать и не знает что.

Сима оглянулась. Увидев его, не удивилась. Он подошел совсем близко, внимательно вглядываясь в ее лицо. Она больше не укладывала волос на лоб колечком, волосы свободно падали на плечи, не удерживаемые никакими заколками. Близко-близко ее глаза, совсем темные сейчас, глубокие; тревога в них и ожидание не связаны с ним, он это почувствовал, но не мог преодолеть нахлынувшей жалости, переключиться на другое, на ум пришли строчки из Мицкевича, и он прочитал их вслух:

 

Не плачу я, с тобою разлучаясь,

Чувств не лишаюсь, вновь с тобой встречаясь,

Но все ж, когда разлука дольше срока,

Мне кто-то нужен, жить мне одиноко,

И я томлюсь вопросом без ответа:

Любовь ли это или дружба это?..

 

— Как ты можешь: сейчас — и стихи? Это неуместно!

— Стихи всегда уместны. Это же не просто слова. Их создали люди, которым было больно и трудно, которые тоже не знали, как быть, что делать.

— Разве тебе может быть больно?

— Наверное...

— Не верю.

— Я сам не знал.

Сима повернулась и снова пошла так же медленно. Рядом — он. «Совсем мне не обрадовалась», — подумал Володя.

— Мы все виноваты, — наконец сказала Сима. — Мы же так часто были рядом с Никой, а выходит, ничего не знали. Тебе ведь она даже нравилась одно время, верно?.. И мы знали, какой подонок этот Игорь, и ты знал, и я, и другие. Все мы хороши, комсомольцы! Идем быстрее! — Она схватила Володю за руку.

— Куда?

— Как куда? В больницу, конечно!..

 

5

Во время собрания Таня стояла в коридоре. Народу набилось много, дверь была открыта, и она хорошо все слышала.

После собрания побежала к Алеше. С тех пор как с Никой случилась беда, она все время себя казнила. Поглощенная Алешей, она совсем отошла от Ники, забросила только было начавшуюся дружбу. И Ника тактично устранилась. Она вообще многое понимала, чувствовала — Ника. Почему же нужно было непременно жертвовать дружбой? А ведь она знала, как одинока Ника. И дружить можно было втроем. Не поделишь на троих любовь, это только их — Алеши и Тани. Но такое богатство должно делать душу щедрее. А она забросила Нику, для подруги не хватило времени... Некогда? Что же это за всесильное слово — некогда? Может быть, просто синоним равнодушия? Ведь последнее время она и не думала и не вспоминала о Нике, пока не случилось беды, а теперь думает все время, корит себя. А что толку?

Таня была так взволнована, расстроена, что Алеша предложил ей прогуляться. Недавно из Киева ему прислали коляску.

Алеша не стыдился коляски, внимания и сочувствия людей, все его страхи затмила огромная радость: распахнулся мир, он больше не прикован к кровати, к комнате. Они бывали с Таней и в кино, и в парке, даже на репетициях во дворце.

Алешина мама помогла Тане вынести коляску — недавно поменяли второй этаж на первый, чтоб упростить эту процедуру, — вместе они усадили Алешу.

Алеша двигал рычаги, коляска легко катилась по тротуару. Впервые Таня подробно рассказала Алеше о Нике.

— Вот видишь, счастливыми быть вредно, — невесело пошутил Алеша. — От счастья человек становится слепым, невосприимчивым к боли других. Ну, не реви...

Таня порывисто обняла Алешу. Только бы Ника была жива!

Незаметно для себя они направлялись к больнице, как будто можно было прямо сейчас получить ответ.

 

6

Когда закончилось собрание, Иванна хотела пробиться к Кларе. Бедная Пупка, как она настрадалась за эти дни, даже внешне стала другой, будто даже выше.

Иванну оттеснили; она заметила, как мелькнула на садовой дорожке Клара, побежала следом, но Клара уже перелезла через забор.

Иванна лезть через забор стеснялась, но в саду никого не было, а Клара уходила неизвестно куда, и Иванна решилась, тоже перелезла через забор и пошла за Кларой. Она понимала, что Клара убежала не зря, ей хочется побыть одной.

Так они дошли до больницы. Иванна слышала весь разговор Клары с няней, потом тоже притаилась в кустах под окном, тоже смотрела на зеленый свет. За этой стеной, за этим слоем марли, — Ника, жизнь или смерть, надежда или отчаяние. Иванна даже о Кларе забыла. Почему такое случается на свете? На войне — то другое дело. А чтоб вот так просто человек взял и убил человека? Бандита, врага, может быть, даже наверняка, она смогла бы убить, сколько от них вреда людям! Но — человека...

Иванна очнулась, когда Клара скользнула за дерево, и оказалась почти рядом с нею. Увидела — Рябов и Мищенко, услышала их разговор. Ничтожные людишки, пусть только попробуют тронуть Клару, она им покажет! Но они быстро ушли, они больше не храбрились.

Клара всхлипнула, прислонившись лицом к стволу. Иванна шагнула к ней, хотела приласкать: ведь Клара по-детски всегда тулилась к тому, кто сильнее. Но Клара отшатнулась, крикнула, зажимая рот руками, сквозь пальцы:

— Уйди, уйди!..

Иванна отошла. Пусть побудет одна. Может, в ней, в Кларе-Пупочке, только сегодня, только сейчас стал зарождаться человек.

 

7

Варина Михайловна остановилась у окна. Там, за марлевой завесой, все время кто-то есть, какой-то шепот, движение. То ли люди, то ли в ожидании томится предгрозовой вечер. Душно, липко. Кажется, если не впустить в комнату свежести, наступит мгновение, когда нечего будет вдохнуть усталым легким, задохнется она, задохнется Ника... Как тяжелы эти предгорные грозы. Всегда так давят, сегодня — особенно.

Варина Михайловна кинулась к Нике. Как облегчить ее девочке эту тяжесть? А вдруг? Со страхом и надеждой прильнула к груди. Тук-тук, тук-тук... Тронула лоб — испарина… Воздуха!..

Кинулась к окну, вцепилась в марлю, рванула. Посыпались кнопки. И в это же мгновение духоту потряс удар прорвавшегося грома, духота раскололась, пахнуло ветерком, хлестнул дождь.

Варина Михайловна закрыла глаза, подставила ладони под густые тяжелые струи, дождь брызгал в лицо, и она не чувствовала, что с дождем смешиваются слезы, первые за много дней.

Открыла глаза и отпрянула: под окном стояли люди. Их сек тяжелый дождь, но они не уходили, смотрели на нее, подняв лица. Узнала только маленькую Клару, одиноко стоявшую сзади.

Поняла, чего они ждут, безмолвно, горько покачала головой и вдруг услышала из глубины комнаты с трудом произнесенное:

— Ма-ма...

АЛЮН

1

Алюн висел на заборе и смотрел в большие окна спортивного зала, где танцевали старшеклассники. Вечер отдыха для восьмых — десятых. А он — в седьмом. Для седьмых таких вечеров — с танцами — не проводили.

Алюн не очень завидовал: на следующий год все это будет его — официально разрешенные танцы с девочками. А пока можно и так — на именинах, в компаниях. Приглашений хоть отбавляй.

В эту школу он приехал шестиклассником. Школу менял несколько раз: отец — строитель, ездили от объекта к объекту всей семьей. К этому привык. Менялись учителя, ребята, а школьная жизнь все равно везде одинаковая.

Учительница сказала о нем, как обычно:

— К вам новенький, Александр.

Класс на мгновение замер — и завопил:

— Александр тринадцатый! Еще один!

Но «Александром тринадцатым» оставался недолго. Мама и, папа были примерными родителями, контакт с учителями налаживали сразу, ходили в школу, особенно мама. Как-то мама окликнула его в школе по-домашнему, привычно: «Алюн!»

Ребята подхватили, и стал он в школе, как и дома, Алюном. Лучше быть Алюном, чем «Александром тринадцатым».

Алюн висел на локтях, упираясь подбородком в железные перильца забора-сетки, куртка и свитер задрались, по голой спине ерзал ветер, но все равно было хорошо, уходить не хотелось: из окон доносились милые сердцу Алюна ритмы, в притушенном свете покачивалась плотно сбитая толпа танцующих. Алюн блаженствовал. Он тоже танцевал.

Он танцевал всегда. Когда шел. Когда отвечал у доски урок. Когда сидел за партой и обеденным столом. Когда спал, наверное, — тоже. Ему и музыка не нужна: он ее слышал внутри себя, не какую-то определенную мелодию, а те самые захватывающие ритмы, которые нельзя ощущать спокойно — сразу хочется выбрасывать в стороны руки, ноги, извиваться, приседать и возноситься вверх.

Чаще всего этого делать было нельзя, и он танцевал мысленно, не замечая, что зад его сам собой начинает вилять, ноги даже ступать разучились просто — все с каким-то вибрированием в коленках, с завихрением, вывертом.

Когда это началось, Алюн не помнил. Может, когда старшему брату — у него вдруг прорезался слух — купили электрогитару и проигрыватель с кучей самых модных пластинок и брат стал сколачивать свой ансамбль. Когда не было родителей, ребята репетировали дома.

Алюн немел в соседней комнате от грохота и зависти, и все в нем до последней клеточки подергивалось, пританцовывало.

Родители обнаружили свою оплошность, брат с ансамблем перебрался в клуб, проигрыватель с пластинками продали, но Алюн уже увяз в тройках, учить уроки совершенно разучился. Ритмы прочно завладели Алюном, искать их было не нужно: они пробивались из соседних квартир через стены и потолок, вылетали из окон домов во дворе, насыщали воздух в электричке, на пляже, в кинотеатрах, звучали по радио и телевизору. Алюн слушал, упивался — и танцевал.

Вот как сейчас, повиснув на заборе и даже не замечая своего неудобного положения, покачивался, постукивал коленками по сетке, ввинчивал носки кед в сырую землю — вытоптал, вытанцевал воронку.

В школе к имени Алюн прилепилась кличка «Плясун». Пионервожатая (он догадывался — по инициативе мамы) предложила ему записаться в танцевальный кружок, которым руководила сама, но он не умел и не хотел танцевать так, как учили в кружке — два прихлопа, три притопа, он хотел безотчетно растворяться в ритмах, когда руки и ноги сами, без команд, делают что хотят, подчиняя и голову и все остальное, когда ты как бы перестаешь существовать, а есть только эти движения.

В конце концов пионервожатая сказала, что о танцах у него никакого понятия нет, его привлекает только дерганье, и Алюн из танцкружка выбыл.

Но в классе дерганье Алюна оценили, Плясуном называли, только когда хотели обидеть, и то мальчишки, но ни одни именины без Алюна не обходились. Вот уже год никому из девочек и в голову не приходило, что именины можно отпраздновать без него. И дружил он в основном с девочками, от именин до именин переходя в близкие друзья от одной к другой.

Наверное, благодаря ему, именины в классе стали такими популярными. О них говорили заранее, их обсуждали потом. Если не было ни одного мальчишки (даже приглашенные мальчики на именины часто не являлись), Алюн был всегда. Ему было хорошо с девочками, а «программа» утвердилась одна и та же: ужин с лимонадом и родителями (мамами), потом родители удалялись на кухню или к соседям, притушивался свет, включался магнитофон или проигрыватель и начиналось «растворение».

Алюн танцевал по очереди со всеми девочками, не различая — с кем. Они все сливались в одну — партнершу. Держал ее нежно, не очень близко к себе, чтоб не мешать движениям, обеими руками, испытывая какое-то легкое блаженное волнение, иногда клал голову партнерше на плечо, иногда ее голову прислонял к груди, как делали старшеклассники на вечерах, за которыми он не раз подглядывал в окна, как делали ресторанные киногерои и всякие люди, знающие толк в современной жизни. Не именинница — центральной фигурой был он.

Его родители выходили из себя.

— Раньше таких называли «дамскими угодниками», что ты за мужчина! — возмущался отец.

Мама тоже пробовала уговаривать: частые именины отражаются на занятиях, постыдился бы других мальчиков, прошаркал все ботинки.

Что понимали родители! При чем здесь прошарканные ботинки, дамские угодники! Девочки были его партнершами, союзницами, и ничего ему было не нужно, только танцевать с ними в полумраке под приглушенные ритмы (ревом был сыт со времени братового ансамбля. Рев бил, глушил; ритмы же должны вливаться тихо, обволакивая, растворяя, томя...).

Мама решила просто: денег на подарки не давать. И он был вынужден брать сам, вышаривать по родительским кошелькам и карманам неучтенную мелочь, подбирать в скверах и подъездах брошенные пьянчужками обслюнявленные бутылки и сдавать их, выдумывать всякие школьные мероприятия по вечерам и воскресеньям, чтоб именины не пропускать. Он не мог без них — как это объяснить родителям? Может, в этом его талант, призвание — испытывать удовольствие, танцевать, слушать музыку. Кому от этого плохо, кому мешает? Одна радость, сладкая, томящая, тихая радость.

...Музыка за окном умолкла, ребята на сцене положили инструменты, вышли из зала — перерыв.

Алюн перестал дергаться на сетке, онемевшие руки соскользнули вниз, он с унынием вспомнил, что пора возвращаться домой.

Родители — вот кто портил ему жизнь!

2

Алюн стоит в углу. Бровки от переносицы вопросительно вверх, как разведенные мосты, уголки маленького рта запятыми вниз. Притухли ямочки на всегда румяных щеках. Голубые круглые глаза еще больше круглеют, смотрят с упреком, недоумением: за что, я ничего плохого не сделал, а если сделал — сейчас же осознаю, исправлюсь.

Алюн хорошо знает своих родителей: им нужно именно такое лицо и покорное стояние в углу, куда Алюна никто не загонял, он сам становился между стеной и холодильником в коридоре, чтоб маме удобнее было выговориться, проходя мимо него из комнаты в кухню и обратно; «чистосердечное раскаяние», когда мама устанет поучать; привычные слова — «Прости, я больше не буду», — после которых, выждав несколько дипломатических минут, можно выходить из «застенка», как называл Алюн свой угол, начинать привычную жизнь.

Алюн удивлялся: как легко прощают родители, как нужна им его бездумная фраза «Я больше не буду». И он, дав маме (или папе, но чаще — маме) разрядиться, выдавал необходимую фразу все при тех же ямочках на щеках, круглых глазках и поднятых бровках. Чтоб жить спокойно, охотно подчинился нужному родителям ритуалу, не переставая удивляться их наивности.

Измениться он не мог, потому что не считал нужным что-то в своей жизни менять. Его жизнь ему нравилась.

Оценки в школе у него сносные, на уровне классного стандарта. По теории вероятности, как большинство мальчишек, он разработал для себя схему, когда и что учить, высчитав примерные сроки по разным предметам. Теория эта здорово выручала, класс был большой, учителя едва успевали спросить всех хотя бы по два раза. А домашние задания и контрольные — тут уж выручали девочки. Двоек избегать удавалось, родители с привычными тройками смирились, конфликты на этой почве возникали редко, когда родителей вдруг осеняло вникнуть в программу и поговорить на общие, интересные (ох!) для обеих сторон темы. Например, совсем недавний «пушкинский конфликт».

Мама, подписывая дневник, скользнула взглядом по страничке и с восторгом воскликнула:

— Да вы уже Пушкина прошли! Ну как? — спросила, будто наконец преподносит ему давно желаемый «дипломат», с которыми щеголяли в школе старшеклассники.

Он толком ничего не мог сказать ни о Пушкине, ни о его стихах даже из хрестоматии. Ну, великий Пушкин. Ну, всем известный Александр Сергеевич. И — хорошо. Для чего еще что-то? Пусть вникают те, кто увлекается литературой, поэзией. А ему зачем? Он мальчик, выберет что-то техническое, точные науки ему ближе. Но если бы отцу захотелось найти «общие интересы» в алгебре или физике, Алюну трудно было бы выкрутиться.

Но родители увлеклись возможностью показать ему, как велик и прекрасен Пушкин, как необходим каждому человеку. Они рассказывали интересные факты из биографии поэта, вспоминали, как сами проходили его в школе, читали наперебой стихи, и те, что Алюн слышал в классе и должен был знать (так и не выучил, ответил кое-как, на подсказке и открытом учебнике), и совсем другие. Они их почему-то знали много, и Алюн все-таки почувствовал, что стихи эти хорошие, но — для чего они ему?

А родители вдохновились, взволновались, у мамы разгорелись щеки, заблестели глаза, отец закурил, хотя (из-за сердца и маминых упреков) позволял это себе не часто. Алюну даже стало как-то жалко их, неловко и стыдно, будто они обнажили перед ним что-то свое, сокровенное, недозволенное.

Он тогда изо всех сил делал вид, что ему интересно, но в общем-то ему было скучно, он ничего с этим не мог поделать и с облегчением вздохнул, когда «пушкиниана» кончилась и родители удовлетворились его обещанием прочитать и даже выучить стихи Пушкина, радуясь, что помогли сыну приобщиться к прекрасному. Чудики!..

Иногда отец с сожалением говорил, что учится Алюн формально, безвкусно, после восьмого надо определять его в профтехучилище, пусть войдет в другой, более деловой коллектив, приобщится к трудовому процессу, получит до армии специальность. Мама категорически возражала: пусть закончит десятилетку, получит аттестат, чем он хуже других? Разве они не в состоянии учить сына в институте, дать ему образование?

Отец в споры не вступал, он почти во всем подчинялся маме. Алюн тоже не считал себя хуже других, но ни о каком институте не думал. Институт, какие-то хлопоты и перемены — это все потом, когда-то, очень не скоро. А пока ему живется хорошо, привольно, зачем заранее портить жизнь? Минимум усилий в школе, дома, чуть-чуть дипломатической игры с учителями и родителями — можно жить хоть сто лет. Куда торопиться, выдумывать какие-то проблемы? Хорошо — и все, и пусть так будет всегда!

Единственное, что сближало Алюна с родителями, — письма брата Аркадия из армии. После десятого Аркадий в институт не попал. Может, потому, что родители вынуждали его поступать в политехнический, а он хотел в институт культуры («Кем будешь? Руководителем захудалого ансамбля в сельском клубе?»). А может, брату действительно помешало увлечение музыкой — репетиции, выступления. Целый год родители упрекали брата (он работал на заводе, о своей работе говорил шутливо: «Плоское тащим, круглое катим», играл в том же ансамбле при заводском доме культуры), а весной Аркадий ушел в армию, и теперь Алюн ему горячо завидовал: родители больше не пилят, не поучают — жалеют и уважают. Аркадий перешагнул линию, отделяющую взрослых от детей, обрел такие желанные для Алюна независимость и равенство.

В новой жизни брата Алюн воспринимал почему-то только это, хотя служилось Аркадию не легко: трудно привыкал к армейскому режиму, несколько раз болел из-за своей неприспособленности. В доме появились новые слова из солдатского лексикона: «подъем — зарядка», «километровый пробег», «строевая подготовка», «наряд вне очереди»...

Наряды «вне очереди», как видно, частенько доставались Аркадию. То из-за «небольшой задержки с портянками», то из-за нерасторопной чистки оружия... И Аркадий был «вечной посудомойкой» и «ложкарем» (ложки почему-то пропадали, и за это тоже не хвалили), мыл полы и грузил уголь.

Алюн смеялся — что это в самом деле Аркадий такой растяпа. Родители вздыхали, жалели Аркадия, посылали ему пластырь для натертых ног и наседали на Алюна, особенно после того, как Аркадий написал: «Все свои неудачи я воспринимаю как хороший урок для себя. Мама все делала за нас, я ничего не умею...»

Теперь Алюну приходилось чаще ходить в магазин, самому гладить свои брюки и


Поделиться с друзьями:

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

Состав сооружений: решетки и песколовки: Решетки – это первое устройство в схеме очистных сооружений. Они представляют...

Индивидуальные и групповые автопоилки: для животных. Схемы и конструкции...

Наброски и зарисовки растений, плодов, цветов: Освоить конструктивное построение структуры дерева через зарисовки отдельных деревьев, группы деревьев...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.148 с.