Иоганна Крайн купается в реке Изар — КиберПедия 

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...

Индивидуальные и групповые автопоилки: для животных. Схемы и конструкции...

Иоганна Крайн купается в реке Изар

2021-05-27 33
Иоганна Крайн купается в реке Изар 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Иоганна ехала в Одельсберг. Живыми, довольными серыми глазами глядела она на плоский, скучный ландшафт. Неудобства поездки не раздражали ее. Париж, г‑н Гессрейтер, ветрогон, как ни мало времени протекло с тех пор, остались далеко позади. Она не раскаивалась – просто забыла. Эрих Борнгаак? Кто это такой? Однажды после той ночи он позвонил ей. Она не подошла к телефону, почти не вспомнила о нем, ни разу, ни на мгновение не пожелала увидеть его. Словно где‑то позади осталась тяжкая, наконец‑то выполненная обязанность.

До этой ночи, проведенной с ветрогоном, она, думая о предстоящем свидании с Мартином Крюгером, ощущала некоторую неловкость, откладывала встречу с ним. Она давно не видела Мартина Крюгера, с самой поездки своей во Фракцию. А сейчас она была полна нетерпения, гнева против его врагов, горячей дружбы к нему.

На живом лице Мартина Крюгера всегда непосредственно, как у ребенка, отражалось каждое душевное движение. Сегодня, когда вошла Иоганна, его серое, слегка обрюзгшее лицо сразу так просияло, что ее охватило мучительное недоумение: как могла она так долго не видеть его? Ни следа не осталось в нем от прежнего жеманства и сентиментальности. Не было Мартина прежних лет, как не было и тупого, замкнутого в себе. Перед ней был новый человек: открытый, привлекательный, без тени рисовки, оживленный.

Между тем положение его в одельсбергской тюрьме отнюдь не улучшалось. Человек с кроличьей мордочкой стал очень нервным, принюхивался, откуда дует ветер, не мог этого уловить. Так много перемен произошло в руководящих министерских сферах. У него оставалось уже мало времени, – так легко могли забыть о нем. Печально было бы уйти в отставку, получая содержание всего только по двенадцатому разряду. Гартль был могуществен, но временным правителем министерства был Мессершмидт. Не поймешь, не поймешь. «Истинные германцы» создали очень сильное параллельное правительство. Не кто мог знать чем это кончится? Политические симптомы менялись, и человек с кроличьей мордочкой вместе с ними.

Малейший оттенок в истолковании этих симптомов, мельчайшее изменение во взглядах директора тюрьмы фертча на соотношение сил в министерстве немедленно же отзывались на положении Мартина Крюгера. Но эта вечная борьба, вечное колебание из стороны в сторону не парализовали его, а оживляли. Его можно было лишить книг, работы, но не мыслей, не идей. Нельзя было отнять у него все выраставшего, ширившегося представления о мятежнике Гойе. Мартин Крюгер жил. Жил в тюрьме ярче, многограннее, чем жил ранее вне ее стен.

Сейчас при виде Иоганны он просветлел. Увидел ее лицо, загорелое, полное жизни, ставшее еще более смелым благодаря подстриженным волосам, ее крепкую фигуру спортсменки. Мартин Крюгер увидел, что Иоганна хороша, и сказал ей об этом. Иоганна покраснела.

Он рассказал о своем споре с Каспаром Преклем, рассказал с улыбкой, в дружеской тоне. Рассказал, посмеиваясь над самим собой, о том времени, когда почта заменяла ему весь мир. Он безусловно не имел намерения обидеть Иоганну, но она ощутила жгучий стыд за то, что в свои письма к нему не вкладывала больше души. Он рассказывал о своих товарищах по заключению, о Леонгарде Ренкмайере, добродушно, образно, занимательно. Сильно, без пафоса, говорил о художнике Франсиско Гойе.

Здоровье его было не так чтобы плохо. Он выглядел серым, но теперь уже не вялым. Сердце, правда, иногда причиняло ему страдания. Он описал ей это отвратительное чувство уничтожения; какая‑то серая пелена опускается, окружая человека, давит его, сжимает, теснит. Словно вдавливаются друг в друга машины, а человек оказывается между ними. Кажется, будто все внутри каменеет. Можно выдохнуть, но вдохнуть нельзя. Шатаясь, вскинув вверх руки, жадно ловишь воздух. Это длится целую вечность. Когда приходишь в себя, если около тебя есть кто‑нибудь, хватаешься, держишься за него. Не можешь поверить, когда тебе говорят, что весь припадок длился всего несколько секунд. Со стороны видно только, что лицо сереет, человек шатается, иногда падает. Хуже, если приходишь в себя и вблизи нет никого. Когда ты соприкоснулся с ужасом уничтожения и вновь выплыл на поверхность, то ощущаешь потребность в чем‑нибудь живом. Однажды это случилось с ним ночью; звук шагов надзирателя был тогда для него спасением. Он рассказывал так, что Иоганна перечувствовала все сама. В общей сложности у него было четыре таких припадка. Но он не жаловался, не испытывал к самому себе сострадания, был полон надежд.

Потом он рассказал ей о том, что совсем потерял представление о картине «Иосиф и его братья». Это огорчало его. Фотографии и то, что он прежде писал об этой картине, уже не могли заменить ему самой картины. Но зато у него был теперь его Гойя.

Под конец, незадолго до наступления момента, когда ей нужно было уходить, Иоганна увидела, что ее тело очень волнует Мартина. Глаза его затуманились. Он пытался заговорить, не мог, часто задышал, схватил ее. Она не отступила, не пыталась высвободиться. Но она судорожно согнула свободную правую руку, пальцы, должна была сделать над собой большое усилие, чтобы не проявить чувства отвращения. Надзиратель сидел при этом, тупой и безучастный. Даже и тогда, когда она уже уходила, Мартин, казалось, еще не овладел собой. Он с трудом, заикаясь, бормотал какие‑то пустяки.

Иоганна возвращалась домой глубоко потрясенная. Последние минуты она просто вычеркнула. Она не хотела сохранить в своей памяти Крюгера с лицом, почти не отличающимся от лица ветрогона. Тем глубже волновала ее перемена в нем, проявившаяся в предшествовавший час.

Освобождение Мартина Крюгера было задачей, довести которую до конца она решила во что бы то ни стало. Но она никогда не скрывала от себя, что это намерение подчас казалось ей тягостным. Крюгер как человек утратил свое лицо, стал отвлеченным представлением. И вот сейчас он снова живой и вещественный, вступил в ее жизнь, новый, незабываемый.

Незабываемый? Куда делся окрыленный, жизнерадостный друг прежних дней? Куда делся тихий, серо‑коричневый человек в тюремной одежде? Она испытывала хорошее, крепкое чувство дружбы к этому новому Мартину, твердое намерение быть от него неотделимой.

Незабываемый? Внезапно, против ее воли, перед ней встало полное страсти лицо последних минут, волнуя ее и в ней самой разжигая страсть. Будет ли она когда‑нибудь опять путешествовать с ним, принадлежать ему? Она отогнала от себя это видение. Услышала сквозь стук колес его спокойные и твердые слова, в которых выражалась его уверенность скоро быть снова на воле. Как бы там ни было, ей следовало много теплее, с большим участием говорить с ним. Она рассердилась на себя за свою вялость, неповоротливость. Слишком мало успела она сказать ему. Времени было мало, она медленно подыскивала слова, не умела быстро находить нужные выражения. Она решила подробно написать Мартину, так написать, чтобы слова не высохли раньше, чем дойдут до него. Еще в пути она стала составлять это письмо и так глубоко погрузилась в свои мысли, что соседи по купе с любопытством поглядывали на нее.

В эту ночь Иоганна не видела снов и под утро пробудилась так внезапно, словно кто‑то прикоснулся к ней. В комнате было совершенно темно, Иоганна не могла понять, где она находится. Она лежала в абсолютной пустоте, в пустоте мирового пространства. Она внезапно очутилась во мраке, в пустоте, одна, без имени, без связи с самой собой, без ясного будущего, без прошлого, выброшенная сызнова в новый мир. Она знала, что существуют сложные философские учения о времени и пространстве. Но сейчас они были для нее бесполезны. Она была всецело предоставлена самой себе, всецело свободна. С трепетом почувствовала она, как замерло течение ее жизни; так река, задержанная в своем течении, останавливается и разрывается на отдельные потоки. После великого изумления ее охватил великий страх. Так неожиданно приходилось ей, ей самой взять свою жизнь в собственные руки. Самой решать все, ей одной.

Она распахнула окно. Внизу, пустая, в искусственном освещении, виднелась набережная, шумела река. Иоганна жадно втягивала в легкие прохладный воздух, уже пахнувший утром.

Период прозябания в коконе кончился, жизнь вновь отдана ей в руки. Прошлого не было. Оно не обязывало ее ни к чему, не давало ей никаких прав, никому не давало прав на нее. Она сама могла решить, будет ли ока бороться за Мартина. Она могла выбирать. Выбрала. Будет бороться.

Совсем рано утром она оделась, по пустым, непривычным утренним улицам прошла далеко за город. Натолкнулась на скромную купальню. Показался старичок, отпер. Иоганна, словно именно для этого она прошла весь длинный путь, натянула потертый, взятый напрокат костюм, выплыла на середину быстрой прохладной реки. Никогда в своей жизни не придавала она своим поступкам символического значения. Не задаваясь мыслью, зачем, к чему, она полностью смыла с себя сейчас в волнах Изара прежнюю Иоганну. Было прохладное, дождливое утро, и она оставалась одна. Старик сторож не удивлялся ничему. Она поехала назад в город, ясная, свежая, с твердым и непреложным знанием того, что она должна делать, и уверенностью, что все сейчас сложится хорошо и просто. Сейчас она пойдет к Жаку Тюверлену и с ним вместе пройдет добрую часть пути. Она вернулась к себе домой взрослой, знающей жизнь женщиной своего времени, не стремившейся к большему, чем она может свершить, не требующей большего, чем на ее долю приходится, бодрой и серьезной.

 

25. Картины изобретателя Бренделя‑Ландгольцера

 

Каспар Прекль ехал в Нидертаннгаузен такой взволнованный и полный ожидания, каким редко бывал в своей жизни. Готовясь к встрече с художником Ландгольцером, он тщательно оделся, выбрился. С тех пор как он узнал, что художник Ландгольцер, написавший картину «Иосиф и его братья», и помещенный в больницу для душевнобольных инженер‑путеец Фриц‑Ойген Брендель – одно и то же лицо, он жаждал этой встречи.

Когда он работал над своими балладами, над циклом, в котором его Одинокий становился клеткой, частицей сложного целого, тогда все казалось ясным – образ и знание были одним целым. Но настоящее знание должно было поддаваться выражению в сухих словах. Его баллады, пока он их пел, захватывали слушателя, но стоило ему кончить петь, как испарялось их действие. О них нельзя было спорить, засыпая противника аргументами. Никто под их влиянием не менялся. Его сомнения в том, является ли искусство в настоящую эпоху осмысленным, достойным серьезного человека делом, росли.

Среди всех этих сомнений единственной точкой опоры для него была картина «Иосиф и его братья». Гнев этой картины и ее юмор, ее внутренняя стройность, широта ее охвата при спокойной простоте выполнения глубоко задели самые корни его существа. Нельзя было допустить, чтобы такая живопись была всего лишь полотном и красками. Известие о том, что творец этого произведения, находящегося сейчас где‑то в восточной части России, сидит в психиатрической лечебнице в Нидертаннгаузене, было для него одновременно угрозой и надеждой. Он должен был увидеть этого человека. Видеть его было важно. Говорить с ним было важно. Всюду, куда ступала нога, был мелкий щебень.

Здесь был твердый путь.

Местность, по которой проезжал Каспар Прекль, была однообразна, дороги – плохие, запущенные. Потребовалась многонедельная переписка, прежде чем Каспару Преклю удалось добиться разрешения на посещение Нидертаннгаузена. Ему казалось, – так мучило его нетерпение, – что он едет бесконечно медленно.

По прибытии в лечебницу нетерпеливому и несдержанному человеку пришлось еще долго ожидать. Его не сразу провели к художнику Ландгольцеру. Преклем успел завладеть некий доктор Дитценбрунн, старший ассистент, высокий, нескладный человек лет сорока, белокурый, с обветренной кожей, сморщенным носом, крохотным подбородком, крохотными водянисто‑голубыми глазами под шишковатым лбом. Врач заговорил с ним, принялся рассказывать. Болтал что‑то о теориях в области психиатрии, о границе между безумием к гениальностью, о докторе Гансе Принцгорне, считавшемся в те времена крупнейшим специалистом в этой области. В другое время такие вопросы заинтересовали бы Каспара Прекля. Но сегодня он явился сюда, чтобы видеть художника Ландгольцера, большого человека, одного из немногих, в кого он верил. Психиатр болтал многословно, бессодержательно, саркастически. Рылся длинными, красноватыми, поросшими светлым пухом руками в толстой связке бумаг, среди которых хранились относившиеся к больному записи, заключения экспертов, отзывы, кое‑какие рисунки больного.

О картинах больного Фрица‑Ойгена Бренделя, подписанных им фамилией Ландгольцер, доктор Дитценбрунн был, по‑видимому, не очень высокого мнения. О картине «Иосиф и его братья» разговорчивый врач вовсе не упомянул.

Из рассказов доктора Каспар Прекль мог почерпнуть по крайней мере хоть некоторые сведения о туманном прошлом Ландгольцера. Художник, которому сейчас было уже сорок семь лет, происходил из довольно зажиточной баденской семьи. Был одно время приват‑доцентом при какой‑то высшей технической школе и особенно заинтересовался проблемой составления карт на основе аэрофотосъемки. Он вкладывал в эти опыты свои средства, понемногу спустил все свое состояние, отказался от доцентуры, довольствовался, лишь бы как‑нибудь прожить, незначительным местом чертежника в железнодорожном управлений. Во время войны он сделал изобретение, способное, по его мнению, перевернуть все методы геодезических измерений, и подал заявку на несколько патентов. Но патенты его были опечатаны воинскими властями из соображений военного порядка, а инструменты Брейделя‑Ландгольцера реквизированы. После заключения мира ой ожил, надеясь теперь практически использовать свое изобретение. Но раньше чем ему удалось добиться снятия запрета со своих патентов, другими техниками были предложены инструменты, основанные на принципах его изобретения. За эти годы много народу – офицеры, военные чиновники – имело доступ к его патентам. Он возбудил судебное дело. Судился годами. Попал в руки не слишком чистоплотных финансистов, запутался в каких‑то темных делах. Стал обращать на себя внимание товарищей по работе, знакомых, начальства странными суждениями, курьезными привычками, пугал их вспышками неожиданного, казалось бы, ничем не вызываемого возбуждения. Получил годовой отпуск, который провел в строжайшем одиночестве в затерянной где‑то хижине, в крайне примитивных условиях. Тогда, должно быть, – но об этом врач не упомянул, – и была написана картина «Иосиф и его братья». Вернувшись, Брендель‑Ландгольцер пустил по рукам удивительнейший карикатурный рисунок, изображавший нечто вроде Страшного суда. Директор его отдела и товарищи по работе были с несомненным сходством изображены на этом рисунке производящими всякие непотребные действия. Жалея его, пострадавшие промолчали. Он отправил им письма, – странную смесь служебной риторики и народных стишков, – в которых вызывал их на суд. Когда же наконец он вывесил в здании, где помещалась его служба, на черной доске для объявлений манифест, в котором он министру путей сообщения и министру юстиции предлагал высказаться на открытом дискуссионном вечере по вопросу о первородном грехе, законе о патентах и расписании поездов, ни у кого больше не осталось сомнения в том, что он душевнобольной.

Узнав о пребывании художника Ландгольцера в доме умалишенных, Каспар Прекль не мог отделаться от воспоминаний о слышанных им ужасных рассказах о том, как по желанию заинтересованных лиц содержат в таких лечебницах вполне здоровых людей. Особенно навязчиво преследовал его упорно распространявшийся в Мюнхене слух о том, что умерший в психиатрической больнице антиклерикальный писатель Панница, очень способный, но неугодный баварской администрации человек, был заключен в больницу совершенно здоровым. Но теперь, читая поданный ему доктором манифест художника Ландгольцера, под которым красовалась подпись «Фриц Брендель, наместник бога и железнодорожного управления на воде и на суше», он уже не мог сомневаться, что Ландгольцер был помещен в больницу с полным основанием.

Врач рассказывал о том, как постепенно усиливались у Фрица‑Ойгена Бренделя симптомы мании преследования. Он жаловался, например, на то, что в его окна стреляют, хотят его отравить, при помощи электричества подменивают его желудочный сок, спинной мозг. Сейчас болезнь его определилась как начальная тихая форма шизофрении, к счастью лишь медленно прогрессирующей. Доктор Дитценбрунн, поднявшись, словно аист, расхаживал по комнате на своих длинных ногах. Он говорил, увлекаясь подробностями, сыпал специальными терминами.

Наконец он повел Каспара Прекля к больному. Губы молодого инженера пересохли, колени подгибались, он был донельзя взволнован предстоящей встречей.

Больной сидел в углу комнаты и, склонив голову, подозрительно и мрачно глядел на пришедших. Когда они приблизились, он еще плотнее прижался к стене, ниже склонил голову, покрытую спутанной копной волос. Врач заговорил с ним быстро и уверенно, но человек у стены отвечал жестким, довольно звонким голосом, коротко и враждебно. Совершенно неожиданно, отвечая на вопрос о том, были ли у него сегодня утром боли, он вспылил. Доктору Дитценбрунну ведь превосходно известно, что над ним позволяют себе производить всяческие эксперименты: при помощи электрического тока щекочут ему пятки, раздражают зубы, с помощью передачи на расстоянии вводят ему в нос запах трупов, рвотных извержений, водки. Кожу и мясо его искусственно омертвили, ну, словом, соскоблили совсем. Когда он кладет руку на стол, ощущение такое, как будто он касается дерева обнаженной костью. Каспар Прекль с трудом разбирал смысл его слов. Он только не отрываясь глядел на него, впитывал в себя образ этого человека – худое лицо с черной запущенной бородой, с мясистым носом и глубоко запавшими, горящими, странно возбужденными глазами.

Художник Ландгольцер умолк так же неожиданно, как вспылил, и теперь в свою очередь внимательно уставился на Каспара Прекля. Глядел на него снизу вверх дикими, глубоко запавшими, блуждающими глазами, напряженно, настойчиво, крайне недоверчиво. Внезапно поднявшись, подошел к Каспару Преклю совсем вплотную. Каспар Прекль был не из трусливых, и все же он с трудом поборол в себе желание отступить. Но он преодолел себя и остался на месте.

– Вы могли бы представиться, молодой человек! – резко произнес художник Ландгольцер, обращаясь к Каспару Преклю.

Сейчас только стало видно, что он был значительно выше Прекля ростом – высокий, развинченный человек.

– Это вам нисколько не повредило бы, – добавил больной, и Каспар Прекль заметил, что он говорит на баденском диалекте.

– Меня зовут Каспар Прекль, – сказал молодой человек. – Я инженер.

Больной еще немного постоял в непосредственной близости он него, так что Прекль ощущал исходивший от него острый запах и слышал его громкое дыхание. Затем художник Ландгольцер неожиданно отступил от гостя, почти благодушно протянул: «Так, так. Значит, вы тоже инженер!» – и заходил взад и вперед по комнате.

Врач заявил, что присутствие Прекля, по‑видимому, не вызывает у больного особого возбуждения. Он полагает, что может оставить посетителя наедине с больным. Примерно через час зайдет санитар, чтобы повести Бренделя на прогулку. Прекль, если пожелает, может сопровождать его. С этими словами он удалился.

Художник Ландгольцер подбежал к двери, поглядел сквозь замочную скважину вслед врачу, подбежал к окну, проводил удалявшегося странными заклинающими и отгоняющими жестами. Затем, убедившись, что врач окончательно ушел, он с удовлетворением лукаво улыбнулся Преклю, предложил ему сесть. И сейчас же своим жестким, звонким голосом деловито сказал:

– Вы, верно, удивляетесь, молодой человек, что я сижу в сумасшедшем доме?

Хитрость угнетенного вызвала бы у Прекля жалость, обличительная горечь увлекла бы его в своем порыве, но эта деловитость заставила его похолодеть от страха.

– Пожалуйста, говорите, господин Ландгольцер, – сказал он.

– Мое имя не Ландгольцер, – резко поправил больной. – Я Фриц‑Ойген Брендель, инженер железнодорожного управления, изобретатель приборов для аэрофотосъемок, творец «Смиренного животного», Лазарь из Назарета, наместник бога и железнодорожного управления на воде и на суше, а также и всех военно‑воздушных сил. В людском суде, в семи инстанциях, гнусно обманутый людьми, похитившими мои изобретения.

Он встал, выбрасывая вперед одну ногу, прошелся вприпрыжку по комнате, хитро улыбнулся.

– Но теперь я укрылся в сумасшедшем доме, – продолжал он. – Это было нелегко. Понадобилось немало ухищрений. Неприятно, конечно, когда при помощи электричества в тело вгоняют запах трупа, запах больных, кишечные газы, чувство похмелья, но теперь я могу спокойно выжидать объявления приговора Страшного суда. Тогда измерения будут производиться моими инструментами, и овца будет пастись рядом с командованием аэрофотосъемки.

Он отступил на несколько шагов, уставился на Прекля, склоняя голову набок то вправо, то влево, словно рассматривая картину.

– Вы производите довольно симпатичное впечатление, – сказал он. – Вы заслуживаете того, чтобы стать нормальным. Вы не стремитесь попасть в Нидертаннгаузен? Здесь находишься в ангаре. Вам следовало бы попробовать. Симулировать, разумеется, нелегко. Врачи очень недоверчивы. Нужна немалая решимость для того, чтобы несколько лет сряду изображать тихую форму шизофрении. Раздвоение личности, эффектированную амбивалентность. Но постепенно привыкаешь. Нужно только остерегаться ощущения своей неполноценности. Скажите, неужели вы не считаете меня сумасшедшим? Вот видите! А самого себя?

Каспар Прекль страшно устал, его мысли кружились вихрем. Моментами ему казалось, что его дурачит какой‑то мрачный шутник. Неужели возможно, чтобы человек только ради того, чтобы одурачить других, позволил запереть себя на годы в сумасшедший дом?

Он вынул репродукцию картины «Иосиф и его братья».

– Я прошу вас кое‑что пояснить мне относительно этого, – произнес он хрипловатым голосом.

Больной поглядел на него беглым, острым, недоверчивым взглядом.

– Это плохая картина, – сказал он наконец неприязненно. – Она относится ко времени нормальности. Будьте любезны убрать эту картину! – закричал он вдруг.

– Не покажете ли вы мне что‑нибудь из того, что вы написали с тех пор? – необычным для него заискивающим тоном попросил Прекль.

Он сидел словно лишенный воздуха, вне пространства и времени. Никогда еще не встречал он человека, в своем превосходстве над которым он втайне не был, бы уверен. Его подавляло то, что этого человека, – все равно, разумный ли он или нет, – он не мог не считать выше себя.

Больной поднялся, встал, опять близко‑близко подошел к сидевшему Преклю.

– Итак, вы хотите поглядеть на мои картины? – спросил он. – Обращаю ваше внимание на то, что это не вполне безопасно. Я могу вскрыть человеку сердце на семь тысяч лет. Считаю нужным отметить, что мне случалось уже спускать людей в ватерклозет. Вполне возможно, что мне, если вы явились из холодного любопытства, придется спустить и вас туда же. Тогда у вас мало шансов останется на Страшном суде.

– Мне хотелось бы, раньше чем взглянуть на ваши картины, закурить трубку, – сказал Каспар Прекль.

Это заявление, по‑видимому, понравилось художнику Ландгольцеру. Пока посетитель закуривал трубку, он возился с картинами, поставленными у стены тыловой стороной к зрителю. Из шкафов и сундуков он вытаскивал все новые большие, обвязанные шнурами свертки. При помощи замысловатого механизма спустил также какие‑то свертки, подвешенные к потолку. В конце концов он, лукаво подняв палец, опустился на колени: как выяснилось, у него и под одной из половиц был спрятан большой сверток рисунков. Казалось, вся комната наполняется видениями художника Ландгольцера. Разложив свертки в ряд, он сел, не собираясь как будто их развязывать.

– Вы, кажется, хотели показать мне ваши картины? – напомнил ему немного погодя Каспар Прекль.

Художник Ландгольцер лукавым жестом предложил ему соблюдать спокойствие, осмотрел двери, проверяя, заперты ли они, осмотрел окна, повертел свертки во все стороны. Развязал наконец шнурок на первом из них. То, что представилось глазам инженера Каспара Прекля, навсегда запечатлелось в его памяти. Тут были, под хаотической грудой технических и геометрических чертежей и небольших моделей, самые разнообразные рисунки и картины, написанные карандашом, тушью, пером, углем, маслом, акварелью. Были тут и скульптурные произведения, вырезанные из всякого рода дерева, из обломков мебели, вылепленные из жеваного хлеба. Были картины, которые и самый недоверчивый человек признал бы творчеством здорового; были и такие, от которых веяло безумной изощренностью. Крохотные наброски и большие, вполне законченные полотна.

 

«Страшный суд»

Была, например, здесь папка с пометкой «Страшный суд». Судьи и подсудимые сливались и смешивались воедино. Здесь были орудия пыток. Один и тот же человек то подвергался пыткам, то оказывался палачом. Кругом стояли обвинители, их лица, явно портреты, были мертвенны и маскообразны. С жуткой точностью были изображены орудия мучительства. Их формулы, точно вычисленные, были аккуратно выписаны тут же с краю или в уголке листа, рядом – руководства по их применению. Судьи, в мантиях, восседали словно на тронах. У некоторых из них была раскрыта грудная клетка: она содержала изогнутые параграфы, орудия пыток, статьи закона, геометрические формулы.

– Стареешь понемногу, – печально сказал художник Ландгольцер, в то время как Каспар Прекль разглядывал рисунки. – Я уже не люблю карать. Но иначе все развалится.

 

«Сотворение мира»

С видимым наслаждением раскрыл он затем папку с надписью «Сотворение мира». На каждом листе бумаги был изображен человек, опорожняющий свой кишечник. Из его экскрементов образуются самые разнообразные вещи: города и тучи, люди и машины, аэропланы, император Наполеон, пирамиды, фабрики, растения и животные, трон с короной. Будда на лотосе. Человек с интересом глядит на то, что создается из его экскрементов. Когда растерянный Каспар Прекль поднял глаза на художника, тот произнес, употребляя несколько Невпопад обычные у художников технические выражения:

– Да, да, неплохо. Не мешало бы, пожалуй, прибавить ультрамарину. Но перспектива дана хорошо.

 

«Милитаризм»

Была тут скульптура из дерева – ощетинившаяся оружием, с предметами обмундирования всех существующих армий, даже самому простому зрителю понятная как изображение милитаризма. У этой фигуры было четыре лица, два из них были лицами полководцев мировой войны, по имени Людендорф и Гинденбург, пользовавшихся в те времена широкой известностью. Все Четыре лица были изображены с разинутыми ртами, вылезающими из орбит глазами, ощетинившимися усами, высунутыми языками. Ненависть водила резцом художника.

 

«Тайная вечеря»

С улыбкой указал он затем на одну из больших картин, прислоненных к стене. Здесь было нечто вроде «Тайной вечери», и сразу можно было узнать, что она Принадлежит кисти того, кто написал «Иосиф и его братья». Но и в этой картине было немало странного: животные – лев Марка, бык Луки, орел Иоанна – участвовали в трапезе. Иуда был изображен на картине дважды, справа и слева. В одном случае – с обнаженным сердцем и раскрытым черепом, так что видны были все бороздки и извилины мозга.

– Вот видите, – сказал художник, – это настоящая картина, а не та, что у вас при себе. Но если вы говорите то, что есть на самом деле, вы попадете в сумасшедший дом. Только в сумасшедшем доме вы можете говорить то, что есть на самом деле. Поэтому каждый разумный человек и стремится попасть в сумасшедший дом.

 

«Смиренное животное»

Каспар Прекль ничего не возразил. Он сидел словно одурманенный. Его трубка погасла. Художник Ландгольцер вдруг снова повернул картину лицом к стене, поспешно опытной рукой принялся связывать свертки. Сказал:

– Вот, хватит! А то тут всякий может войти. Я скажу, чтобы меня побрили.

Каспар Прекль не стал упрашивать, промолчал, не шевельнулся. Оказалось, что именно так и следовало вести себя. Ибо через некоторое время больной произнес:

– Еще одну вещь я хочу показать вам.

Он вытащил откуда‑то кусок дерева, плоский кусок светлого красного дерева. На нем был вырезан очень простой барельеф – животное какой‑то трудно определимой формы, с повернутой к зрителю плоской и широкой головой, с огромными глазами, необыкновенными, лопухообразными ушами, короткими обрубками рогов. Передние ноги были подогнуты, как если бы животное стояло на коленях.

– Это «Смиренное животное», – сказал художник. – Лань‑католичка.

Каспар Прекль держал дощечку в руках. Он впился в нее своими глубоко запавшими глазами. Его рот был полураскрыт. Он глядел на выступавшего из дерева коленопреклоненного зверя, а выступавший из дерева зверь глядел на него своими огромными глазами – скорбно, жутко, загадочно, трогательно, вынырнувший из хаоса, скромный, невыразимо реальный.

– Вот когда я был посвящен в художники, – произнес Ландгольцер.

Хитро улыбаясь, он несколько минут упорно глядел на Каспара Прекля.

– Вам не следовало бы так долго глядеть на него, – сказал он наконец.

И так как Каспар Прекль нерешительно протянул ему дощечку, он безразличным тоном добавил:

– Можете оставить это себе.

Каспар Прекль просиял.

– Вы хотите подарить это мне? Подарить мне вот это?

– Да, – подтвердил больной с величественным безразличием. – Можете это спокойно оставить себе.

Кусочек дерева с вырезанным на нем «Смиренным животным» лежал на столе между Каспаром Преклем и художником Ландгольцером. Рядом с ним лежала трубка Прекля.

– Понимаете, – произнес Ландгольцер, – я – наковальня своей судьбы. Вы можете «Смиренное животное» назвать и так: «Наковальня собственной судьбы», или «Оплеванный». Он сделан из краешка дивана.

Он произнес все это своим жестким, звонким голосом, без оттенка жалобы или нытья. Молодой инженер Каспар Прекль не раз видел смерть на войне и во время революции, этот мир он считал отнюдь не прекраснейшим из миров, не считал и человека как такового хорошим; он нашел свое место в жизни, у него был свой опыт, и он не был склонен к сентиментальности, но, когда сумасшедший художник Ландгольцер так обстоятельно пояснял ему значение «Смиренного животного», ему стало как‑то не по себе. Он хотел положить барельеф в карман. Но вместо этого взял давно погасшую трубку и, испустив какой‑то странный звук, напоминавший икоту, принялся неловко и обстоятельно раскуривать ее. Лишь после этого положил он в карман барельеф.

 

«Автопортрет»

Художник Ландгольцер внимательно следил за всеми его движениями. Когда «Смиренное животное» исчезло в кармане Каспара Прекля, он улыбнулся лукаво, с удовлетворением. Достал средней величины рисунок, сделанный пастелью.

– Сейчас я выгляжу вот так, – сказал он, протягивая Преклю рисунок, чуть‑чуть кокетливо, словно продавец, старающийся показать свой товар в возможно более привлекательном виде. Это был автопортрет, сделанный в очень ярких тонах, среди которых доминировал синий. Блекло‑коричневое лицо, растрепанная борода, мясистый нос. Глубоко запавшие глаза косились на зрителя, горячие, дикие, полные огня, странно повернутые, хитрые. Каспар Прекль думал до сих пор, что он очень внимательно присмотрелся к художнику. Сейчас он со смущением понял: он мало что разглядел в нем.

В то время как художник Ландгольцер показывал ему рисунок, за ними зашел санитар. Он должен был вести больного на прогулку. Ландгольцер поспешно спрятал рисунок, связал сверток, убрал папки на их прежние места. Санитар с грубоватой, профессиональной ласковостью предложил ему поскорее собираться. Но больной воспротивился. Сразу изменившись, пришел в возбуждение, стал браниться. Он и не думает идти гулять в таком виде. Показаться в обществе своего коллеги, своего друга в таком состоянии – да ведь это было бы совершенно неприлично. Он требует, чтобы его как следует побрили. Его желание было исполнено.

Каспар Прекль был очень горд тем, что художник Ландгольцер назвал его своим коллегой и другом. Ему было разрешено остаться и тогда, когда пришел парикмахер. Художник Ландгольцер, пока парикмахер возился около него, сидел оживленный, лукаво улыбаясь, довольный всей этой процедурой. Разговаривал с неимоверной важностью. Да, он вот решил снять бороду. Перемена бывает полезна. Перемена сохраняет человека молодым. Каждые семь лет обновляется все тело человека, все его клетки.

Всклокоченные волосы падали на пол, из‑под их гущи понемногу выступало обнаженное лицо художника. Санитар и парикмахер со все возрастающим удивлением переводили взгляд с больного на сидевшего напротив него в несколько напряженной позе посетителя, переглядывались друг с другом. Художник Ландгольцер потребовал зеркало, оглядел себя, оглядел Каспара Прекля, кивнул, усмехнулся лукаво, с удовлетворением. Каспар Прекль сидел тут же с глупым видом, ничего не понимая. Существовал какой‑то сговор между парикмахером, санитаром и больным, и он не мог понять, в чем дело. Лишь позже, когда из‑под бритвы, обнаженное и новое, выступило все лицо Ландгольцера, он увидел, что это его собственное лицо. Холод ужаса пробрал его до мозга костей. Да, больной и он – даже неизощренные глаза санитара и парикмахера уловили это – казались близнецами.

Художник Ландгольцер и Каспар Прекль гуляли по Нидертаннгаузенскому лесу. Это был прекрасный, большой лес; земля была покрыта густым слоем мха. Они брели без дороги среди старых деревьев.

– Разрешите, товарищ инженер! – произнес безумный изобретатель Фриц‑Ойген Брендель, когда Каспар Прекль, зацепившись за корень, споткнулся, и бережно подхватил его под руку.

Наконец они уселись на двух древесных пнях, и художник Ландгольцер принялся рисовать. Он нарисовал двух совершенно одинаковых людей, сидевших на одинаковых пнях и искоса хитро глядевших друг на друга странно похожими, дикими, горящими глазами. И были эти люди – инженер Каспар Прекль и инженер Франц Ландгольцер. Он рисовал молча. Каспар Прекль тоже молчал. Санитар лежал где‑то поблизости на земле, читал газету, уснул. Окончив рисунок, художник Ландгольцер лукаво произнес:

– Кто хоть раз сказал правду, тому уж не верят, сколько бы он потом ни лгал!

Возвращение Каспара Прекля в Мюнхен совершилось в величайшем смятении, напоминало лихорадочный бред или бегство. Он автоматически правил машиной, автоматически поглядывал на указатели пути, не замечал, широка дорога или узка. Он не знал, полезно искусство художника Ландгольцера или вредно. Не знал также, является ли оно местью. Но он знал одно; все люди и вещи, созданные художником Ландгольцером, будут существовать дальше совершенно такими, какими он изобразил их. Совершенно безразлично, являются ли, например, эти судьи в действительности порядочными людьми или нет, займут ли они министерские посты, кончат ли свои дни в почете или умрут нищими и оборванцами: их настоящая жизнь раз и навсегда была запечатлена на связанных в пачки листах в психиатрической лечебнице Нидертаннгаузен.

 

«Западно‑восточный дубликат»

Художник Ландгольцер на другой день к общему удивлению настоял на том, чтобы его еще раз побрили. Долго затем, улыбаясь, гляделся в зеркало. Подписал под сделанным в лесу рисунком: «Западно‑восточный дубликат», не без труда добыл твердый картон и конверт, справился у доктора Дитценбрунна об адресе Каспара Прекля, аккуратно и добросовестно упаковал «Западно‑восточный дубликат» и отправил его своему гостю. Затем после полудня с большой тщательностью написал следующее:

 

«1. Конкурс. Государство – фундамент справедливости. Будет выдана премия в 333333


Поделиться с друзьями:

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.104 с.