Фома закричал: Это я, отец, я – Фома — КиберПедия 

Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...

Фома закричал: Это я, отец, я – Фома

2021-05-27 22
Фома закричал: Это я, отец, я – Фома 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Но отец по‑прежнему покорно висел на могильной ограде черного лака, спокойной и строгой, которую они соорудили с отчимом и ладненько сумели зацементировать, хотя земля промерзла, да и снег мешал.

Фома никак не мог увидеть лица отца, потому что тот продел голову между РУКАВОВ ограды, которые гордо и утонченно, словно накрахмаленные, торчали кверху, а руки отца далеко отделились от РУКАВОВ драпового пальто, и висели рядом, вдоль стройных женских рук ограды, смешные мокрые тряпки на чердаке, чтобы быстрее просохли. Руки матери держали и сейчас отца Фомы, как всю жизнь держала этого человека мать Фомы, и могильной своей оградой опять не дает ему пасть, пасть в прах, пасть, чтобы, может быть, ПРОРАСТИ, просто тихо прилечь и сделать вид, что это уж я давным‑давно, очень давно, очень.

ЭТО Я, ОТЕЦ, Я – ФОМА, Я – ТВОЙ СЫН.

Фома отвинтил гайку на болте, которым они с отчимом придумали запирать ограду, открыл калитку и вошел внутрь, чтобы как‑то добраться до лица отца, Фоме очень хотелось его узнать. Снег сравнял все в белое, и Фома споткнулся о холм, упал, решил, что не стоит вставать, пополз по канавке у обочины к лицу, которое висело высоко наверху между тонких и крепких ветвей дерева, которое проросло лаковой недорогой оградой.

Фома смотрел снизу вверх и не мог насмотреться.

Холодные руки нашли лицо Фомы и погладили его, а лицо наверху уронило в Фому слезу, и она убила глаза Фомы в одинокий крик.

НЕ КРИЧИ‑НЕ КРИЧИ‑HE ШУМИ.

Это тихо сказал крест, не шуми, что ты знаешь о боли, Фома, что ты знаешь о том, что нам никогда уж, поверь, никогда, не суметь никак закричать, а, Фома? А когда‑то кричал один из нас, так кричал, что рухнули стены города, вот какая боль была у него от жаркой крови на себе, крови ИЯСА, понимаешь, на себе, на руках своих, которые побратались гвоздем с руками ИЯСА, как и остов его побратался с крестом ног ИЯСА?

НЕ КРИЧИ‑НЕ КРИЧИ‑НЕ ШУМИ.

Тихо ляг в снег, Фома, отца своего достань из ограды и положи рядом, обними его крепко и тихо, и поспите немного здесь с нами, Фома и отец Фомы, а мы постоим, чтобы вы не замерзли. Сделай так, Фома, это хорошо. Лицо отца положи поближе к своему, и согрей его своим дыханием, Фома, он ведь много старше тебя, и у него еще есть дети, что будет с ними, Фома, если он упадет в пути? Жарко‑жарко дыши, Фома, чтобы боль его слез не вымерзла‑съела глаза льдом, потому что куда ж ему брести слепому, он и дороги‑то домой не найдет?

Фома дышал в отца, тер его пальцами, как когда‑то давным‑давно дышал и смотрел сквозь замерзшее стекло трамвая, какая там остановка?

 

Глава двадцать третья

Папа был маленький и легкий

 

Потом они действительно выпили.

Отец Фомы достал из бокового кармана начатую бутылку, которая была заткнута промокшей газетой, Фома глотнул, а отец поставил стекло в снег, так как оно нагрелось там у него в кармане; Фоме же это было вроде приятно, вроде тепло отца к нему коснулось, а отец хотел просто выпить, ДОПИТЬ, и потому поставил остатки в снег, стекло юркнуло сразу вниз, как тогда гвоздь у Фомы, но отец оказался проворным и начеку, ловко кинул ладонь вдогонку и успел под донышко, тихо засмеялся успеху и совсем не смутился, когда услышал свой смех в зябкой тишине кладбища; а Фоме показалось, что это какой‑то ребенок тревожит остановившееся своей нелепостью, он стал ждать хруста калош по снегу, но его не пришло. Фома глотнул еще раз, и холодная водка была лучше, вкуснее, и отец от этого стал тоже ближе, серьезнее, ЛУЧШЕ, потому что ведь это он сообразил и не растерялся поставить бутылку в снег и даже поймать ее, а Фома тогда гвоздь упустил и попросил еще, а тут бы уж, коли упустили, просить не у кого, да и не дадут.

ОТЕЦ‑МОЛОДЕЦ‑ОТЕЦ‑МОЛОДЕЦ‑ОТЕЦ‑МОЛОДЕЦ‑ОТЕЦ‑МОЛОДЕЦ‑ОТЕЦ‑МОЛОДЕЦ. ОТЕЦ.

Отец Фомы размахнулся и кинул пустую бутылку в кресты, а кресты, а кресты, а кресты дружно‑весело засмеялись ему, подождали, пока он поднялся из сугроба, так как от размаха потерял равновесие и рухнул, подождали‑увидели озорное лицо в снегу, прокричали Фоме – ТВОЙ ОТЕЦ‑МОЛОДЕЦ.

ОН‑РЕБЕНОК‑ТВОЙ‑ОТЕЦ.

Фома заплакал. Он схватил в охапку этого пританцовывающего на могилах мальчишку, поднял в силу своих рук, потом прижал к себе надолго, прикрыл от всех кистями и головой, пошел прочь.

ПАПА БЫЛ МАЛЕНЬКИЙ И ЛЕГКИЙ, совсем как мать Фомы, когда села теплом на правое плечо, а он сделал ладонь домиком, чтобы не сдуло, чтобы не отнял кто.

 

Глава двадцать четвертая

Сучья это должность, сынок, ей‑богу

 

Знаешь, сынок, я называл ее по‑разному, е‑ей.

Нехорошая, тяжелая, нечестная, жуткая, будь‑она‑проклята, невеселая, почетная, страшноватая, никчемная, должность‑по‑заслугам, должность‑судьба, гордая, единственная в своем роде, уважаемая, желанная, желаемая, нечеловеческая, одинокая, печальная, трудная, должность‑жизнь, должность‑кто‑то‑ведь‑должен, должность‑зачем, невесомая и бессонная, глухая‑должность‑тоска.

И все же мне больше всего понравилось это простое и ясное, которое ты услышал. СУЧЬЯ ЭТО ДОЛЖНОСТЬ, СЫНОК. СУЧЬЯ.

Я потому так прямо и начал, что это определение подходит, уж поверь мне, я долго бился, пока оно вдруг всплыло, я и решил, что лучше сразу тебе открыть его, потому что ты бы невольно стал перебирать слова и искать определения, когда я стал бы тебе рассказывать о себе, о своей должности, и многое бы упустил по невнимательности, потому я и сказал самое удачное и простое, чтобы ты не отвлекался по‑пустому, а слушал, слушал, слушал.

Ты несешь меня, плача, как маленького, я кажусь тебе из легкого легким, ты закрываешь меня от всего мира, чтоб не отняли кто, так неужели ж я мог допустить, чтобы ты теперь отвлекался по пустякам и искал прилагательные, как в школе, в первых классах? Запомни, что я сказал «сучья«, и все тут, понимаешь, просто запомни и все.

Твои руки так выросли, так сумели меня всего обнять и укрыть, и еще ласкать, и еще нести, и терпеть тяжесть, и не знать ее вовсе, и определять даже легкостью меня всего?

Твои ноги так выросли, так умеют бежать по земле с грузом, так им в радость тяжелая ноша, так уверен их шаг и пружина, так и в холод, и так в жару?

Это вырос мой сын?

Ты?

Потерпи, потерпи с вопросом, кто я, и почему смеюсь на могилах, и швыряю стекло вдребезги по крестам, потерпи, я ж сказал тебе, малыш, сучья работа у меня, пусть тебе этого хватит пока, потерпи, потерпи, этой суете, удивись лучше, как ты слышишь меня, как ты знаешь меня, ведь я молчком молчу у тебя укрытый в руках?

Или так выросло твое сердце, что ты знаешь язык наш, язык отца и сына, язык сердца и сердца, язык крови и крови, язык ЧТО‑ТО, который смеется над никчемными формулами феномена‑языка? Тогда стой на секунду, подними меня повыше, еще повыше, к твоим глазам, дай я их обниму, дай прикрою губами.

ТАК.

Они теплые у тебя, Фома, теплые и живые, полные горячих слез, ребячьих слез на земле, малыш, мой сын, в них покорность и незащищенность, в них открытость твоей матери, Фома.

КРЕСТЫ СМЕЯЛИСЬ ПОТОМУ, ЧТО ЗНАЮТ МЕНЯ, Я ИМ ПОСТАВЛЯЮ ТОВАР. Я РЕШАЮ, СОВЕТУЮ, ЧТО ЭТОГО ИЛИ ИНОГО ИЗ БОЛЬНЫХ МОЖНО ПЕРЕСТАТЬ МУЧИТЬ. И ЕМУ ПОМОГАЮТ УЙТИ РАНЬШЕ СРОКА.

Да, да, сынок, такая должность есть, и согласись, что я был точен в своем определении. Дело не в том, что люди кривятся от ПОДОБНОГО милосердия, дело в том, что, посоветовав такое, надо первому до конца принять смерть коллеги, компаньона, спутника по шагам.

А кресты веселятся оттого, что у них другие оценки времени, понимаешь, они уже знают, что очень скоро, когда цивилизация откроет секрет долголетия, и жизнь практически остановится, потому что мы будем в хлопотах о родивших нас, будем их охранять, вот тогда‑то, знают кресты, люди опять повернут все так, как им будет нужно в той, в другой их людской длительности; люди придумают, что высшая моральная награда будет дарование смерти, как сейчас ордена и памятники; и семьи, получившие за некоторые заслуги право УМЕРТВИТЬ одного из предков, будут молиться на лучшего из себе подобных, которому будет дан жест решить и судить; вот они, кресты, и приветствуют меня уже сейчас, как одного из тех, отмеченных будущим доверием.

Тогда кресты станут вновь гордецами, их будут специально растить в дорогих породах дерева, а они, научившись терпеть и терпеть в изгоях, будут страшными в своей мести молчащих и предназначенных; вот отчего они ждут меня каждый раз на кладбище, я ведь там бываю часто, сынок, очень часто, а вот мама твоя моего совета не ждала. Да.

Согласись и посмейся со мной, это ж сучья работа, не правда ли? Ты ведь слышал, что они хотят прорастать на могилах?

Они ждут, что это случится тогда; они знают, что люди чтут ХРИСТА, они грустно называют его ИЯСА, ты слышал, смешно и грустно.

Но они ошибаются, правда, сынок; когда жить на одиноких могилах станет великой гордыней креста, он не захочет наследника, который вот тут прямо полезет из рук зеленой жизнью, говоря, вот и я, крест, вот и я, твой сын, твой сын ФОМА или кто еще, нет, тогда уж не будут ждать кресты шелеста листьев в себе.

 

Глава двадцать пятая

Мораль моих клиентов

 

В комнате Фомы четыре стены, и это надобно отметить, потому что эка же тут новость: в какой комнате их не четыре?

Но в комнате Фомы сразу отмечаешь, что их именно четыре и вот все они тут рядом, их можно тронуть рукой, так все четыре близко и плотно прижаты друг к другу в дружном круге облезлых любителей игры в кости.

На одной из стен давно висел и дожидался, когда же придет отец Фомы и с криком уткнет в него свое лицо, вельветовый костюм Фомы, далекий человечек в коротких штанишках. Ждущий да обрящет.

Отец Фомы еще у входных дверей замер, сосредоточился, взял даже ключи и сам отпер и эту дверь, и дверь с четырьмя стенами внутри, и не зажигая света, словно бывал в этой маленькой камере уже много раз, не зажигая света и ничего не уронив в темноте, прошел к вельвету, который ждал его, и уткнул в него лицо, правда, без крика.

И вельвет не прогнулся тряпкой, чтобы ударить лицо отца Фомы о стены, а напрягся упругими запахами маленьких людей, их прелостью, писями, страхами и незнанием, отец Фомы даже поднял маленького сына в вельветовых штанишках, которые задрались и дали рукам отца голое тело, голые ножки сына, и стал кружить высоко под потолком, у самой лампы, которая, правда, сейчас не горела.

Фома с интересом все это ждал. Потом зажег свет, чтобы увидеть, как старый человек в мокром плохого драпа пальто закидывает вверх руки и перебирает пальцами вельветовый саван, податливый и покорно прикрывающий всякую впадину; от удара лампы по глазам отец прикрылся руками и маленьким сыном Фомой на отдельных руках этих. И хотя у Фомы уже который раз прошел озноб от сухого страха вельвета, об который вытираешь жирные вощеные руки, он все же прервал его и вынул из рук отца костюмчик, чтобы повесить его на место, отец цеплялся и тянулся руками, пока на сломался в Фому, в его правое плечо, чтобы сразу и надолго затихнуть, обласканным замереть, встреченным не помешать, поблагодарить, что не погнала его прочь мать Фомы, а нагрела плечо сына теплом, ведь знала, что уткнется в него в тоске человек, которому она никак не могла засунуть завтрак в карман.

Проклятая мораль моих клиентов, она отравила даже меня, сказал отец Фомы и уселся на сундучок, который стоит сразу, как войдешь, направо возле двери, сундучок старой работы. Отец Фомы никак не мог отделаться от памяти, что он здесь уже бывал, или во всяком случае где‑то в очень похожей квартире, а так как он ходит в гости только по делам своей должности, он и гнал свою память прочь, потому что не мог и не был его сын Фома клиентом отца. Фома же подал чай и остатки холодных макарон, которые греть не было никакого желания, а отец Фомы обрадовался им, и стал через длинную макаронину хлюпать в чае, пускать пузыри и смеяться, потом вдруг что‑то вспомнил, сказал, что справа под столом должна стоять черная пишущая машинка «Олимпия», оставил макаронину карандашом в стакане, полез под стол и вытащил машинку.

Фома сказал, что все же нет, отец никогда у него не бывал, пусть не морочит себе голову, не в этом дело.

Торопишься, торопишься, – сказал отец Фомы, – а мы все прекрасно успеем, мне и не особенно много надо тебе рассказать.

И вообще, сынок, ты очень жадно спешишь взять себе мою должность, так жадно, что и не хочешь даже позволить себе сомнение в диагнозе, а согласись, что мы могли бы с тобой, раз уж мы отец и сын, немного поиграть в ритуал, в сегодняшнюю мораль наших клиентов, совсем немного, чуть‑чуть, для старика отца, который все же подвержен ей, которая все же отравила и его. Но ты спешишь, ты уже вынес мне облегчающий приговор, мне, своему первому клиенту, а ведь я, как‑никак, твой отец.

Фома сравнивал, или, вернее, ЧТО‑ТО сравнивало помимо него, без него, не спросив ведома у него, ЧТО‑ТО рядом все время сравнивало голос отца с голосом матери Фомы, и голос отца был хуже, он был плох в страхе, тогда как в голосе матери был смысл и незаинтересованность, и свобода; но ведь было уже потом, отсек Фома неприязнь к отцу, которую для облегчения кормило в нем ЧТО‑ТО, это было потом, после, после исхода, а в ожидании она тоже боялась и хитрила, и тянула, и даже заставила Фому принять в себя стыд, когда уж она.

Но твоя мать, сынок, не занимала моей должности, и не искала тебя, чтобы ты принял должность из рук в руки, из рук отца в руки сына, да еще чтобы передавший был и первым клиентом, первым пациентом твоим на новом поприще, так что я в проигрыше, сын, ЧТО‑ТО и на этот раз более покорно и справедливо, чем твои суждения, суждения морали моих клиентов. Твоя мать, наконец, нашла всю себя и только себя, без всех иных примесей, но и там, обретя себя в полной мере, она не торопилась радости и гордости встречи, а все думала и думала о тебе, чтобы ты тоже бросил пустые представления о себе и покорился ходу, который только и есть незыблем, потому что он ход, шаг, процесс; ходу, необратимому ходу себя к иному себе, к подлинному, чтобы никогда не приблизиться в этой длительности, в людской форме ЧТО‑ТО, но чтобы все же обрести себя, все же выскочить из мешка костей и крови, жира и воды, раз уж ты, Фома, задуман промежутком, задуман посредником между ЧТО‑ТО и моралью, охранной грамотой ЧТО‑ТО, которая‑то и есть люди, двуногие с их гордостью феноменов, с их сложным ходом устройства уже собственной ОХРАННОЙ грамоты, с устройством уже собственной морали, в каждый век своей, жестоко незыблемой, настолько нужной для конкретных задач сохранения вида, что позабыли люди, что сами‑то они лишь МОРАЛЬ, ОХРАННАЯ грамота ЧТО‑ТО в ее длительностях, в ее ходе перевода земли в солнце, а солнца в иное что.

Моим клиентам, сынок, каждый раз кажется, что их мораль незыблема, прекрасна и вечна. Это грустно, сынок. ЧТО‑ТО в раздумьях о своих длительностях, о их неторопливости и неспешности в необходимости начаться и кончиться только в срок, создало тем или иным путем род человеческий, наперед зная, что они‑то будут заботиться о сохранении своей длительности с удивительным прилежанием учеников приходской школы. И даже лучшие из них, то есть наиболее непривязанные к своему виду, а ищущие ЧТО‑ТО, ищущие себя и не боящиеся конца этих поисков, даже они, отрицая людскую мораль, смеясь над ней, доказывая ее лживость и переменчивость в процессе, доказывая ее неизначальность, все же сводят людские счеты, они горды гордостью срывающего одежды в экстазе, но предлагают все же иную людскую мораль, просто людскую мораль иного порядка, они не хотят выскочить из своей тюрьмы‑мешка, и это опять‑таки не их слабость и трусость, это ОХРАННОСТЬ длительности ЧТО‑ТО, и бог с ними, с моими клиентами, мы ведь не о них ведем разговор, ведь о тебе, Фома, о промежутке, о посреднике, толкователе, мы о том, чтобы ты‑то не обманывал себя, не тратил времени попусту, а отдал себя ЧТО‑ТО, потому что конечная цель ЧТО‑ТО приручить людей к смерти, когда они наполнят воздух энергией своих мыслей, своего отданного тепла, своей плотской любви и жара, который опять‑таки будет энергией; чтобы люди могли без боли, а даже с радостью ринуться в ВЕЛИКИЙ ИСХОД В ДРУГОЕ, чтобы продолжить путь ЧТО‑ТО из самого себя в другую, более высокую, а потому подлинную свою суть. Люди должны, и это приказ ЧТО‑ТО, все же иногда вздрагивать от сладкого предвкушения, и пусть они толкуют потом, как им заблагорассудится, о поступке или судьбе, пусть, пусть, пусть, их кровь, их руки, их тепло, которое необратимо уходит, всегда будут помнить все же и предвкушать, и какое тебе дело, сынок, до того, что кресты поймали людей на малой лжи с историей толкования поступка ИЯСА, что тебе до их ЛЮДСКОЙ морали, которую они создали на многие века, многие ИХ века, и, быть может, совсем малую, ничтожную как один удар сердца, длительность ЧТО‑ТО, пусть, пусть, их кровь, их части ЧТО‑ТО не забудут и станут ждать. А в ходе их рассуждений все же есть логика для ЧТО‑ТО. Вот смотри: сейчас люди в их временном промежутке бьются над смыслом продлить ЛЮДСКУЮ жизнь, отодвинуть смерть, понимаешь, не сократить жизнь, не учить смерти, а, наоборот, забыть совсем о морали ЧТО‑ТО, а помнить только в гордости о собственно людской. Пусть так. Долголетие пришло, пришло скоро, еще при твоей жизни. Предки перестали умирать, какой великий праздник, какое счастье, ах‑ах‑ах. Но ненадолго, сынок. Потому что иначе жизнь остановится, остановится процесс, остановится ЧТО‑ТО, это бессмыслица, это невозможно, что же будет с их моралью? Люди создадут иную, как много раз творили ее прежде. Да я уж говорил тебе об этом, когда ты нес меня к себе, но я не говорил тебе, что ЧТО‑ТО опять смеется, опять в выигрыше, ведь люди‑то в конце концов точно выполнили урок ЧТО‑ТО: они охраняли его длительности, борясь за собственный живот, а потом привели свой вид к славной гордости приятия смерти. Думаю, сын, что сроки ЧТО‑ТО, когда ему уж придет пора переходить в иное, совпадут с этой новой, вечной, незыблемой во веки веков ЛЮДСКОЙ МОРАЛЬЮ.

И БУДЕТ ИСХОД В ДРУГОЕ.

Вот видишь, сынок, я все это знаю, но мораль моей клиентуры, мораль сохранения вида так сильна, что и я оттягиваю свой срок исхода. Потерпи еще немного, вот в записной книжке адреса клиентов, которые больше других нуждаются в тебе, их новом пастыре, придешь к ним.

Потом отец Фомы вышел на кухню, зажег ЧЕТЫРЕ конфорки газа, вцепился руками в края плиты, и преклонил лицо в огонь.

Так он обрел себя, и встреча с собой, иным, была хорошей встречей, достойной, заставившей всех позабыть, что он однажды уже искал этой встречи, уходя из дома на обочину долгой дороги, и не смог встретиться, потому что захотел есть, а его жена положила ему завтрак в карман, большой завтрак, который сразу‑то и не лез.

 

Глава двадцать шестая

Вторая мольба о сне

 

1.

Дай мне сон, дай, смотрел Фома на отца.

 

2.

Дай мне сон, дай, не глаза уж, а дыры огня.

 

3.

ДАЙ.

 

4.

Дай мне сон, дай, обнял отец крепко себя, крепко‑крепко‑в белую‑кость‑рук.

 

5.

Д‑А‑А‑А‑Й.

 

6.

Дай мне сон, дай, Я ЖЕ РАД ЭТОЙ ВСТРЕЧЕ ОТЦА.

 

7.

УБЕЙ МЕНЯ.

 

Глава двадцать седьмая


Поделиться с друзьями:

Типы оградительных сооружений в морском порту: По расположению оградительных сооружений в плане различают волноломы, обе оконечности...

Поперечные профили набережных и береговой полосы: На городских территориях берегоукрепление проектируют с учетом технических и экономических требований, но особое значение придают эстетическим...

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.045 с.