Последняя беседа с супругой дофина. – Отъезд — КиберПедия 

Типы оградительных сооружений в морском порту: По расположению оградительных сооружений в плане различают волноломы, обе оконечности...

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...

Последняя беседа с супругой дофина. – Отъезд

2022-07-07 29
Последняя беседа с супругой дофина. – Отъезд 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

 

Карлсбад, 1 июня 1833 года

 

В час пополудни я явился к г‑же супруге дофина.

– Вы хотите уехать сегодня, г‑н де Шатобриан?

– С позволения Вашего Величества. Я постараюсь застать г‑жу герцогиню Беррийскую во Франции, иначе мне придется отправиться на Сицилию, и Ее Королевское Высочество не скоро получит долгожданный ответ.

– Вот письмо. На всякий случай я не называю в нем вашего имени, чтобы не подвергать вас опасности. Прочтите.

Я прочел записку, написанную целиком рукою г‑жи супруги дофина; я переписал ее слово в слово.

 

«Карлсбад, 31 мая 1833 года.

Я испытала истинное удовольствие, дорогая сестра, получив наконец вести от вас. Я от всей души сочувствую вам. Вы всегда можете рассчитывать на мое неизменное участие в вас и особенно в ваших милых детях, которые дороги мне, как никогда. Жизнь моя, сколько бы она ни продлилась, будет принадлежать им. У меня еще не было возможности поговорить с родными о ваших просьбах, ибо здоровье мое требует, чтобы я пожила здесь, на водах. Но я выполню их, как только вернусь в Прагу; прошу вас поверить, что отношение моих домашних к вам полностью совпадает с моим собственным.

Прощайте, дорогая сестра, я от всего сердца сочувствую вам и нежно вас целую.»

 

Я поразился сдержанности этого послания: несколько расплывчатых изъяснений привязанности плохо скрывали внутреннюю сухость. Я учтиво заметил это г‑же супруге дофина и вновь принялся отстаивать интересы бедной пленницы. Madame отвечала мне, что все зависит от короля. Она пообещала проявить участие к сестре, но ни в голосе, ни в тоне ее я не услышал сердечности, скорее в них звучало сдержанное раздражение. Я решил, что дело моей клиентки проиграно. Я переменил тему и заговорил о Генрихе V. Поскольку я всегда на свой страх и риск старался просветить Бурбонов и высказывал им то, что думаю, я почел своим долгом быть с принцессой чистосердечным; я без обиняков и без лести завел речь о воспитании г‑на герцога Бордоского.

– Я знаю, что вы, сударыня, с благосклонным вниманием прочли брошюру, в конце которой я излагаю несколько мыслей касательно воспитания Генриха V. Я опасаюсь, не вредит ли делу окружение мальчика: господа де Дамас, де Блакас и Латиль не популярны во Франции.

Madame согласилась со мной; за г‑на де Дамаса она даже и не думала вступаться и лишь помянула в двух‑трех словах его отвагу, неподкупность и благочестие.

– В сентябре Генрих V станет совершеннолетним. Не полагаете ли вы, сударыня, что стоило бы образовать совет и окружить Генриха V людьми, на которых Франция не смотрит с таким предубеждением?

– Г‑н де Шатобриан, чем больше советников, тем больше мнений; и потом, кого вы могли бы предложить?

– Г‑на де Виллеля.

Madame, склонившаяся над рукоделием, застыла с иглой в руке; она взглянула на меня с удивлением и, в свою очередь, удивила меня довольно верной оценкой нрава и склада ума г‑на де Виллеля. Она считала его не более чем ловким чиновником.

– Вы чересчур строги, сударыня, – возразил я, – г‑н де Виллель любит порядок, учет, он человек умеренный, хладнокровный, возможности его неистощимы; не стремись он стать первым человеком, для чего у него недостает таланта, его стоило бы включить в королевский совет пожизненно; он незаменим. Его присутствие рядом с Генрихом V оказало бы самое благотворное действие.

– Я думала, вы не любите г‑на де Виллеля?

– Я презирал бы себя, если бы после падения трона хранил в душе чувство мелочного соперничества. Распри среди роялистов принесли столько зла; я всем сердцем сожалею о них и готов просить прощения у тех, кто был несправедлив ко мне. Я умоляю Ваше Величество поверить, что не щеголяю притворным великодушием и не закладываю основу будущего благополучия. Чего мне просить у Карла X в изгнании? А если наступит Реставрация, разве не буду я к тому времени покоиться в могиле?

Madame взглянула на меня приязненно; в доброте своей она похвалила меня скупыми словами: «Прекрасно, г‑н де Шатобриан!» Казалось, ее не переставало удивлять, что Шатобриан вовсе не похож на того человека, какого ей описывали.

– Есть другое подходящее лицо, сударыня, – продолжал я, – мой благородный друг г‑н Лене. Во Франции было трое людей, которым ни в коем случае не следовало присягать Филиппу: я, г‑н Лене и г‑н Руайе‑Коллар. Не завися от правительства и стоя на разных позициях, мы образовали бы триумвират, который пользовался бы некоторым влиянием. Г‑н Лене принес присягу из слабости, г‑н Руайе‑Коллар – из гордости; одного это сведет в могилу, другой будет этим жить, как живет всем, что делает, ибо все, что он делает, достойно восхищения.

– Вы остались довольны герцогом Бордоским?

– Он очарователен. Говорят, Ваше Величество его слегка балует.

– О нет, нет. Какого вы мнения о его здоровье?

– По‑моему, он прекрасно себя чувствует; немного хрупок и бледноват.

– Часто бывает и так, что у него на щеках играет румянец, но он такой нервный. Г‑на дофина всерьез уважают в армии, не правда ли? всерьез уважают? о нем вспоминают, не правда ли?

Этот неожиданный вопрос, не связанный с тем, о чем мы говорили, открыл мне тайную рану, которую оставили в сердце супруги дофина события в Сен‑Клу и Рамбуйе. Она спросила о муже, чтобы успокоить себя; я угадал мысль принцессы и супруги; я заверил ее, и не без оснований, что в армии вспоминают о справедливости, добродетелях, храбрости верховного главнокомандующего.

Видя, что наступает час прогулки, я спросил:

– У Вашего Величества нет больше приказаний? Я не хотел бы вам докучать.

– Передайте вашим друзьям, что я очень люблю Францию. Пусть они не забывают, что я француженка. Я прошу вас обязательно передать им это; вы доставите мне удовольствие, если скажете французам, что я вправду тоскую по Франции; я очень тоскую по Франции.

– Ах, сударыня, что вам до Франции? Вы столько страдали, ужели вы еще можете испытывать тоску по родине?

– Нет‑нет, г‑н де Шатобриан, непременно скажите им всем, что я француженка; я – француженка.

Madame оставила меня; я еще долго стоял на лестнице, не решаясь выйти на улицу; я и поныне не могу вспоминать эту сцену без слез.

Вернувшись на постоялый двор, я надел дорожное платье. Покуда закладывали коляску, Трогофф болтал без умолку; он твердил, что г‑жа супруга дофина премного мною довольна, что она этого не скрывает и рассказывает об этом всем и каждому. «Ваше путешествие – великое дело! – вопил Трогофф, стараясь перекричать своих соловьев.– Вы увидите, какие будут результаты!» Я не верил ни в какие результаты.

И оказался прав: в тот же вечер в Карлсбад должен был приехать герцог Бордоский. Все ждали его, но мне об этом ничего не сказали. Я предусмотрительно сделал вид, будто ничего не знаю.

В шесть часов пополудни я покатил в Париж. Как ни величественно несчастье пражских изгнанников, ничтожность жизни монарха, замкнутой в себе самой, невыносима; чтобы испить эту чашу до дна, следует сжечь свой дворец и одурманить свой ум пламенной верой. Увы! новый Симмах *, я оплакиваю покинутые алтари; я воздеваю руки к Капитолию; я славлю величие Рима! но что, если бог стал истуканом, а Риму уже не восстать из праха?

{Путь из Карлсбада в Париж}

 

7.

(…) Ласточка

 

 

2 июня 1833 года

 

{Шатобриан проезжает через Бамберг и Вюрцбург}

В Бишофсгейме, где я обедал, к моему празднично накрытому столу явилась гостья: любопытная красавица ласточка, настоящая Прокна с красноватой грудкой села на железный крюк за моим распахнутым окном, поддерживающий вывеску «Золотое солнце», и вскоре защебетала нежнейшим голосом, глядя на меня с умным видом и не обнаруживая ни малейшего страха. Я никогда не жаловался, если меня будила дочь Пандиона; я никогда не называл ее болтуньей, как Анакреонт; напротив, я всегда приветствовал ее возвращение песней родосских детей: «Прилетела ласточка с ясною погодою, с ясною весною. Открой, открой скорее дверцу ласточке, Перед тобой не старики, а деточки» 14.

– Франсуа, – сказала мне моя бишофсгеймская сотрапезница, – моя прапрабабушка жила в Комбурге, под кровлей твоей башенки; каждый год осенью она сопровождала тебя, когда, бороздя заросший тростником пруд, ты мечтал вечерами о своей сильфиде. Она появилась на твоем родном утесе в тот самый день, когда ты отплывал в Америку, и какое‑то время летела за твоим парусом. Бабушка моя свила гнездо под окном Шарлотты; восемь лет спустя она вместе с тобой прилетела в Яффу; ты рассказал об этом в «Путешествии». Матушка моя, чирикая на заре, провалилась однажды в каминную трубу и оказалась в твоем кабинете в министерстве иностранных дел; ты распахнул пред ней окно. У матушки было много детей; я из последнего выводка; мы уже встречались с тобой в римской кампанье, на старой дороге, ведущей в Тиволи, помнишь? У меня были такие черные, такие блестящие крылья! Ты взглянул на меня так грустно. Хочешь, улетим вместе?

– Увы, милая ласточка, ты так хорошо знаешь мою историю, ты чрезвычайно любезна, но я бедная полинявшая птица, и перья мои уже никогда не вырастут; я не могу улететь с тобой. Тебе не под силу нести меня, отягченного годами и горестями. И потом – куда нам лететь? Весна и теплые края мне уже не по летам. Тебе – воздух и любовь, мне – земля и одиночество. Ты улетаешь; да освежит роса твои крылья! да приютит тебя гостеприимная рея, когда ты устанешь в пути над Ионийским морем! да выпадет тебе покойный октябрь и да убережет он тебя от крушения! Передай мой привет афинским оливам, передай его и розеттским пальмам. Если в ту пору, когда зацветут цветы и ты возвратишься к нам, меня уже не будет среди живых, я приглашаю тебя на мои поминки: прилетай на закате ловить мошек в траве на моей могиле; я, как и ты, любил свободу и довольствовался малым.

 

8.

Постоялый двор в Визенбахе. – Немец и его жена. – Моя старость.‑ ‑Гейдельберг. – Паломники. – Развалины. – Мангейм.

 

 

3 и 4 июня 1833 года

 

Я продолжил свой путь по земле через несколько мгновений после того, как ласточка вспорхнула в небо. Ночь была пасмурная, бледная щербатая луна блуждала среди туч; при виде ее мои полусонные глаза закрывались; я словно умирал в таинственном свете, озаряющем мир теней: «Меня охватило некое тихое изнеможение, предвестие последнего покоя» (Мандзони) *

Я останавливаюсь в Визенбахе: уединенный постоялый двор, узкая лощина, зажатая меж двух лесистых холмов. Брауншвейгский немец, такой же путешественник, как я, прибегает, услышав мое имя. Он пожимает мне руку, говорит о моих произведениях; жена его, сообщает он, учится читать по‑французски по «Гению христианства». Он не устает поражаться моей молодости. «Но, – добавляет он, – это моя ошибка; судя по вашим последним произведениям, я должен был воображать себе вас таким же молодым, каким вы кажетесь».

Жизнь моя переплелась со столькими историческими событиями, что в представлении моих читателей я так же стар, как сами эти события. Я часто поминаю свои седины – в самолюбивой надежде, что, увидев меня, люди воскликнут: «Ах! да он не так уж стар». С седыми волосами чувствуешь себя уютно: ими можно хвалиться; хвастать черными волосами было бы дурным тоном: велика ли заслуга быть таким, каким родила вас мать! другое дело быть таким, каким сделали вас время, несчастье и мудрость, – это прекрасно! Моя маленькая хитрость несколько раз удавалась. Совсем недавно один священник пожелал со мной познакомиться; увидев меня, он онемел; когда дар речи вернулся к нему, он воскликнул: «Ах, сударь! Вы еще долго сможете бороться за веру!»

Однажды, будучи проездом в Лионе, я получил письмо от одной дамы; она просила меня дать место в моей карете ее дочери и довезти до Парижа. Просьба показалась мне странной, но, выяснив, что просительница – особа весьма почтенная, я написал учтивый ответ. Мать явилась вместе с дочерью, божественным созданием шестнадцати лет от роду. Едва бросив на меня взгляд, дама стала пунцовой; она утратила доверчивость: «Простите, сударь, – бормотала она, – это не уменьшает моего почтения к вам… Но вы понимаете, что приличия… Я ошиблась… Я так удивлена…» Я настаивал, не спуская глаз со своей будущей спутницы, которую спор наш, похоже, смешил; я возражал, обещал всячески опекать юную особу, мать рассыпалась в извинениях и реверансах. Обе дамы удалились. Я был горд, что внушил им столько страха. Казалось, Аврора на несколько часов вернула мне молодость. Дама воображала, что автор «Гения христианства» – почтенный аббат де Шатобриан, старый добряк, высокий и сухопарый, все время нюхающий табак из огромной жестяной табакерки, словом, человек, которому спокойно можно препоручить невинную пансионерку, направляющуюся в монастырь сердца Христова.

В Вене лет десять‑пятнадцать назад рассказывали, что я живу один в некоем месте, которое называется Волчья долина. Дом мой стоит на острове: тот, кто хочет меня видеть, трубит в рожок с противоположного берега реки (река в Шатне! *). Тогда я выглядываю из своего убежища: если компания мне нравится (что случается крайне редко), я приплываю за гостями на лодке; если не нравится, то нет. Вечером я вытаскиваю мой челнок на берег, и остров становится недосягаем. Право, так мне и следовало бы жить; эта венская байка всегда пленяла меня; вряд ли ее придумал г‑н фон Меттерних: он не так сильно меня любит.

Не знаю, что сказал немецкий путешественник своей супруге и поспешил ли он вывести ее из заблуждения относительно моей дряхлости. Я боюсь не потрафить ни черными волосами, ни седыми, боюсь не оказаться ни достаточно молодым, ни достаточно мудрым. Впрочем, в Визенбахе мне было не до кокетства: грустный северный ветер стонал под дверями и в коридорах гостиницы; а когда дует ветер, я влюблен только в него.

Дорога из Визенбаха в Гейдельберг идет вдоль по течению Неккара, зажатого меж крутых холмов, с которых леса спускаются на песчаную отмель, усыпанную красным железняком. Сколько рек повидал я на своем веку! Я встретил паломников из Валтурена: они тянулись двумя параллельными потоками по обе стороны тракта; экипажи ехали посередине. Женщины шли босиком, с четками в руках, неся на голове узелки с бельем; мужчины с непокрытой головой, также с четками в руках. Лил дождь; кое‑где водянистые тучи, казалось, ползли прямо по склонам холмов. Корабли, груженные лесом, плыли вниз по течению, навстречу им двигались другие, под парусом или на буксире. Между холмами виднелись деревушки среди полей и богатых огородов, обрамленных шиповником и всевозможными цветущими кустарниками. Паломники, молитесь за моего бедного юного короля: он живет в изгнании, он ни в чем не повинен, он начинает свое паломничество, когда вы уже приступили к исполнению вашего, а я уже близок к завершению моего. Если Генриху не судьба царствовать, мне все‑таки послужит к славе то, что я взял на борт моего утлого суденышка обломок столь грандиозного величия. Только Бог посылает попутный ветер и открывает вход в гавань.

По мере приближения к Гейдельбергу каменистое русло Неккара расширяется. Взорам являются городской порт и сам город, чей вид исполнен спокойствия. Вдали, над сушей, широко раскинулся горизонт: кажется, будто реку перегораживает запруда.

Триумфальная арка из красного камня возвещает о въезде в Гейдельберг. Слева на холме высятся развалины средневекового замка. Конечно, обломки готических построек живописны и воплощают в себе некоторые народные традиции, однако по сути дела интересны они только создавшим их народам. Что французу до всех этих немецких царедворцев, до всех этих дебелых, белотелых, голубоглазых принцесс? Ему куда дороже Святая Женевьева Брабантская. В этих обломках нового времени нет ничего от народов нового времени, разве что христианская наружность и феодальный характер.

Не так обстоит дело с памятниками Греции и Италии; они принадлежат всем народам, в них – истоки человеческой истории, их письмена внятны всем образованным людям; само солнце в тех краях светит иначе. Даже развалины обновленной Италии интересны всем, ибо отмечены печатью искусств, а искусства принадлежат к сфере общественной. Тускнеющая фреска Доменикино или Тициана, разрушающийся дворец Микеланджело или Палладио вызывают скорбь человеческого духа во все века.

Достопримечательностью Гейдельберга является гигантская бочка – Колизей пьяниц; впрочем, ни один христианин не расстался с жизнью в этом амфитеатре рейнских Веспасианов; с разумом – да: невелика потеря.

За Гейдельбергом холмы справа и слева от Неккара отступают, и путешественник выезжает на равнину. Дорога вьется по невысокой насыпи над полями пшеницы меж двух рядов побитых ветром вишневых и ореховых деревьев, которые «обиды сносят тут от рук людей прохожих» (Буало).

У въезда в Мангейм растет хмель, длинные сухие подпорки которого в эту пору лишь на треть высоты обвиты гибкими стеблями. Юлиан Отступник написал замечательную эпиграмму против пива; аббату де Ла Блеттри принадлежит довольно изящное подражание ей:

 

Ты – ложный Вакх. Мне в том Вакх истинный порукой…

Пусть галл за неименьем грозди спелой

Пить сок колосьев хлебных принужден:

Дитя Цереры славит он,

А я – дитя Семелы.

 

Несколько садов, осененные ивами прямые бульвары образуют зеленое предместье Мангейма. Домики в городе по большей части двухэтажные. Главная улица широкая, с рядом деревьев посередине: Мангейм – еще одна павшая крепость. Я не люблю подделок: поэтому я никогда не покупал мангеймское золото, но, судя по пережитым мною бедствиям, я, несомненно, владею золотом тулузским[132]: а ведь я, как никто, почитал храм Аполлона.

{Рейн; путь по Пруссии}

 

10.

 

 

Французская земля. – Арабески. – «В мой картуз, пожалуйста». – Мец. – Взгляд на мою семью и мою жизнь. – Подарок детей‑изгнанников. – Верден, Вальми. – Шалон. – Долина Марны

4 и 5 июня 1833 года

 

Границу я пересек между Саарбрюкеном и Форбаком; Франция встретила меня неприветливо: сначала мне попался безногий калека, потом человек, который передвигался на руках и коленях, волоча за собою ноги, словно два кривых хвоста или двух дохлых змей, затем показалась телега, а в ней – две черные сморщенные старухи – авангард французских женщин. У прусской армии были причины отступать.

Но позже я встретил молодого красивого пехотинца с девушкой; солдат толкал перед собой тачку девушки, а та несла трубку и саблю служивого. Поодаль другая девушка шла за плугом, а пожилой земледелец погонял быков; еще дальше старик просил милостыню для слепого ребенка; еще дальше высился крест. В деревушке дюжина детских головок в окне недостроенного дома походила на ангелов в славе. Вот девчушка сидит на пороге лачуги: непокрытая головка, светлые волосы, чумазое личико, недовольная гримаска из‑за холодного ветра; под рваным полотняным платьицем видны белые плечики; обхватив руками коленки, она глядит на все, что происходит вокруг, с любопытством птички: Рафаэль присвоил бы ее облик, сделав набросок, а я с радостью похитил бы у матери ее самое.

При въезде в Форбак вас встречает свора ученых собак: две самые большие запряжены в повозку с цирковыми костюмами, пять или шесть других, самого разного роста и масти, с самыми разными мордами и хвостами, провожают багаж, каждая с куском хлеба в зубах. Два суровых дрессировщика, один с большим барабаном, другой с пустыми руками, следят за сворой. Вперед, друзья мои, обойдите землю кругом, как я, чтобы узнать народы. Вы так же прочно занимаете свое место в мире, как и я; вы стоите собак моей породы. Шляпа набекрень, шпага на боку, хвост трубой; ну‑ка, протяните лапу Диане, Мирзе, Мирной, потанцуйте ради косточки или пинка, как это делаем мы, но не вздумайте пускаться в пляс ради короля!

Читатели, стерпите эти арабески; рука, нарисовавшая их, никогда уже не причинит вам зла: она иссохла. Когда вы увидите эти причудливые завитки, помните, что они начертаны живописцем на крышке его собственного гроба.

На таможне старик чиновник сделал вид, будто осматривает мою коляску. Я приготовил монету в сто су; он видел ее у меня в руке, но не решался взять из‑за наблюдавших за ним начальников. Он снял картуз словно для того, чтобы исправнее вести обыск, положил его на сиденье передо мной и тихонько сказал: «В мой картуз, пожалуйста». О великие слова! в них заключается вся история рода человеческого; сколько раз свобода, верность, преданность, дружба, любовь говорили: «В мой картуз, пожалуйста». Я подарю это выражение Беранже для припева к песенке.

Въезжая в Мец, я был поражен одной вещью, которой не заметил в 1821 году: укрепления в готическом стиле окружены здесь укреплениями современными: Гиз и Вобан – два эти имени нераздельны.

Наши годы и воспоминания залегли ровными параллельными пластами на разных глубинах нашей жизни, нанесенные волнами времени, которые накатывают на нас одна за другой. Именно из Меца вышла в 1792 году колонна, вступившая под Тионвилем в бой с нашим маленьким эмигрантским отрядом. Я возвращаюсь домой, побывав в убежище изгнанного короля, которому я служил во время его первого изгнания. Тогда я пролил за него кровь, сейчас пролил подле него слезы; в мои лета человек способен только плакать.

В 1821 году г‑н де Токвиль[133], свойственник моего брата, был префектом Мозеля. Тонкие, как жерди, деревья, которые г‑н де Токвиль посадил в 1820 году у ворот Меца, теперь дают тень. Вот мера наших дней; но человек – не вино, он не улучшается с годами. Древние настаивали фалерн‑ское вино на розах; когда открывали амфору, дабы отпраздновать сотое консульство, она благоухала на весь пиршественный стол. Но каким бы свежим умом ни мог похвастать человек преклонных лет, никто не соблазнится этим зельем.

Не провел я и четверти часа в мецской гостинице, как ко мне в большом волнении явился Батист; он таинственно достал из кармана завернутую в белую бумагу печатку; г‑н герцог Бордоский и Mademoiselle передали ему эту печатку с просьбой вручить ее мне уже на французской земле. Всю ночь накануне моего отъезда они тревожились, что ювелир не успеет закончить работу.

У печатки три стороны: на одной выгравирован якорь, на другой –*■ два слова, сказанные Генрихом при нашей первой встрече: «Да, всегда!», на третьей дата моего прибытия в Прагу. Брат и сестра просили меня носить печатку в знак любви к ним. Тайна, которой окружен этот дар, наказ двух детей‑изгнанников передать мне свидетельство их доброй памяти только на французской земле, наполнили мои глаза слезами. Я никогда не расстанусь с печаткой; я буду носить ее в знак любви к Луизе и Генриху.

Я с удовольствием повидал бы в Меце дом Фабера, солдата, ставшего маршалом Франции и отказавшегося от орденской ленты, ибо дворянством своим он был обязан одной лишь шпаге *.

Наши праотцы‑варвары перерезали в Меце римлян, захватив их среди праздничной оргии; наши солдаты танцевали в монастыре Алькобаса вальс со скелетом Инес де Кастро: несчастья и забавы, преступления и безумства, четырнадцать веков разделяют вас, но все вы миновали одинаково безвозвратно. Вечность, начавшаяся мгновение назад, не уступит в древности той, что началась с первой смертью – убийством Авеля. Тем не менее люди, едва промелькнув на земле, убеждают себя, что от них останется какой‑то след: ах, Боже мой, ведь и любая муха отбрасывает тень.

Покинув Мец, я проехал через Верден, где был так несчастлив и где живет сегодня одинокая подруга Карреля *. Я ехал мимо вальмийских высот; не хочу говорить ни о них, ни о Жеммапе *: я боюсь наткнуться на корону.

Шалон * напомнил мне о великой слабости Бонапарта; он сослал туда саму красоту. Мир Шалону, который подсказывает мне, что у меня еще остались друзья.

Шато‑Тьерри – город моего кумира, Лафонтена. Был час вечерней молитвы: жены Жана не было дома *, и Жан вернулся к г‑же де Ла Саблиер.

В Mo *, идя вдоль стены собора, я обратил к Боссюэ его собственные слова: «Человек сходит в могилу, влача за собой длинную цепь несбывшихся надежд».

В Париже я миновал кварталы, где жил в юности вместе с сестрами, затем Дворец правосудия – памятное место, где мне вынесли приговор, затем полицейскую префектуру, бывшую моей тюрьмой. Наконец я вернулся в свою богадельню, размотав таким образом еще один отрезок нити моей жизни. Хрупкое насекомое спускается на шелковой нити к земле, где ему суждено быть раздавленным овечьим копытом.

 

 

Книга сороковая

 

1.

Что предприняла г‑жа герцогиня Беррийская. – Совет Карла X во Франции. – Мои мысли о Генрихе V. – Письмо к г‑же супруге дофина

 

 

Париж, улица Анфер, 6 июня 1833 года

 

Добравшись до дома, я, прежде чем лечь спать, написал г‑же герцогине Беррийской письмо с отчетом о выполнении возложенной на меня миссии. Мое возвращение встревожило полицию; телеграф сообщил о нем бордоскому префекту и коменданту крепости Блай: они получили приказ усилить надзор; если я не ошибаюсь, Madame даже заставили сесть на корабль раньше назначенного срока. Письмо мое опоздало на несколько часов и не застало Ее Светлость; его переправили к ней в Италию. Если бы Madame не сделала никакого заявления *; если бы, даже сделав заявление, она отрицала его последствия; более того, если бы, прибыв на Сицилию, она отказалась от роли, которую принуждена была играть, дабы ускользнуть от своих тюремщиков, Франция и Европа поверили бы ей – так мало доверия вызывало правительство Филиппа. Все Иуды понесли бы наказание за спектакль, разыгранный в Блайской табачне. Но Madame не пожелала отрицать свое замужество ради сохранения своего политического влияния; ложь помогает снискать репутацию человека ловкого, но уж никак не почтенного; пусть даже прежде вы никогда не лгали, былая правдивость едва ли защитит вас. Если всеми уважаемый человек перестает вести себя достойно, он уже не пребывает под сенью своего имени, но плетется у него в хвосте. Благодаря своему признанию Madame ускользнула из своей темницы: орлица, как и орел, рвется к свободе и солнцу.

Г‑н де Блакас объявил мне в Праге об образовании совета, который мне предлагалось возглавить вместе с г‑ном канцлером * и г‑ном маркизом де Латур‑Мобуром: мне предстояло – если верить герцогу – быть главным советником Карла X, отлучившегося по делам. Мне показали план: система не отличалась простотой; г‑н де Блакас сохранил некоторые положения, выдвинутые герцогиней Беррийской, когда она со своей стороны размышляла о государственном устройстве королевства in partibus, которое с безрассудной отвагой собиралась основать. Идеи этой храброй женщины были не лишены здравого смысла: она поделила Францию на четыре части, поставила во главе каждой генерал‑губернатора, распределила по полкам офицеров и солдат и, не справившись, встанут ли все эти люди под ее знамя, примчалась, чтобы нести это знамя собственноручно; она ничуть не сомневалась, что увидит среди полей плащ святого Мартина * или орифламму, Галаора * или Баярда. Удары бердышей и пули мушкетонов, ночлеги в лесу, опасности, подстерегающие в домах нескольких верных друзей, пещеры, замки, лачуги, штурмы – все это подходило и нравилось Madame. В ее характере есть нечто странное, необычное и влекущее, благодаря чему она войдет в историю; в будущем ее оценят по достоинству, наперекор благопристойным ханжам и мудрым трусам.

Если бы Бурбоны обратились ко мне, я поставил бы им на службу популярность, которой пользовался благодаря двойному званию писателя и государственного мужа. У меня не было причин сомневаться в этой популярности, ибо в ней меня заверяли люди самых различных убеждений. Они не ограничивались общими словами; каждый прочил меня на какую‑нибудь должность; многие поверяли мне свои склонности и неопровержимо доказывали, что поистине созданы для тех мест, на которые метят. Все (друзья и враги) не сомневались, что мое место – при герцоге Бордоском. История моих взглядов, моих взлетов и падений, уход из жизни едва ли не всех людей моего поколения, – все, казалось, побуждало королевскую семью остановить свой выбор именно на мне.

Отведенная мне роль могла соблазнить меня; моему тщеславию льстила мысль, что я, неведомый и отринутый слуга Бурбонов, стану поддержкой и опорой их рода, протяну руку почившим Филиппу Августу, Людовику Святому, Карлу V, Людовику XIII, Франциску I, Генриху IV, Людовику XIV; что моя хил£я слава охранит кровь, корону и тени стольких великих людей, что я один пойду войной против неверной Франции и продажной Европы.

Но что следовало сделать, чтобы всего этого добиться? то, на что способен самый заурядный ум: обхаживать пражский двор, побеждать его неприязнь, скрывать свои планы до тех пор, покуда не появится возможность их осуществить.

Планы эти, конечно, были весьма далеко идущими: будь я наставником юного принца, я постарался бы завоевать его доверие. И если бы он возвратил себе корону, я посоветовал бы ему надеть ее лишь для того, чтобы в назначенный срок по доброй воле расстаться с нею. Я хотел бы, чтобы на моих глазах Капеты ушли достойным их величия образом. Какой прекрасный, какой знаменательный день: утвердив религию, усовершенствовав общественное устройство, расширив права граждан, дав полную свободу прессе, предоставив самостоятельность коммунам, уничтожив откупа, справедливо распределив доходы в соответствии с трудом, упрочив собственность без злоупотреблений ею, возродив промышленность, уменьшив налоги, восстановив нашу честь среди народов, укрепив и расширив границы государства и тем самым обеспечив нашу независимость, – исполнив все это, мой ученик торжественно созовет народ и скажет ему:

«Французы, воспитание ваше закончилось вместе с моим. Мой пращур Роберт Сильный умер за вас, а отец мой просил пощадить человека, отнявшего у него жизнь. Предки мои вывели Францию из варварства, наставили и образовали ее; теперь ход времени и успехи цивилизации уже не позволяют вам иметь опекуна. Я оставляю трон; продолжая благодеяния моих отцов, я освобождаю вас от присяги, которую вы принесли монархии». Скажите, разве такой конец не превзошел бы самые чудесные свершения этой династии? Скажите, возможен ли достойнейший памятник ее славе? Сравните этот конец с тем, к которому могут привести хилые правнуки Генриха IV, упорно цепляющиеся за трон, захлестываемый волнами демократии, пытающиеся сохранить власть с помощью сыска, насилия, подкупа и из последних сил влачащие жалкое существование? «Пусть королем будет мой брат *, – сказал Людовик XIII, в ту пору еще мальчик, после смерти Генриха IV, – я королем быть не хочу». У Генриха V нет другого брата, кроме народа: пусть же народ и будет королем.

Чтобы прийти к такому решению, каким бы несбыточным оно ни казалось, монарх должен почувствовать свое величие, которым он обязан не древности своего происхождения, но тому, что он является наследником людей, сделавших Францию могущественной, просвещенной и культурной.

Но, как я уже сказал, дабы осуществить этот план, мне следовало потрафлять слабостям пражского двора, кормить сорокопутов вместе с венценосным дитятей по примеру Люина, льстить Кончини на манер Ришелье *. Я положил хорошее начало в Карлсбаде, подобострастные доклады и сплетни продвинули бы мои дела. Впрочем, заживо похоронить себя в Праге мне было бы нелегко, ибо пришлось бы победить не только неприязнь королевской семьи, но и враждебность иностранцев. Идеи мои ненавистны европейским правительствам; они знают, что я ярый противник венских соглашений, что я буду бороться изо всех сил за расширение пределов Франции и восстановление в Европе равновесия сил.

Тем не менее, раскаиваясь, плача, замаливая свою патриотическую гордыню, бия себя в грудь, восхищаясь гением глупцов, которые правят миром, я, может статься, дополз бы на брюхе до места барона де Дамаса; тут я внезапно вскочил бы и отбросил костыли *.

Но увы! где мое честолюбие? где моя привычка к притворству? где мое умение терпеливо сносить принуждение и скуку? где моя способность придавать значение пустякам? Я дважды или трижды брался за перо; дважды или трижды пытался вывести лживые строки, дабы исполнить повеление г‑жи супруги дофина, ожидающей от меня письма. Наконец, разозлившись на самого себя, я одним духом написал послание, где высказал все, что думаю, и тем подписал себе приговор. Я это прекрасно понимал; я хорошо взвесил последствия: они меня не волновали. Даже сегодня, когда дело сделано, я рад, что послал все к черту и плюнул с большой высоты на свое наставничество. Мне скажут: «Разве вы не могли изложить те же самые истины, изъясняясь с меньшей резкостью?» Да, да, размазывая, вертясь вокруг да около, подслащая пилюлю, блея дрожащим голосом:

 

… Из кающихся глаз кропит водой святою.[134].

 

Я так не умею.

Вот письмо (впрочем, наполовину сокращенное), от которого у наших салонных дипломатов волосы встанут дыбом. У герцога де Шуазеля был нрав, отчасти схожий с моим; поэтому конец своей жизни он провел в Шантелу *.

 

Письмо к г‑же супруге дофина

Париж, улица Анфер, 30 июня 1833 года

Сударыня,

К самым драгоценным мгновениям моей долгой жизни я отношу те, которые г‑жа супруга дофина дозволила мне провести подле нее. В безвестном карлсбадском доме всеми боготворимая принцесса благоволила почтить меня своим доверием. На дне ее души небу было угодно поместить сокровища великодушия и набожности, не оскудевшие от многочисленных скорбей. Я видел перед собой дочь Людовика XVI, осужденную на новое изгнание, сироту из Тампля, которую перед смертью прижимал к сердцу король‑мученик. Бог – единственное имя, которое можно произнести, когда погружаешься в созерцание неисповедимых путей Господних.

Можно сомневаться в искренности похвал, обращенных к человеку, находящемуся на вершине власти; тот, кто восхищается супругой дофина, вне подозрений. Я уже сказал, сударыня: ваши несчастья вознеслись так высоко, что стали гордостью революции. Впервые в жизни встретил я людей столь великой, столь исключительной судьбы, что смею высказать, не боясь ранить их или остаться непонятым, мои мысли о будущем общества. С высоты вашей добродетели вы, не дрогнув, взирали бы на крушение всех земных царств, многие из которых уже рухнули на глазах ваших предков, – с вами я могу обсуждать участь империй.

Катастрофы, самым знаменитым свидетелем и самой возвышенной жертвой которых вы стали, при всей своей огромности являются не более чем частными случаями общего преображения рода человеческого; царствие Наполеона, пошатнувшего целый мир, – всего лишь звено в цепи революций. Надо исходить из этой истины, чтобы понять, возможна ли третья реставрация и как эта реставрация впишется в план общественного переустройства. Если она не войдет туда естественно и плавно, она неизбежно будет отринута порядком вещей, противным ее природе.

Поэтому, сударыня, если бы я сказал вам, что законная монархия возвратится благодаря высшим кругам дворянства и духовенства с их привилегиями, благодаря двору с его титулами, благодаря королевской власти с ее чарами, я бы обманул вас. Законная монархия во Франции давно уже не предмет чувствований, она – основополагающий принцип и пребывает таковым постольку, поскольку обеспечивает собственность и выгоду, права и свободы; но стоит доказать, что она не желает или не может защитить эту собственность и эти выгоды, эти права и эти свободы, и монархия перестанет быть даже принципом. Люди, которые утверждают, что законная монархия возвратится в любом случае, что без нее невозможно обойтись, что достаточно подождать и Франция на коленях приползет просить у нее прощения, – эти люди заблуждаются. Реставрация может не наступить никогда или продлиться одноединственное мгновение, если законная монархия будет черпать силы там, где их уже нет.

Да, сударыня, мне больно об этом говорить, но Генрих V может остаться монархом‑изгнанником, обитающим на чужбине, юным и свежим обломком здания древнего, но рухнувшего. Мы, старые слуги законно<


Поделиться с друзьями:

Механическое удерживание земляных масс: Механическое удерживание земляных масс на склоне обеспечивают контрфорсными сооружениями различных конструкций...

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.105 с.