Продолжение моей газетной полемики — КиберПедия 

Папиллярные узоры пальцев рук - маркер спортивных способностей: дерматоглифические признаки формируются на 3-5 месяце беременности, не изменяются в течение жизни...

История развития пистолетов-пулеметов: Предпосылкой для возникновения пистолетов-пулеметов послужила давняя тенденция тяготения винтовок...

Продолжение моей газетной полемики

2022-07-07 36
Продолжение моей газетной полемики 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Я вновь взялся за перо. Всякий день у меня случались стычки с министерской челядью, всякий день я вел бой на переднем краю, далеко не всегда имея дело с честным противником. В первые два столетия от основания Рима всадников, которые дурно исполняли свой долг оттого, что были чересчур дородны либо недостаточно храбры, приговаривали к кровопусканию: исполнение этого приговора я брал на себя.

«Мир вокруг нас меняется *, – писал я, – новые народы выступают на сцену истории; древние народы возрождаются среди руин; удивительные открытия предвещают близкую революцию в мирных и военных ремеслах: религия, политика, нравы – все становится иным. Замечаем ли мы это движение? Идем ли вперед вместе с обществом? Меняемся ли вместе с эпохой? Готовимся ли сохранить свое верховенство в цивилизации преобразившейся или преображающейся? Нет: люди, стоящие во главе нашего государства, так же чужды европейскому порядку вещей, как если бы они принадлежали к недавно открытым племенам Центральной Африки. Что же их волнует? Биржа! да и ее они знают скверно. Неужели мы обречены нести на себе груз безвестности в наказание за то, что некогда несли груз славы?»

Сделка, касающаяся Сан‑Доминго *, дала мне повод напомнить о некоторых прочно забытых статьях нашего общественного права.

Рассуждая о высоких материях и предсказывая преображение мира, я возражал противникам, которые говорили мне: «Как! Неужто мы однажды сделаемся республиканцами? Вздор! Кому нынче нужна республика? * и проч. и проч.».

«Принять сторону монархии, – отвечал я, – велит мне разум. Конституционную монархию я почитаю наилучшим из возможных способов правления для нынешнего общества.

Ошибается, однако, тот, кто, желая свести все к личностям, полагает, что я безмерно боюсь республиканского строя.

Разве со мной станут обходиться хуже, чем обходились при монархии? Я дважды или трижды лишался всего во имя монархов либо по их приказу и претерпел от них ничуть не меньше жестокостей, нежели от императора, который был готов сделать для меня все, что угодно, стоило мне только пожелать! Рабство мне ненавистно; природная независимость делает меня поклонником свободы, каковую я предпочитаю видеть сопряженной с монархическим правлением, но полагаю возможной и при правлении народном. У кого меньше оснований бояться будущего, чем у меня? Моего богатства не в силах отнять ни одна революция: у меня нет ни должности, ни чина, ни состояния, но всякое правительство, достаточно умное, чтобы не презирать общественное мнение, будет вынуждено считаться со мной. Народные же правительства сильны прежде всего талантами отдельных политиков и ценят личные достоинства каждого гражданина. Я всегда буду уверен в уважительном отношении ко мне общества, ибо никогда не совершу ничего такого, что лишило бы меня этого уважения; возможно, враги оценят меня более справедливо, чем так называемые друзья.

В конечном счете я не боюсь республики и не питаю неприязни к республиканской свободе: я не король; никто не собирается венчать меня на царство; не о себе я пекусь.

При другом министерстве * и по поводу его действий я сказал: «Однажды утром мы выглянем в окно и увидим, как монархия уходит от нас».

Сегодня я говорю нынешним министрам: «Если вы будете действовать так, как действуете сейчас, революция, которая рано или поздно разразится, сведется к воскрешению Хартии, где не потребуется изменить ничего, кроме нескольких слов».

Я подчеркнул последние слова, чтобы обратить внимание читателей на это поразительное предсказание. Даже сегодня, когда мудрецы пустились во все тяжкие и никто не лезет за словом в карман, эти республиканские идеи, высказанные роялистом в эпоху Реставрации, звучат смело. В том, что касается будущего, так называемые прогрессисты не изобрели ровным счетом ничего нового.

 

13.

Письмо генерала Себастиани

 

Мои последние статьи воодушевили всех, вплоть до г‑на де Лафайета, который в знак одобрения прислал мне листок лавра. Убеждения мои, к великому изумлению тех, кто не умел этого предвидеть, оказали действие на самых разных людей, от книгопродавцев, приславших ко мне депутацию, до членов палаты, поначалу крайне чуждых моим взглядам. Доказательством может служить приведенное ниже письмо, в котором удивительнее всего подпись *. Достойны внимания лишь общий смысл этого письма и перемены, случившиеся со взглядами и положением автора и адресата; другое дело – сравнение меня с Боссюэ и Монтескье; такие комплименты наш брат сочинитель слышит сплошь и рядом, и значат они ровно столько же, сколько уподобление того или иного министра Сюлли либо Кольберу.

«Г‑н виконт,

Позвольте мне примкнуть к хору голосов, выражающих вам искреннее восхищение: я слишком давно испытываю это чувство, чтобы удержаться от желания поделиться им с вами.

Величие Боссюэ соединяется в вас с глубиной Монтескье: вы унаследовали их перо и их гений. Статьи ваши содержат важные уроки, необходимые любому государственному деятелю.

Вы ведете небывалую войну, и подвиги ваши приводят на память могущественного полководца, прославленного во всем мире. Да будут ваши победы более долговечны, чем его: от них зависят судьбы родины и человечества.

Все, кто, подобно мне, исповедуют принципы конституционной монархии, горды тем, что нашли в вас великодушного глашатая своих убеждений.

Примите, г‑н виконт, новые уверения в моем глубоком почтении.

Орас Себастиани.

Воскресенье, 30 октября».

Так в миг триумфа склоняли передо мною голову друзья, враги и соперники. Все трусы и честолюбцы, полагавшие, что со мною покончено, увидели, что из вихря схватки я выхожу осиянный светом победы; то была моя вторая война в Испании; я торжествовал над всеми партиями внутри страны, как восторжествовал над внешними врагами Франции. Тогда я обезоружил г‑на фон Меттерниха и г‑на Каннинга своими донесениями; теперь мне пришлось рискнуть собственной своей персоной.

{Благодаря выступлениям Шатобриана правительству не удается принять закон о преследовании прессы; в связи с этим происходят манифестации, в которых Шатобриан усматривает дурной знак для монархии; Виллель, глава министерства, ведет себя все более деспотично и вызывает в народе и парламентской оппозиции все большую ненависть; в связи с намерением короля присутствовать на параде Национальной гвардии в апреле 1827 года Шатобриан пишет ему письмо, предупреждая о том, что если кабинет министров не уйдет в отставку, парад может окончиться народными волнениями; Виллеля встречают на параде криками: «Долой!», в ответ он предлагает распустить парижскую национальную гвардию, и король утверждает это решение своим ордонансом; всеобщее негодование приводит к падению министерства Виллеля 2 декабря 1827 года; при формировании нового министерства король прочит Шатобриана на пост министра флота; сам Шатобриан, мечтающий стереть нанесенное ему оскорбление, согласен лишь на пост министра иностранных дел, которого его некогда незаслуженно лишили, но это место уже занято, и Шатобриана с его согласия назначают послом в Рим}

 

17.

Рассмотрение одного упрека

 

Прежде чем переменить тему, я прошу позволения возвратиться назад? и снять с моей души тяжкий груз. Мне нелегко дался подробный рассказ о моей многолетней распре с г‑ном де Виллелем. Меня обвиняли в том, что я способствовал крушению законной монархии; мне следует рассмотреть этот упрек и решить, насколько он справедлив.

События, свершившиеся в тот период, когда я был министром, небезразличны для судеб Франции: добро, которое я, возможно, принес, зло, которое причинили мне, отразились на участи всех французов. По странному и необъяснимому совпадению, по одному из тех тайных законов, которые переплетают иной раз великие судьбы с судьбами заурядными, Бурбоны благоденствовали, пока снисходили до меня и прислушивались к моим советам, что, впрочем, ничуть не означает, будто я вслед за поэтом вижу в своем красноречии «подаяние короне» *. Лишь только кому‑то потребовалось сломать тростник, произраставший у подножия трона, царский венец дрогнул, а вскоре пал с коронованной главы: часто, сорвав травинку, мы обрушиваем целое здание.

Пусть каждый объясняет как хочет эти бесспорные факты; если они сообщают моей политической карьере относительную ценность, какой она сама по себе вовсе не обладает, то это отнюдь не преисполняет мен* гордостью; я не испытываю мстительной радости оттого, что случай вписал мое краткодневной имя в летопись веков. Какой бы пестрой чередой ни сменялись события в моей богатой приключениями жизни, куда бы ни забрасывала меня судьба и с кем бы ни сталкивала, вдалеке всегда маячил грозный и печальный финал.

 

… juga cœpta moveri

Silvarum, visæque canes ululare per umbram.[104]

 

Меня уверяют, что если над головой моей сгустились тучи, то виноват в этом только я сам: дабы отомстить за то, что казалось мне оскорблением, я внес повсюду разлад, и разлад этот в конце концов привел к крушению монархии. Посмотрим, правда ли это.

Г‑н де Виллель заявил, что не может управлять страной ни со мной, ни без меня. В первом он ошибался, во втором был прав, ибо в тот час, когда он произнес эти слова, люди самых различных убеждений поддерживали меня.

Г‑н председатель совета никогда толком не понимал меня. Я был искренне привязан к нему; я помог ему впервые войти в состав министерства, что доказывают благодарственная записка г‑на герцога де Ришелье и другие приведенные мною письма. В бытность мою полномочным послом в Берлине я подал в отставку тотчас, как узнал об отставке г‑на де Виллеля. Когда он вторично сделался министром, его убедили, что я претендую на его место. У меня этого и в мыслях не было. Я не принадлежу к породе дерзких храбрецов, глухих к голосу долга и разума. По правде говоря, я вовсе не честолюбив; я свободен от этой страсти, ибо мною владеет страсть совсем иного рода. Мне случалось попросить г‑на де Виллеля представить королю какое‑нибудь важное донесение, ибо мне было приятнее побывать в готической часовне на улице Святого Юлиана Нищеброда, чем слоняться по дворцовым коридорам; сумей г‑н де Виллель постичь мое ребяческое чистосердечие и высокомерное презрение к власти, он вполне успокоился бы насчет моих честолюбивых помыслов.

В жизни положительной ничто не радовало меня, кроме, пожалуй, поста министра иностранных дел. Мысль о том, что отечество будет обязано мне внешней независимостью и внутренней свободой, не могла оставить меня равнодушным. Я не только не стремился свалить г‑на де Виллеля, но, напротив, сказал королю: «Государь, г‑н де Виллель – просвещеннейший председатель совета; Вашему Величеству следует навечно закрепить за ним этот пост».

Вот чего г‑н де Виллель не заметил: ум мой мог стремиться к власти, но он подчинялся моему характеру; повиновение манило меня, ибо освобождало от необходимости изъявлять волю. Главный мой недостаток – в том, что я томлюсь скукой, питаю отвращение ко всему на свете, вечно пребываю в сомнениях. Если бы мне повстречался монарх, который, постигнув мой характер, силой принудил меня к труду, я, быть может, принес бы какую‑нибудь пользу, но по воле небес человек, который хочет, и человек, который может, редко являются на свет одновременно. В конце концов, существует ли сегодня в мире такая вещь, ради которой стоит вылезать из постели? Мы засыпаем под грохот рушащихся монархий и просыпаемся, когда остатки их выметают из‑под нашей двери.

Вдобавок, с тех пор, как г‑н де Виллель расстался со мной, политическая жизнь пошла вкривь и вкось: ультрароялизм, которому председатель совета в мудрости своей поначалу пытался противостоять, покорил его. Сопротивление, которое г‑н де Виллель встречал внутри страны и за ее пределами, привело его в состояние крайней раздражительности: отсюда гонения на прессу, роспуск парижской национальной гвардии и прочие меры. Подобало ли мне спокойно ожидать гибели монархии, дабы снискать славу двуличного стража умеренности? Я искренне полагал, что выполняю свой долг, сражаясь во главе оппозиции, и, сознавая серьезность опасности, грозящей с одной стороны, не заметил опасности, грозящей с другой. Когда правительство г‑на де Виллеля пало, со мной советовались относительно состава нового кабинета. Если бы в него вошли, как предлагал я, г‑н Казимир Перье, генерал Себастиани и г‑н Руайе‑Коллар, дела еще могли бы пойти на лад. Я не захотел принять портфель морского министра и уступил его своему другу г‑ну Иду де Невилю; дважды отклонял я и портфель министра просвещения; я ни за что не вернулся бы в министерство на вторых ролях. Я отправился в Рим искать среди развалин мое второе я, ибо в душе моей живут два разных человека, не поддерживающих сношений между собой.

Сознаюсь, злопамятливость моя противна святым заветам добродетели, но порукою в чистоте моих намерений служит вся моя жизнь.

В бытность свою офицером Наваррского полка я покинул американские леса, дабы встать на сторону законных правителей, изгнанных на чужбину, дабы сражаться за них наперекор собственному рассудку, не по убеждению, а по велению солдатского долга. Восемь лет провел я на чужбине, гонимый нищетой и бедствиями.

Заплатив эту нелегкую дань, я возвратился во Францию в 1800 году. Бонапарт искал сближения со мною и определил меня на службу; узнав о гибели герцога Энгиенского, я вновь пожертвовал своим благополучием ради Бурбонов. Мои слова о гробнице г‑жи Аделаиды и г‑жи Виктории * в Триесте вновь разожгли ярость покорителя империй; он пригрозил, что прикажет зарубить меня саблями на ступенях Тюильрийского дворца. Брошюра «О Бонапарте и Бурбонах» принесла Людовику XVIII, по его собственному признанию, столько же пользы, сколько сто тысяч солдат.

Благодаря моей тогдашней популярности я смог разъяснить настроенным против конституции французам смысл легитимных установлений. Во время Ста дней я вновь последовал за королем в изгнание. Наконец, начатая мною война в Испании помогла усмирить заговорщиков, объединить людей разных убеждений под одним знаменем и возвратить нашему оружию его прежнюю славу. Прочие мои планы известны: я желал расширить наши границы, завоевать для потомков Святого Людовика новые земли в новом мире.

Столь продолжительная верность одним и тем же чувствам заслуживает, кажется, некоторого уважения. Кроме того, мне, не умеющему равнодушно сносить оскорбления, невозможно было забыть, на что я способен, навсегда вычеркнуть из памяти, что мне принадлежит честь возрождения религии, что я – автор «Гения христианства».

Обида моя, разумеется, становилась еще горше при мысли, что из‑за жалкой склоки отечество наше навсегда простится со славой. Если бы мне сказали: «Планы ваши осуществятся – но без вашего участия», – я все забыл бы ради блага Франции. К несчастью, я не верил, что другие станут воплощать мои идеи; время показало, что я был прав.

Возможно, я заблуждался, но мне казалось, что г‑н граф де Виллель не понимает общества, которым управляет: я убежден, что важные достоинства этого ловкого министра оказались не ко времени в эпоху Реставрации; он пришел к власти слишком рано. В обществе, где на первом месте – финансовые операции, коммерческие ассоциации, развитие промышленности, строительство каналов, пароходов, железных дорог и широких шоссе, в материальном обществе, ищущем лишь покоя, стремящемся лишь к комфорту, желающем, чтобы завтрашний день повторял сегодняшний, – в таком обществе г‑н де Виллель был бы королем. Г‑н де Виллель вознамерился овладеть эпохой, которая не могла ему принадлежать; что же до эпохи, которая ему принадлежит, честь мешает ему вступить во владение ею. При Реставрации все душевные силы были напряжены; все партии мечтали о вещах реальных либо химерических; все, наступая либо отступая, сталкивались в суматохе; никто не желал стоять на месте, ничей мятежный ум не мог смириться с тем, что конституционная монархия – последнее слово республиканского либо монархического строя. Люди незаурядные затевали революции либо войны, и земля уходила из‑под ног. Г‑н де Виллель знал обо всем этом; он видел, как растут у нации крылья, способные возвратить ее, вновь сделавшуюся великой и легкой на подъем, родной стихии, стихии воздуха и пространства. Г‑н де Виллель желал удержать эту нацию на земле, запретить ей воспарять – и не имел для этого сил. Что же до меня, то я хотел напомнить французам о славе, устремить их ввысь, попытаться приохотить к существенности с помощью грез: им это по нраву.

Мне следовало выказывать больше покорности, униженности и христианского смирения. К несчастью, человек слаб: я не могу похвастать евангельской добродетелью; если меня ударят по одной щеке, другую я подставлять не стану.

Конечно, знай я заранее, чем все это кончится, я воздержался бы от многих поступков; депутаты, голосовавшие за фразу об отказе от поддержки *, изменили бы свое решение, если бы предвидели, к чему приведет это голосование. Никто всерьез не желал трагической развязки, кроме нескольких человек. Началось все с обычного бунта; в революцию его превратила сама законная власть: в нужный момент ей недостало ума, осторожности и решительности, которые еще могли бы ее спасти. В конце концов, в мире просто‑напросто сделалось одной монархией меньше; пала эта монархия – падут и другие; мой долг лишь в том, чтобы хранить ей верность: этому долгу я никогда не изменю.

Верой и правдой служа монархии в пору ее первых невзгод, я остался предан ей и в ее последних несчастьях: все страждущие всегда отыщут во мне сочувственника. Я отказался от всего – от должностей, пенсий и почестей и, дабы никому не быть обязанным, заложил собственный гроб. Суровые и непреклонные судьи, честные и неподкупные роялисты, сдабривающие свои богатства присягой, как сдабриваете вы мясо солью, чтобы оно дольше хранило свой вкус *, имейте хоть немного снисхождения ко мне в память о моих былых неудачах; нынче я искупаю их по‑своему, не по‑вашему. Неужели вы думаете, что под старость, когда человек, трудившийся не покладая рук, должен отдыхать от трудов, ему легко вновь начать зарабатывать на хлеб насущный? А ведь я мог избрать и более легкий путь: с 1 по 6 августа 1830 года я не раз бывал во дворце по приглашению Филиппа, о чем еще расскажу; я сам, по доброй воле, отверг его щедрые предложения.

Если бы позже я раскаялся в своем благородстве, в моих силах было поправить дело. Г‑н Бенжамен Констан, в ту пору столь могущественный, писал мне 20 сентября: «Я охотнее поговорил бы с вами в этом письме о вас, чем обо мне: такой разговор принес бы гораздо больше пользы. Я хотел бы напомнить вам о той потере, какую понесла вся Франция в связи с вашей отставкой – ведь вы оказывали столь благородное и зиждительное влияние на судьбы отечества! Однако разговор на столь личную тему прозвучал бы нескромно, и с огорчением, которое разделяют со мною все французы, я вынужден чтить вашу щепетильность».

Полагая, что я еще не до конца исполнил свой долг, я встал на защиту вдовы и сироты *; я узнал, что такое суд и тюрьма – чаша, миновавшая меня при Бонапарте. Мои верительные грамоты – отставка после гибели герцога Энгиенского и голос, поднятый в защиту ограбленного сироты; моя опора – расстрелянный принц и принц‑изгнанник; мои дряхлые руки переплелись с их немощными руками: есть ли у вас, роялисты, такая верная свита?

Но чем крепче связывал я свою жизнь узами преданности и чести, тем чаще поступался свободой действий ради независимости мысли; мысль эта вернулась в свою стихию. Нынче, отойдя от дел, я знаю цену правительствам. Стоит ли верить грядущим королям? Стоит ли верить нынешним народам? Мудрый и безутешный человек нашей беспринципной эпохи черпает жалкое успокоение лишь в политическом атеизме. Сколько бы молодые поколения ни тешили себя надеждами, от цели их отделяют долгие годы; человечество идет ко всеобщему равенству, но не убыстряет хода по нашему желанию; время – род вечности, приспособленный к вещам бренным; народы и их горести ему безразличны.

Из всего сказанного следует, что, если бы правительство прислушалось к моим не раз повторенным советам, если бы политики не предпочли удовлетворение своих мелочных‑ амбиций благу Франции, если бы власти лучше оценивали способности подданных, если бы министры иностранных держав видели, подобно Александру, спасение французской монархии в либеральных установлениях и не взращивали в сердце наших государей недоверие к основам Хартии, законный монарх до сих пор занимал бы свой трон. Ах! что прошло, то прошло! сколько ни оглядывайся назад, сколько ни возвращайся вспять, того, что было, не отыскать: люди, идеи, обстоятельства – все рассеялось, как дым.

 

 

Книга двадцать девятая [105]

 

7.

Г‑жа Рекамье

 

Итак, мне предстояло отправиться послом в Рим, в Италию – страну моей мечты. Прежде чем продолжить свое повествование, мне необходимо рассказать о женщине, с которой я уже не расстанусь до конца этих «Записок». Я писал ей из Рима в Париж: читатель должен узнать, к кому обращены мои письма, как и когда я познакомился с г‑жой Рекамье.

Жизнь сводила ее с более или менее прославленными выходцами из самых разных сословий, подвизавшимися на сцене света; все поклонялись ей. Ее идеальная красота сплелась с материальным ходом нашей истории: это спокойный свет, льющийся на бурный пейзаж.

Возвратимся же еще раз к ушедшим временам; попытаемся нарисовать портрет в лучах заката моей жизни, покуда подступающая ночь еще не затмила небо.

Письмо, которое я опубликовал в «Меркюр» в 1800 году, вскоре после возвращения во Францию, поразило г‑жу де Сталь. Я не был еще исключен из списка эмигрантов; «Атала» помогла мне выйти из безвестности. Г‑жа Баччоки (Элиза Бонапарт) по просьбе г‑на де Фонтана добилась моего исключения из числа эмигрантов. Г‑жа де Сталь также хлопотала за меня, и я отправился к ней, дабы высказать свою благодарность. Не помню уже, кто представил меня г‑же Рекамье, жившей в ту пору в собственном доме на улице Монблан, – сама сочинительница «Коринны» *, ее подруга, или Кристиан де Ламуаньон. Недавно покинувший леса и простившийся с безвестностью, я был еще совсем дикарем и едва осмелился взглянуть на женщину, окруженную толпой поклонников.

Прошло около месяца; однажды утром я сидел у г‑жи де Сталь; принимая меня, она совершала утренний туалет с помощью мадемуазель Олив и вела беседу, играя маленькой зеленой веточкой. Внезапно вошла г‑жа Рекамье в белом платье и опустилась на софу, обтянутую голубым шелком. Г‑жа де Сталь, стоя перед зеркалом, с увлечением продолжала свою речь; я отвечал невпопад: взор мой был прикован к г‑же Рекамье. Никогда я не мог вообразить ничего подобного и был неловок больше обычного: восхищение мое сменилось злостью на самого себя. Г‑жа Рекамье вышла; в следующий раз я увидел ее только двенадцать лет спустя.

Двенадцать лет! что за враждебная сила кромсает и транжирит наши дни, расточает их, словно в насмешку, на равнодушные сношения, • именуемые привязанностями, на жалкие триумфы, именуемые блаженством! А после, когда лучшая часть жизни растрачена попусту, сила эта, словно еще не насмеявшись вдоволь, возвращает нас к началу пути. Возвращает – но каким? пребывающим во власти посторонних мыслей и докучных призраков, обманутых надежд и несовершенных чувств, – наследства мира, не давшего вам ни капли счастья. Эти мысли и призраки, надежды и чувства встают меж вами и блаженством, которое вы бы еще могли вкусить. Вы поворачиваете назад, горько сожалея в сердце своем об ошибках молодости, столь непростительных на взгляд целомудренной старости. Вот что за чувства владели мною после того, как я побывал в Риме и Сирии, пережил падение Империи, простился с безвестностью и познал славу. А что делала в это время г‑жа Рекамье? как текла ее жизнь?

Большая часть блистательного, но вместе и уединенного существования той, о ком я веду речь, прошла вдали от меня: поэтому мне придется прибегать к свидетельствам посторонним, но заслуживающим полного доверия. Прежде всего, г‑жа Рекамье сама рассказала мне о том, что видела, и сообщила мне драгоценные письма. Кроме того, она вела записки, куда мне дозволено было заглянуть, хотя цитировать их она позволила только в очень редких случаях. Наконец, я обильно черпал сведения из писем г‑жи де Сталь, опубликованных и неопубликованных воспоминаний Бенжамена Констана, из заметки, которую посвятил нашей общей приятельнице г‑н Балланш, из зарисовок герцогини д’Абрантес и г‑жи де Жанлис; я свел воедино свидетельства всех этих славных авторов, добавив кое‑что от себя лишь в тех случаях, когда требовалось заполнить недостающее звено в цепи событий.

Монтень сказал, что люди вечно заглядываются на будущее *; я создан иначе: я заглядываюсь на прошлое. Там все для меня – наслаждение, но более всего блаженствую я, обращаясь мыслями к первым годам жизни любимого существа: я как бы продлеваю драгоценное для меня бытие; чувство, владеющее мною сейчас, распространяется и на те дни, что прошли без меня и воскрешаются моим воображением; то, что было, животворится тем, что стало: молодость созидается вновь.

{Детство и юность Жюльетты Рекамье; в нее влюбляется Люсьен Бонапарт, брат Наполеона; дружба г‑жи Рекамье с г‑жой де Сталь; г‑жа Рекамье вдохновляет Моро на заговор против Наполеона; по желанию Моро она присутствует на процессе, где судят заговорщиков; жизнь г‑жи Рекамье в замке Коппе – имении г‑жи де Сталь; в Жюльетту влюбляется принц Август Прусский; за преданность г‑же де Сталь Наполеон предписывает ей покинуть Париж; ее жизнь в Шалоне‑на‑Марне и Лионе; поездка г‑жи Рекамье в Рим и восторженное письмо к ней великого скульптора Кановы}

 

14.

Рыбак из Альбано

 

В Лионе г‑жа Рекамье помогала испанским пленникам; в Альбано ее сочувствия вынуждена была искать другая жертва той власти, что изгнала жительницу Парижа из родных пределов: некий рыбак, обвиненный в сговоре с папской властью *, был арестован и приговорен к смерти. Жители Альбано умолили чужестранку, поселившуюся в их городке, вступиться за несчастного. Ее провели в темницу; она увидела пленника и, потрясенная его отчаянием, заплакала. Несчастный молил прийти ему на помощь, защитить его, спасти: мольбы эти раздирали сердце г‑жи Рекамье, ибо она не могла вырвать юношу из рук смерти. Уже стемнело, а казнить его должны были на рассвете следующего дня.

Нимало не рассчитывая на успех, г‑жа Рекамье, однако же, не колеблясь начала действовать. Ей подали экипаж, и она тронулась в путь, оставив надежду в сердце приговоренного, но не питая ее сама. Миновав кишащую разбойниками равнину, она прибыла в Рим, но не застала начальника полиции на месте. Два часа она ждала его во дворце Фиано; а тем временем минуты чужой жизни истекали. Лишь только г‑н де Норвинс появился во дворце, она тотчас объяснила ему цель своего визита. Он отвечал, что не вправе отсрочить исполнение приговора.

С сокрушенным сердцем г‑жа Рекамье отправилась назад: пленник испустил дух, когда она подъезжала к Альбано. Местные жители ожидали француженку на обочине дороги: завидев экипаж, они бросились к ней. Священник, присутствовавший при казни, пересказал г‑же Рекамье последние слова несчастного юноши: он благодарил даму, которую не переставал искать глазами до самой последней минуты; он просил молиться за него, ибо для христианина испытания не кончаются и за гробом. Священник проводил г‑жу Рекамье в церковь; толпа красивых альбанских крестьянок следовала за ними. Рыбака расстреляли в тот час, когда лучи поднимавшегося из‑за горизонта солнца осветили лишившуюся хозяина лодку, на которой юноша прежде бороздил море, и берега, вдоль которых пролегал его путь.

Дабы проникнуться отвращением к завоевателям, следовало узнать правду о причиненных ими бедствиях; следовало видеть, с каким равнодушием прислужники тирана даже в том уголке земли, куда не ступала его нога, приносили ему в жертву жизнь невиннейших созданий. Чем мешал Бонапарту бедный рыбарь из Папской области? Без сомнения, император не ведал о существовании этого бедняка; поглощенный своей борьбой с королями, он не знал даже имени своей простонародной жертвы.

Мир помнит лишь о победах Наполеона; он забыл о слезах, которыми полито основание его триумфальных колонн. Что же до меня, то я уверен, что эти невидимые страдания, эти несчастья смиренных бедняков – тайная причина, по которой Провидение низвергает владыку с его трона. Чаша весов, на которой скапливаются отдельные несправедливости, перетягивает другую – ту, на которой покоится удача властителя. Есть молчаливая кровь и кровь, которая вопиет: земля молча пьет кровь, пролитую на поле брани, но, когда льется кровь мирных жителей, земля испускает стон. Бог слышит его и отмщает. Бонапарт убил рыбака из Альбано; несколько месяцев спустя он отправился в изгнание к рыбакам с острова Эльба, а после умер среди рыбаков с острова Святая Елена.

Случалось ли г‑же Рекамье вспоминать меня на берегах Тибра и Анио? Я посетил прежде нее эти печальные пустыни, там осталась могила, которую почтили своими слезами друзья Жюльетты. Дочь г‑на де Монморена (г‑жа де Бомон) умерла в 1803 году; после ее смерти г‑жа де Сталь и г‑н Неккер написали мне соболезнующие письма; письма эти уже известны моим читателям. Таким образом, в Риме, еще не зная толком г‑жи Рекамье, я получал письма из Коппе; вот первое предвестие нашей судьбы. Позже г‑жа Рекамье призналась мне, что мое письмо 1803 года к г‑ну де Фонтану * служило ей путеводителем в 1814 году и что она часто перечитывала в нем одно место:

«Пусть тот,, чья жизнь лишилась последних привязанностей, поселяется в Риме. Здесь он найдет землю, которая даст пищу его уму и покорит его сердце, здесь его ждут прогулки, которые всякий раз будут открывать его душе нечто новое. Камень, на который он наступит, расскажет ему об ушедших столетиях, пыль, поднятая ветром, унесет с собою прах какого‑нибудь великого человека. Если его постигло горе, если он смешал прах любимого существа с прахом стольких прославленных особ, как сладостно будет ему переходить от гробницы Сципионов к последнему пристанищу верного друга! А если он христианин – о! как сможет он тогда расстаться с этой землей, ставшей ему отечеством, с этой землей, видевшей рождение новой империи, которая в колыбели была исполнена большей святости, чем ее предшественница, а в зрелости достигла большего могущества; с этой землей – обиталищем отца всех христиан, землей, где друзья наши спят в катакомбах вместе с мучениками, так что кажется, будто они ближе всех к небесам и первыми восстанут из праха?»

Но в 1814 году г‑жа Рекамье видела во мне всего лишь заурядного чичероне, равно принадлежащего всем путешественникам; позже, в 1823 году, счастье улыбнулось мне, я перестал быть для нее посторонним человеком, и мы смогли вместе предаваться воспоминаниям о римских руинах.

 

15.

Г‑жа Рекамье в Неаполе

 

В Неаполе, куда г‑жа Рекамье отправилась осенью, уединение ее было нарушено. Не успела она остановиться на постоялом дворе, как увидела посланца короля Иоахима. Готовый предать руку, вверившую ему скипетр вместо хлыста, Мюрат намеревался присоединиться к коалиции. Бонапарт вонзил шпагу посреди Европы, подобно тому как галлы вонзали свой меч посреди маллуса *: шпагу императора окружали королевства, которые он раздал своим родичам. Каролине досталось королевство Неаполитанское. Г‑жа Мюрат не так сильно напоминала изящную древнюю камею, как принцесса Боргезе, но внешность ее была своеобычнее, а ум живее, чем у Полины. Твердость характера обличала в ней сестру Наполеона. Природа создала ее не только женщиной, но и королевой, и она носила диадему по праву.

Каролина приняла г‑жу Рекамье с любезностью тем более трогательной, что гнет тирании обнаруживал себя даже в Портичи. Впрочем, перемена власти пошла на пользу городу, где похоронен Вергилий и родился Тассо, городу, где жили Гораций и Тит Ливий, Боккаччо и Саннадзаро, где увидели свет Дуранте и Чимароза. На улицах вновь установился порядок: лаццарони больше не жонглировали головами жертв, казненных для потехи адмирала Нельсона и леди Гамильтон *. Раскопки в Помпее расширились, новая дорога поднялась на гору Паузилиппо, вдоль которой я проезжал в 1803 году, направляясь в Литернум, ставший усыпальницей Сципиона. Новые короли, представители военной династии, воскресили жизнь в странах, где прежде медлительно влеклись к смерти осколки старинных родов. Казалось, будто Роберт Гвискар, Гильом Железная Рука, Рожер и Танкред вернулись на землю, перестав, впрочем, быть рыцарями.

Г‑жа Рекамье в феврале 1814 года жила в Неаполе: а где в это время был я? в моей Волчьей долине; там начал я сочинять историю моей жизни. Я вспоминал забавы моего детства, а за окнами гремели выстрелы чужеземных солдат. Женщина, чьему имени суждено было завершить эти «Записки», бродила над морем близ Байи. Предчувствовал ли я то счастье, которым одарят меня однажды эти берега, когда живописал в «Мучениках» партенопейские соблазны:

«Каждое утро, лишь только занималась заря, я направлялся к портику. Солнце вставало на моих глазах, оно озаряло нежнейшими лучами цепь

Салернских гор, синюю водную гладь, усеянную белыми парусами рыбачьих лодок, острова Капрею, Энарию и Прохиту, Мизенский мыс и Байю со всеми ее искушениями.

Цветы и фрукты, влажные от росы, не так сладостны и свежи, как окрестности Неаполя при их пробуждении. Дойдя до портика, я всякий раз удивлялся, видя море, ибо волны здесь журчали тихо, словно крохотный ручеек; вне себя от восхищения, прислонялся я к колонне и, без мыслей, без желаний, без планов, проводил целые часы на одном месте, вдыхая дивный воздух. Чары этого края пленяли меня так властно, что мне казалось, будто божественный этот аромат преобразует все мое существо и, подобно чистому духу, я возношусь к небесам… Ждать или искать прекрасную деву, видеть, как она шлет нам улыбку из челна, о борт которого бьются волны, бороздить с нею осыпанную цветами водную гладь, следовать за чаровницей в глубь миртовой рощи и в те блаженные края, куда Вергилий поместил Элизиум, – вот чем были заняты наши дни…

Быть может, в иных местах климат рождает сладострастие и усыпляет добродетель; не оттого ли остроумное предание гласит, что Партенопея построена на могиле сирены? Мягкая зелень полей, теплый воздух, округлые очертания гор, плавные изгибы рек и долин – все в Неаполе обольщает чувства, все нежит их и ничто не оскорбляет…

Дабы скрыться от палящих лучей юного солнца, мы удалялись в ту часть дворца, что выстроена под морем. Возлегши на постели из слоновой кости, мы слушали журчание волн над нашими головами; если в этом укромном уголке нас заставала буря, рабы зажигали лампы, наполненные драгоценнейшими арабскими благовониями. Тогда входили к нам юные неаполитанки и вносили в вазах из Нолы пестумские розы; там, снаружи, ревели волны, а здесь девы пели нам песни и радовали наши взоры неспешными танцами, навевавшими воспоминания о Греции: так обретали плоть видения поэта: казалось, нереиды играют в нептуновом гроте».

Возможно, читатель, тебе надоели мои цитаты и рассказы; подумай, однако: ты, может статься, не читал моих сочинений, к тому же я не слышу тебя, я сплю в той земле, которую ты попираешь ногами; если ты недоволен мной, вымести свой гнев на этой земле – ты оскорбишь только мои кости. Подумай и о другом: сочинения мои – основа той жизни, страницы которой я разворачиваю перед тобой. О! отчего за моими неаполитанскими описаниями не стояло невыдуманное блаженство! Отчего дочь Роны * не сделала явью мои сладостные вымыслы! Но увы! если я и был Августином, Иеронимом, Евдором, то был ими в одиночестве: Италия приютила меня раньше, чем подругу Коринны. О, как счаст


Поделиться с друзьями:

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...

Состав сооружений: решетки и песколовки: Решетки – это первое устройство в схеме очистных сооружений. Они представляют...

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.069 с.