Её чёрное, строгое платье, было измято, испачкано в чём-то. Босые ноги переступали по полу. Большие уши тоже пунцовели, как со стыда. — КиберПедия 

Типы оградительных сооружений в морском порту: По расположению оградительных сооружений в плане различают волноломы, обе оконечности...

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

Её чёрное, строгое платье, было измято, испачкано в чём-то. Босые ноги переступали по полу. Большие уши тоже пунцовели, как со стыда.

2021-03-17 40
Её чёрное, строгое платье, было измято, испачкано в чём-то. Босые ноги переступали по полу. Большие уши тоже пунцовели, как со стыда. 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

КРОВЬ

01.03.1997

Сегодня было пасмурно и бело. Вышла на улицу, чтобы купить молока и хлеба: бело. Посмотрела на Неву: бело. И песок у Петропавловки белый. И плащ белый, не с моего плеча, с чужого, мужского, с подплечниками, я в нём казалась маленькой себе в зеркале, треснувшем вчера. Видимо, меня ждёт семь лет несчастий. А бело было недозволительно. Так много белого, что мои склеры из яично-блёклых, с маленькими красными прожилками, выцарапанными словно остриём пера, совсем как внутри абортированного эмбриона, кажется, тоже отбелились. Как зубной пастой почистили, той, у которой по красному фону белыми-белыми буквами написано: «оказывает отбеливающий эффект». Так много белого. Словно белую рубашку, пахнущую «красной Москвой», щедро облили белизной. Бело, бело, бело…

Я вернулась домой. Поставила чайник под струю воды, а сама ушла в душ. Он у нас в квартире кривой, куда кран не повернёшь – всё равно горячая, и кожа потом как куриная грудка – розоватая, болезненно-чувствительная, нежная. Вышла. Вижу: на кухне потоп. Небольшой. Только на пол начало капать, мерно капать. Стук. Стук. Стук. Мне сначала показалось, что кто-то ко мне стучится, а после минуты пребывания моего испуганного, голого, мокрого тела, трясущегося от невероятного холода в квартире, в положении едва ли не низкого старта, я вдруг поняла, что всё это время смотрела именно на то, что стучало. И я расхохоталась, разлилась своим белым, как вишнёвые цветы, смехом, раскатилась по квартире…После долго сидела на полу, беззащитно-нагая, вытирая махровым полотенцем (Гоше отец из Америки привёз, розовое, с минни-маусом), воду, и молилась всем богам этого утонувшего в выбеленном мокрой штукатуркой атеизма мире, чтобы не пришли соседи снизу. Они не обрадуются, увидев мою квартиру, голую меня, воду на полу, весь этот жуткий беспорядок.

На часах было три, когда я начала убираться. Закончила же только к шести. Перемыла весь дом. Тщательно. Даже унитаз помыла изнутри, чего никогда не делала (делали за меня. Ох уж эта самостоятельная жизнь.), почистила трубы…В общем, эти женские штучки. А за окном – майская белая суббота, шабат. И жить хочется, и как в детстве с папой в синагогу. Только в бога я не верю совсем, из старого, мёртвого имени, осталась только часть: Асса. Подростковая кличка стала взрослым именем. Асса, Асса…а родители злились. Да и сейчас злятся. Но всё равно, всё равно…За окном всё белое-белое, чистое-чистое. И кажется, что всё будет лучше, чем вчера. Обманываюсь.

До девяти ходила по всему дому с тряпкой. Казалось, будто я ответственна за квартиру теперь. Одинокая. Взрослая. Всё видела пятна везде, а ведь Лёша (та, кто владеет квартирой, но уже в ней не живёт), смеялась, отдавая мне дубликат ключей, а свои вертя на пальце.

– Зачем? Отдай свои. Так лучше. Символичнее, разве нет?

– А я не Блок, не Брюсов, не Бальмонт, чтобы быть символистом. Всего-то Алексия Белякова. Б! Тоже на Б…Но всё равно не символист.

– Кто ты тогда, Лёш? – Спросила я её, поднялась ещё на носочки, чтобы ключи достать. А она руку подняла, прокрутила их еще пару раз на пальце, а потом оп – и бросила…Прямо в Неву. Бульк – и нет. Утопли.

– Алексия Ивановна Белякова! Это что за выкрутасы? Мы тут вопрос жизни и смерти решаем, а она, ну, как всегда. Дура. Дура. Дура! – Я отвернулась, быстро пошла по мосту, но она догнала меня – даром, что ноги длиннее, и пошла рядом, откинув голову назад, спрятав руки в карманы плаща так, что торчали только большие пальцы.

– Дура ты, Асса. Ещё любви. Любовь, любовь…Лямур тужур…Знаешь, вот я уеду когда, ну, на мёртвое море, и как ты жить будешь?

– А я и не знаю. Но ты же решила, да? Мы же решили? – Я сделала упор на это «мы», и оно неуверенно прошлось металлическим хрустом по позвоночнику.

 – Ага. Иордания, Израиль, Па-ле-сти-на! Па-ле-сти-на, ле-ле-ле, па-де-де…Не зря на географа отучилась. Не ссы в трусы, Асса, завтра всё будет лучше, чем вчера – Она улыбнулась мне так, как умеет только она: показав два передних зуба в щёлочке между губ, в прожилках которых ещё осталась помада, не стёртая тыльной стороной руки, не отпечатавшаяся на чашке кофе в пышечной, не оставшаяся на салфетке, которая была того самого зелёного цвета дешевизны культурно-столичных кафе – Сходи за чаем. А я домой – И она наклонилась, чтобы быстро потереться своим носом о мой, так, что на её лице осталась полоска моей белой пудры – Так целуются эскимосы. Чао-какао, девочка с ближнего севера, девочка с дальнего юга! А я безумна только тогда, когда дует норд-норд-вест!

– Не цитируй то, чего я не знаю! – Закричала я Беляковой в её уходящую спину. Она уже то ли не услышала, то ли попросту не ответила…

А теперь всё залито бе-ли-зной, пу-сто-той. Прошёл один день с того, как она покинула квартиру. Теперь у меня есть только эта жилплощадь, выскобленная до белого бессмысленного блеска, хлеб, молоко, и половина капусты от моей мамы, гниющая в холодильнике «Минск». Предположим, что всё не так плохо. Даже не знаю, зачем тебе это пишу. Одиноко, наверное, одиноким, знаешь? Глупо как-то вышло. Скомкано. Как бумага пожёванная, та, которую я выдирала из тетрадки по математике. Чернила, слова, ломаные буквы на языке…Слова, слова, слова, иные, лучшие мне дороги права…Кто написал? Не знаю. А ещё Лёшу дурой обозвала. На языке гадко, словно маленькие белые язычочки везде. Как в детстве, смотря на язык, видишь сосочки, от которых гадко, как видишь поры на коже. Гадко. Бело. Опостылело. Пустотело. Белизна, без сна, глаза, Асса…

 

Вместо эпилога:

 

Господи, это я

Мая второго дня…                                       

 

МЯСО

02.03.1997

Сегодня всё стало розовым. С самого утра стало, я проснулась, открыла свои розовые, припухшие веки – а за окном как-то сразу, как-то вдруг – воскресенье.

 У меня есть друг, которого зовут Георгий, но вообще – просто Гоша, он ещё похож на очень большого шмеля, особенно когда ходит в своём югославском свитере, чёрно-жёлтом таком. Гоша – православный, хотя, вообще-то, семья у него вся состоит из атеистов. Папа – дипломат, ходит с дипломатом поменьше, то есть с сумкой, передвигается как ящерица – быстро, пружинисто, текуче. Мама – врач в какой-то частной клинике. У неё розовый халат с красным крестом на нём, а ещё большие уши, обвисшие вниз от тяжести её золотых, круглых серег. А Гоша…а Гоша сам православный. У него есть крест, который он носит в ухе, как серьгу, подражая матери, крест большой и серебряный, с распятым на нём Иисусом, таким…слабо-видным, почти что безликим. У него лицо – как оборотная сторона ложки, вот что. А на задней стороне креста гравировка: «Спаси и сохрани». Гоша верит, что его этот крест спасает на сессиях, в его университете, где он учится на такого же дипломата с дипломатом, как и его отец…а я – разочарование семьи. Закончила школу с золотой медалью, а никуда и не поступила. Жду чего-то, знака, наверное. Думала пойти на актрису, потому что Лёша сказала, что туда таких, как я, то есть глупых, но идейных, берут с руками и ногами, но…глупо это. Может, посижу ещё годик, а потом пойду на переводчика. Буду тексты с иврита на русский переводить, но вообще, я бы ещё хотела выучить французский. Только всё это теперь почти бессмысленно. Знаешь, вот бывает так: совершишь ты ошибку в жизни, а потом оп – и за секунду жизнь вся кончилась. Бывает так. И вот, я сижу в своей розовой комнате, на большой кровати, совсем одна, и руки даже у меня розовые, как у ребёнка, словно бы я содрала с них верхний слой кожи, как с прожилок с соком на апельсине, как в детстве! Вот бывает так: ты в один момент катишься на самокате с моста, а мимо тебя, как живые – чугунные кони, пегасы, а за ними – вода, синеющий канал, странный такой, с завихрениями, словно бы со стрелками на шёлковой ткани, с вытянутыми из него ниточками, а уже через секунду – падаешь, поднимаешь глаза, отряхиваешься, и замечаешь, что всё вокруг стало каким-то непостижимо маленьким, как будто бы ты вырос из этого мира, словно из старого платья. Идёшь по памяти домой, но приходишь отчего-то не в родительский дом, а совсем на другую улицу, туда, где большие окна и очень уж мало этажей, заходишь внутрь, открыв дверь своими ключами, разуваешься, преодолеваешь весь беспорядок, проходишь в ванную, а на тебя из зеркала незнакомец смотрит, только вот коленки у него в пыли, а ладони всё равно в старых ссадинах. Бывает! Вот я позвонила с утра самого Гоше. Он долго трубку не брал, спал, видимо. Потом поднял всё-таки, сказал голосом хриплым со сна:

– Слушаю.

– Гоша! Гошенька! Это Асса, я. Вот слушай, бывает же в жизни такое, что ты очень сильно ошибся, хотя думал, что поступаешь правильно, и даже не ты один думал, а тебе и говорили…ну, люди там, ты понял, короче, я как-то криво говорю – В этот момент я всхлипнула тихо, но тут же накрыла рот рукой, запрокинула голову назад, чтобы слёзы затекли обратно за слизистую, а не покатились по щекам – …Вот сделал ты что-то. И кажется теперь, что непоправимое сделал, и что жизнь у тебя уже навсегда закончилась, и что ты перед всем миром, перед родителями, друзьями, собой – перед всем кругом виноват. Ну вот что в таких ситуациях люди делают?

– Исповедуются.

– Гоша! Ну я же серьёзно сейчас! Я, может, как никогда серьёзно тебе говорю, а ты смеёшься. Вот что бы ты делал? Ну вот представь, ты сделал что-то непоправимое. Человека любимого предал, или друга там. Вот что бы ты делал?

– А я тебе отвечаю серьёзно: шёл бы исповедоваться. Слушай, Асса, мне тут прям уже пора вставать, в душ идти, на пары собираться, ещё бы побриться успеть…давай быстро и по делу: у тебя что-то случилось? Ты поссорилась с Лёшей? Или как?

– Да причём тут она! Лёша уехала на мёртвое море, между прочим, и нет ей никакого дела до того, что у меня тут рефлексия и сеанс самоистязания, Гош. Правда, она тут не при чём…я просто вдруг поняла, что я взрослая и одинокая, давай скажем так. Что мне делать, а? Совет дай мне!

– Исповедоваться сходи, помогает, без шуток. Даже тем, кто не верит. У вас, евреев, есть исповедь?

– Да есть у нас всё! Ладно, иди ты на свои пары, сама как-нибудь разберусь, честное слово.

– А почему Лёша… - Успела услышать я глухой голос за секунду до того, как положила трубку.

Положила, сделала глубокий вдох, и позорно расплакалась. А за окном всё было розовое-розовое! Ещё был рассвет, задержавшийся на небе чуть дольше, чем обычно, словно бы старая краска в парадной, которую ещё не успели соскоблить, и медленно плыли по этому розовому небу такие же розовые облака, почти что полностью с ним сливаясь. Мне надо было жить, а та дурацкая фраза из не менее дурацкой песни о том, что завтра всё будет лучше, чем вчера, оказалась наглой ложью. Мне лучше не было, и, кажется, вообще каких-либо просветов в этом состоянии не предвиделось.

Ближе к часу я нашла в себе силы встать. Надо было приготовить еды, чтобы…надо было. Я обещала Лёше следить за квартирой, как и обещала хорошо питаться, даже если и через силу. Встала. Пошла к холодильнику, достала оттуда мясо, положила его в раковину, чтобы разморозилось, а сама стояла и смотрела на большой кусок плоти, с которого медленно падали капельки, стекая вниз. Это был растаявший лёд, но мне почему-то бредилось, что это – свежая кровь. Я никогда не могла смотреть на рыбу в магазинах, тем более если она была живая, не могла вообще готовить сама мясо, и, кажется, не была приспособлена для самостоятельной жизни, но судьба решила иначе. Или сама я решила иначе? Или кто-то ещё? Родители? Лёша? Бог...? Бред. Тем более, что не существовало уже рядом со мной в эту секунду ни одного из трёх перечисленных компонентов. Хотя, как говорят различные последователи новых и глупых движений, мы содержим в себе отпечаток и часть души и энергии каждого увиденного нами человека. Так что, если так считать, то рядом со мной в этот момент были и родители, и Лёша, или же правильнее сказать «были во мне…?» в любом случае, Бога не было. Ни в одном из его проявлений.

Когда мясо разморозилось, я достала из выдвижного шкафчика нож и разделочную доску с дурацким рисунком, подражающим хохломской росписи, на ней, шлёпнула куском об неё, и начала резать. Волокна поначалу довольно легко расходились под моей рукой, а после стало сложнее и я чувствовала, как нож проникает всё глубже и глубже, потому что он был немного затупившимся, а оттого приходилось прилагать довольно большую физическую силу, чтобы вышло хоть что-то. Почувствовав, что я скоро дойду до кости, я начала медленно вращать кусок мяса, брезгливо держа его двумя пальцами, и мысленно сочувствуя Лёше, которая несколько лет как жила без родителей, да ещё и последний год со мной, не умеющей готовить и почти не приученной к быту. Никогда даже и не представляла, что это так мерзко и гадко, разрезать плоть. Представив, что это лишь голова сыра, я отвела глаза, и скоро всё было закончено. Я сняла с кости мясо, а оставшийся кусок засунула сначала в пакет, а потом всунула его обратно в холодильник, ласково и по-домашнему задребезжавший, как только я его открыла.

Мясо жарилось долго. Я следовала рецепту, который отыскала на оборотной стороне календарного листика за ещё не наступившее тридцать первое августа, смотрела то и дело на настенные часы, добавляла на сковородку приправы, которые мне оставила Лёша, подливала масла, но это как-то не спасало ситуацию. В итоге я сидела на стуле с ногами, давилась пережаренным и жёстким, волокнистым мясом, да ещё и своими слезами. Мне казалось, что на кухне неистово воняет, но на ней не было окна, так что пришлось включать вытяжку на полную, просто надеясь, что она сработает, как плацебо…

Весь день я читала. Просто вдруг начала беспокоиться по поводу того, что ничерта не знаю, что все мои друзья, которые были того же возраста, что и я, либо же на пару лет старше, намного умнее меня. «Гамлет» Вильяма Шекспира это вещь! Мне понравилось, но он, конечно, дурак. Дурак, дурак, последний дурак! Но глупее всех там именно Офелия. Если ты думаешь, что она якобы случайно утопла – ха! Бредни! Она утопилась из-за любви. Добровольно померла. Глупо это. Дура, дура, дура! И Йорика жалко. Ещё начала читать какую-то странную книгу о том, как человек выиграл в лотерею, получил деньги, а на них организовал похищение девушки, в которую был влюблён. Прочитала половину – не понравилось, бросила.

Вечером ходила выносить мусор. Пакет был тяжёлый, я всё боялась, что кто-то из соседей, с которыми я за год так и не успела познакомиться, увидит, как мне тяжело, вызовется помочь, и даже если я скажу, что всё хорошо и помощь мне не требуется, а если бы была нужна – я бы попросила, возьмут, отберут пакет, не слушая, и почему-то мне представлялось, что именно вырвут, порвут, из него повываливается мусор, а мне будет неловко, как и соседу, да и вообще, как любому человеку, попавшему в такую глупую ситуацию. Видимо…я начинаю параноить. Зря! В итоге всё прошло хорошо, мусор я спокойно выбросила, галопом вернулась домой, где уже не пахло мясом, прошла в спальню, смахнула с кровати ту глупую книгу, начатую днём и не обещавшую быть когда-либо мной оконченной, свалилась в одеяло, свернулась в клубочек, и принялась тупо смотреть за окно, где уже был розовый закат. Мне вдруг подумалось, что вот вся наша жизнь – как один день. Мы рождаемся одинаково, мы умираем одинаково, и всё вокруг будет в итоге таким же мерзко и бессмысленно розовым, а ты даже не сможешь попросить, чтобы закрыли шторы, чтобы задвинули их – слов не останется, сил не останется, вот и всё. Видимо, во мне умирает великий философ, который мог бы составлять прописные истины лишь для советских школьников младшего возраста. Где-то в квартире смутно звонил телефон, я вдруг почувствовала неистовую уверенность в том, что это звонит Лёша с мёртвого моря, где тепло и солёно так, что можно лежать на спине и совсем не тонуть, что она сейчас будет мне в трубку кричать о том, как там ясно и солнечно, сыпать цитатами из чего-то мне неизвестного, а потом сетовать на то, что у неё снова появились веснушки. И она уже стояла у меня перед глазами: в своём белом плаще, высокая и худая почти до болезненного вида, с впалыми скулами, своей странной улыбкой, вечно стёртой наполовину или почти что полностью помадой, тонкой кожей на веках и под глазами, похожей на гусиную, с проколотыми в трёх местах ушами, в чёрной водолазке и штанах таких же чёрных, со своими странно-светлыми, тонкими и жидкими, белыми-белыми волосами, которые постоянно лезли в лицо и за год успели отрасти почти что до поясницы, с длинными пальцами пианиста, с венами на кистях, из-за которых её часто путали с парнем, когда видео с её исполнением различных произведений на фоно транслировали по телевидению…А потом я вспомнила, что с мёртвого моря в Петербург звонить бы было очень дорого, и…уснула.

 

Вместо эпилога:

Где обрывается память, начинается старая фильма,

играет старая музыка какую-то дребедень.

Дождь прошел в парке отдыха, и не передать,

как сильно

благоухает сирень в этот весенний день.

НАДКОСТНИЦА
03.03.1997

Я проснулась как-то очень уж поздно от того, что мне приснилось, будто бы меня за ногу кусает большая, безродная собака. Я видела и чувствовала, как её белые, острые, закруглённые на концах клыки впиваются в мою ногу, как они входят в мясо, только кровь у меня была не кровь, а так – вода из-под гуаши. Такая серо-буро-малиновая, вся неясная, и стекала она прямо по ноге, впитываясь в простыню. А мне во сне было как-то совершенно всё равно, я подумала только, что она может попасть на матрас, что потом это нужно будет отстирать каким-то образом, отмыть, и я уже во сне пыталась вспомнить о том, где у нас хранится белизна…и проснулась. За окном уже почему-то умудрился начаться малиновый закат. Он стоял у самого стекла, которое мы не мыли уже где-то три месяца, и дышал на него, протирал сам лоскутом неба, смотрел мне в глаза так удивлённо, сам не понимая, зачем он протирает моё стекло, зачем на меня, Ассу, смотрит, зачем я ему такая нелепая сдалась, одна из всего Петербурга сдалась, и весь лиловел, малиновел, разливался. Тут зазвонили вдалеке колокола ближайшей колокольни, аллитерация стала совсем невычислимой, невыносимой, и я отвернулась от окна, перекатившись с боку на бок. Потом, полежав так недолго, минут пять, услышала, как что-то или кто-то робко постучал в окно, развернулась обратно, и увидела, как

Небо

Капало

Гнойными

Каплями

Вниз.

Каждая мутная, гуашевая капля из непроливашки бахалась об карниз, стукала об окно, и со чем дольше я смотрела, тем гуще и медленнее становились капли. Сначала они были маленькими совсем, будто бы капала перекись водорода со старой раны. Потом стали больше, будто бы врач выкидывал злостную мерзость, оставшуюся после операции, вместе с марлей в крови да иголками шприцев, а после

Небо

Начало

Разлагаться.

Я не вру. Лиловые куски с треском и хрустом медленно и сладко, мясисто и томительно отламывались от неба. И были они цвета перегнившей ягоды, того самого на ней места, изъеденного паразитами, перележавшего на солнце, ставшего мягким и дурнопахнущим. Эти куски небесной плоти медленно летели на землю, словно бы не через воздух, а сквозь воду, мутную и тяжёлую, нечистую и сточную. Падая на тротуар и асфальт, они превращались в лужи, отражающие зияющие синим дыры, которые они оставили на небе после себя, и эти обнажённые поневоле участки чистого неба дрожали и прятались за новой лиловой плотью, продолжавшей плотно набухать, полнеть, чтобы снова оторваться ошмётком разложившегося и гниющего тела, чтобы следом упасть на землю, становясь на миг синей, а после сразу же лиловой, малиновой, отвратительно мелкой лужей. В такую даже и в обычной обуви прыгать скучно, не говоря уж о резиновых сапогах. Да, я бы пожалела моих жёлтых сапог для таких скучных, совсем не опасных, луж…

Я встала с кровати, в ногах тяжело загудели кости, заныла надкостница, будто бы стекая по лодыжкам вниз. У моей бабушки до того, как она умерла, были шпоры. Я не очень поняла, что это такое, а мои родители мне тогда, в детстве, объяснили, что у бабушки начала остро расти кость, колоться начала, и я тогда представляла, сидя рядом с бабушкой, как в этот момент где-то у неё над пяткой растёт, тянется, высасывается из надкостницы, белая шпора, заострённая и опасная, как она тянется вперёд, раздирая мясо, и я боялась поворачиваться к ней спиной, ведь мне всё время казалось, что это белое и острое – живое, что оно прострелит, пройдёт насквозь бабушкину ногу, и вопьётся мне в пятку, начиная высасывать из меня кровь, и что плоть и кожа вокруг неё воспалятся, что во мне заведутся червяки, которые будут прорывать каналы для этой шпоры. Загадочная шпора представлялась мне чем-то всеобъемлющим и неизбежным совершенно, таким, от чего нельзя спастись, и в детстве зачем-то смирилась с тем, что эта страшная шпора настигнет каждого человека. Даже теперь, когда мне уже сотню раз объяснили родители и врачи, что такое бывает только после пятидесяти, да и то при куче условий, я всё равно каждый раз пугалась, когда у меня начинали болеть ноги. Казалось мне, что эта загадочная шпора уже где-то глубоко во мне, роет медленно ходы червём, питается мной. И в голове, как и во всём теле, разливалось омерзение вместе с иступлённой нежностью и облегчением, которое наступает тогда, когда уже нет никаких рисков, когда бояться уже просто нечего, да и попросту незачем…Но сегодня я даже не стала нервно ощупывать пятку, отыскивая в ней заветный нарост. Я подождала, пока боль не успокоится, пошла в ванную, где провалялась несколько часов, и впервые мне в глаза бросилось то, насколько инородной смотрелась наша белая, старая ванна, среди малиново-лиловых плиток с белыми разводами, имитирующими мрамор. Я задёрнула клеёнчатую, поросячьи-розовую шторку. Прогремели по железу белые, пластиковые кольца. Задаваясь вдруг вопросом о том, зачем я это сделала, ответила сама себе: «чтобы Лёша не увидела моё ребячество и страх». А Лёши поразительно-пусто не было рядом, и страшно стало понять, что больше не от кого прятать своё ребячество. Но шторку я обратно не потянула.

Медленный поворот головы вместе с корпусом к стенке. Будто бы смотришь на прожилки сала, склизкого, так похожего на живую плоть, слоящегося и безотчётно мёртвого. Я прижалась лбом к кафелю, сосредоточенно принимаясь смотреть на то, как ходят перед глазами малиновые, лиловые и белые линии. Это было похоже на то, как видят птицы земные просторы с небес, и я вдруг испугалась, подумав о том, что вся наша планета может быть только мясом, цепляющимся за кость, обнимающим её белую круглость, и что однажды сама земля начнёт сгнивать и разлагаться, станет такой же мутно-розовой с реками гноя, и будут проступать через землю мертвецы, чёрные, белые, синие и фиолетовые, в своих распадающихся гробах, и буду среди них и я, Асса, только…Лёши не будет.

Я резко оторвала взмокший лоб от кафеля, положила голову на бортик, и подняла из воды свои руки. Раздался плеск воды. С растопыренных пальцев капало прозрачно вниз. Неужели и эти руки, эта кожа, эти кости, и всё моё существо и душа…не вечны?

Снова засосало под сердцем мерзкое ощущение, предчувствие и предвкусие того, что жизнь безвозвратно испорчена мной же самой, и что она поразительно бесцельна. В сердце будто бы остывали последние угольки какой-то надежды. Ещё четыре дня назад мы проснулись вместе в кровати, а теперь она на мёртвом море, откуда даже не станет мне звонить. А потом – Иордания, Палестина, Иерусалим, и наверняка на неё будут смотреть влюблёнными глазами такие же еврейки, как и я, и кто-то странно на меня похожий подойдёт к ней, впервые уловит запах её мужских духов, и скажет тихо:

– Знаешь, ты как будто бы из русалочки! То есть, нет, ничего плохого не хочу сказать, ты просто…очень красивая и…печальная. Одинокая, вот что. Играешь, а сказать не можешь...прости, мне все делают замечания о том, что я глупости говорю даже незнакомцам.

А она посмотрит на этого кого-то, улыбнётся странно, проведёт полусогнутыми пальцами по мягкой щеке, задевая прядь волос, а после поцелует так, как не целуется никто в этом мире. Так, как умеет только моя Лёша, уже тогда, с самого первого взгляда и моей реплики в этой трагикомедии, ставшая ей. Так будет где-то там, куда я не могу попасть, да и никогда не смогу, где-то очень и очень далеко, почти что в следующей жизни.

Я затолкала в себя еду. Салат с сырым мясом, кажется. Не помню, как готовила, но помню белую кость, малиново-красную плоть, и опять будто бы улавливаемый мной запах гнили. Наверное, завтра нужно будет всё-таки выбраться из дома, а то в холодильнике ничего, кроме мяса и полусгнившей капусты и таких же несвежих овощей не остаётся. Хотя бы яиц купить…и на работу бы устроиться. Житейские, бытовые мысли медленно плыли в моей голове, циркулировали, каждый раз сталкиваясь с самой большой мыслью, которая даже и не была словом или звуком, сталкиваясь с самым большим ощущением, гуашево серо-буро-малиновым, лиловым по краям, с проступающей из него белизной, и печально отступая перед его величием и непоколебимостью. Всё казалось бессмысленным теперь, хотелось позвонить Гоше, пойти гулять со старыми подругами, хотя ни с одной из них мы и не созванивались после того, как все вместе получили аттестаты и закончили школу, которая теперь мне вспоминалась лишь как ком из плесневелых стен, белых потолков, жёлтого света, жёваной бумаги и её мерзкого чернильного привкуса, порченой записями шпаргалок кожи, и бесконечным днём сурка; хотелось выйти куда-то, то ли из квартиры, то ли просто из самой себя…

Скоро я стояла под чёрным небом, закончившим свой распад, смотрела на то, как медленно появляются звёзды. Белый плащ с подплечниками, с мужского плеча, не согревал совсем, ведь всем известно, что по ночам и вечерам звёзды смотрят вниз, а глаза у них холодные, льдистые, легко под ними замёрзнуть навсегда, на веки вечные, и так и остаться просто седой фигурой под луной, призраком, простой человеческой душой, ушедшей из тела…слишком просто. А у людей глаза тёплые, поэтому и происходит такая химия, как между любящими…

Вдруг я увидела на небе старого знакомца, подняла руку, сложила в кулак все пальцы, кроме указательного, и обвела его контур, выигрывая в этом ежедневном раунде пряток. А выигрывала я всегда. Сказала так, что он сначала, наверное, даже и не понял, что я его нашла:

– Здравствуй, Персей…

И замерла парализованной. Видимо, мне на руках, на судьбе было написано любить либо неправильно. Нет, не так:

Не

Любить

Людей.

 

Вместо эпилога:

Ах, какие звезды – это сказка –

и снежок,

«Мне нужна твоя земная ласка,

а не бог».

 

КОСТИ

04.03.1997

Что-то нелепо-мокрое размазано по бумаге, смазаны слова, где-то видны упавшие капли слёз. Выделяются некоторые слова, которые ещё можно прочесть, хотя они и сильно пострадали из-за влаги. Эти слова: «Лёша», «Жёлтый», «Любовь», «Фортепиано», «Пшеничный», и где-то в самом конце поехавшее вправо словцо: «Звёзды». Дальше – вновь страница мокрого, стёртого, где-то и перечёркнутого текста, и после:

…Гоша сидел напротив меня. Он был в своём поразительном югославском пчелином свитере, и в этот раз полоски на нём были до того жёлтыми, что рябило дико в глазах. Он был так похож на пухлого шмеля, что становилось даже смешно от такого сходства. Вообще, Гоша всегда был очень и очень большим. Мы с ним знакомы столько, сколько оба на этом свете живём, и мы всегда были настолько противоположны рядом! Лёша про нас говорила так: «Теза и антитеза, которые решили очеловечиться». Георгий, или же «Георгинчик», как его звали домашние, а для меня попросту Гоша, сидел на своём кресле с охристой обивкой, с посаженным на спинке тёмным кофейным пятном, расплывшись по нему всему телом, и курил трубку. Задумчиво так, постукивая по ней зубами, то прикусывая, то отпуская. У него вообще всё и всегда было в квартире прокурено, а для гостей лежала пачка красных «Мальборо» или жёлтых «Кэмэл». На одном и том же месте лежала – стол красного дерева, старинный подсвечник без свечей, и у его подножия – пачка. Это было неизменно, это так меня успокоило, когда я пришла к нему! Так вот, Гоша сидел, похожий на шмеля, и то и дело гладил отпущенную недавно бороду и усы, или же теребил крестик в ухе, ещё больше стирая лицо Христа, то и дело хмурился, а когда улыбался – нервно, но медленно раздвигая уголки губ, - у него проступали носогубные складки. Гоша носил очки. Смешные такие, круглые, в черепаховой оправе, со старомодными цепочками, какие обычно бывают только у старух. Ему вообще часто нравились странные вещи. К примеру: на среднем пальце левой руки он всегда носил кольцо с красным камнем, который был больше похож на пластмассу. Говорил, что это фамильная драгоценность, но мне казалось всегда, да и сейчас кажется, что он просто нашёл его на барахолке, когда выбирал себе очередную пластинку «Аквариума». Но лезть к нему – себе дороже! Лёша дала ему прозвище «Пьер», в честь Безухова из «Войны и мира» (Я осилила только полтора тома, а когда она дала ему эту кличку – почувствовала себя дико умной, поняв отсылку, кажется, впервые в жизни), потому что Гоша в гневе был страшен и невероятен. Вообще, он безумно трогательный человек. Я совершенно не представляю, какой из него может быть дипломат, но вот дипломат поменьше, то есть сумку, он уже себе купил, обозначив тем самым окончание своего юношества. Но стоит только Георгинчика разозлить – он звереет, плюется слюной, весь краснеет, говорит сквозь зубы… Жуть!

– Асса, у меня для тебя пренеприятнейшее известие. Ревизор к нам не едет, но мне звонили твои родители…

Меня будто насквозь прошило. Комната вокруг стала карандашным рисунком. Чёрточки жёлтого цвета малахитовой настольной лампы. Песочный цвет пачки «Кэмэл». Дым от моей сигареты. Серьёзные и вечно грустные глаза Гоши с опущенными уголками. А потом я сказала удивительно-спокойным голосом:

– Зачем? Чего им захотелось? Мы не общались уже больше месяца. Совсем.

Я уже знала, что он скажет, но искренне надеялась, что слова выйдут другими, что пара звуков в них изменится, или вдруг окажется, что я всю свою жизнь неправильно понимала их значение, что я всегда ошибалась на этот счёт, что всё то, что произошло, что Лёшина неожиданная поездка не была напрасной, и…

– Жёлтый дом, Асса. Они хотят тебя туда забрать. Я не знал. Правда не знал. Ни за что не назвал бы им твоего адреса, если бы они сначала сказали, зачем они звонят, зачем спрашивают…это было всё очень быстро. У меня зазвонил телефон, я поднял трубку, а там – голос твоего отца. Ну, спросил меня о том, как поживают папа с мамой, я тактично ответил, что всё хорошо, умолчал о любовнице папы, о том, что они почти разводятся, кажется, в общем, просто дежурный ответ. Ещё о чём-то поговорили, пара ненужных реплик, а потом он спрашивает спокойно так, весело: «А где она со своей подругой сейчас живут? Ну, адрес скажи, Георгий, будь другом!». Я и назвал. Сдуру. А потом и спрашиваю: «А зачем вам? Разве вы у них никогда в гостях не бывали?». А он вдруг очень тихо, как будто бы делясь секретом, так, между прочим, говорит: «Полечить нужно дочку. Мы с её мамой посовещались, я решил, что заберу её к нам, в Скворцова-Степанова, ну, полежит месяцок под моим наблюдением и контролем, глядишь и одумается…», я не уверен, но как-то так. А потом сразу положил трубку. Я сначала не понял, что за Скворцова-Степанова. Потом вспомнил, что твой отец работает в…Психушке. И.…Прости. Правда прости, Асса, я плохой друг, я тебя заложил. Но! – У Гоши заблестели глаза, как у людей в истерических припадках – Но! У Лёши же связи. Большие связи. Она может что угодно сделать. Я здесь бессилен, ты понимаешь, наши отцы хоть и не лучшие друзья, но, если я попрошу папу вытащить тебя из дурки, – он не согласится. Советская формация. А Лёша всё сможет. Ты же знаешь, как она это решает – один звонок! Мы и назовём это «делом одно звонка»… Лёша и заплатить может, у неё же куча денег, а она их даже никуда и не тратит! Асса, ну почему ты молчишь? Ну скажи ты что-то!

Я улыбнулась, кажется, но не уверена. Лицо было словно заморожено стоматологической анестезией, только вырывали мне не зубы мудрости, а душу тянули с губ.

– Лёша уехала четыре дня назад на Мёртвое море, Гош. Оттуда дико дорого звонить.

Я поднялась со своего кресла. Гоша сидел, опрокинув голову, накрыв её сверху руками, и его круглая, широкая спина вздрагивала. Так, наверное, выглядела бы агония выброшенного на берег кита.

Я вышла в прихожую, сняла свой белый плащ с крючка, надела его, медленно продевая руки в раструбы рукавов, открыла дверь, и уже собиралась уходить, как вдруг Гоша появился чёрным силуэтом в ореоле жёлтого света из комнаты, и посмотрел на меня диким, всё понимающим взглядом слезящихся глаз.

– Это же любимый плащ Лёши…

Я вздрогнула.

– На море тепло, а у нас вёсны здесь, в Петербурге, холодные. И мне несчастно. Она оставила, сказала, что ей там будет хорошо, что будет песок и чайки, соль, фортепиано в местном клубе, и что она будет играть для отдыхающих…

Я бросилась к Гоше, встала на цыпочки, обняла его большое тело, уткнулась носом в идиотский югославский свитер, и тихо сказала ему:

– Пока.

– До свидания, Асса…

Я очень быстро отстранилась, взглянула в его нелепо-перекошенное бородатое лицо. У него были ужасно мокрые от слёз щёки. Решив, что слова дальше будут лишними, я кивнула ему, и, развернувшись, побежала вон из квартиры.

Петербург весь был жёлтым. У меня вниз катились слёзы, их сдувало ветром к вискам, и мне становилось дико смешно, но я начинала рыдать только сильнее. Улицы глухо-пусты, поразительно тихи, и окна светились охристыми прямоугольниками, как и фонари, тревожно глядело всё мне вслед лучами, и я понимала, что он всё понял. Понял не только меня, Лёшу, родителей, понял не только то, что я натворила, что я себе жизнь сломала, весь мир понял в тот самый момент, когда увидел на мне белый плащ, когда он стоял фигурой чёрного неизбежного человека в жёлтом ореоле. И мне показалось, что он не станет уже больше никогда дипломатом. Что я и ему тоже жизнь то ли сломала, то ли просто повернула указатель на каком-то очень важном перекрёсте, и что он сейчас пойдёт не так, как ему придумали, а так, как он сам понял в тот момент. И плакать хотелось ещё сильнее.

Я проходила по дворцовому мосту, покидая Васильевский остров, не умерев на нём. В воде отражалось жёлтое небо, и даже мой плащ показался мне жёлтым, что почему-то заставило остановиться, чтобы внимательно посмотреть на его рукав, на белую нитку, вылезшую из него. Страшно не хотелось возвращаться домой, тоже захотелось вдруг на море, туда, где тепло, и где можно не думать о родителях, работе, Скворцова – Степанова, где можно не думать о том, что завтра может приехать отец весь в белом, с большими усами, скрутить мои руки, запихнуть меня в машину скорой помощи, которая тоже будет жёлтого цвета, о том, что скоро я могу стать уже не Ассой, а чем-то другим, могу получить номер палаты вместо личности, горстку таблеток вместо души, уколы вместо еды и воды, что всё может кончиться. Мне хотелось уехать на море, теперь уже именно на Мёртвое, и чтобы Лёша играла не для отдыхающих, а для одной лишь меня, хотя они тоже могут послушать. И чтобы это обязательно был Бах…

И я вдруг вспомнила её спутанные волосы. Красный. Чёрный полиэтилен. Жёлтую кожу. И параллельно этому в моей голове её голосом, будто на зажёванной плёнке, воспроизводился её беззаботный голос, надиктовывающий слова:

«Иордания, Израиль, Па-ле-сти-на! Па-ле-сти-на, ле-ле-ле, па-де-де…»

«Иордания, Израиль, Па-ле-сти-на! Па-ле-сти-на, ле-ле-ле, па-де-де…»

«Иордания, Израиль, Па-ле-сти-на! Па-ле-сти-на, ле-ле-ле, па-де-де…»

 

Вместо эпилога:

В России расстаются навсегда.

В России друг от друга города

столь далеки,

что вздрагиваю я, шепнув «прощай».

Рукой своей касаюсь невзначай

её руки.

ЧЕРЕП

05.04.1997

Плёнка трескала где-то внутри, словно стрекозиные крылья. Я смотрела на экран тупым взглядом. Больше ничего уже не имело смысла. Всё – воспоминания. Все – воспоминания. У меня уже не хватило сил готовить. Сил идти в магазин тоже не было. Просто – по нулям. Вот и всё. Вот всё и кончилось, кажется. Поэтому я ела мясо сырым. Я смотрела плёнку за плёнкой. Белый, малярный скотч на некоторых их них уж


Поделиться с друзьями:

Типы оградительных сооружений в морском порту: По расположению оградительных сооружений в плане различают волноломы, обе оконечности...

Типы сооружений для обработки осадков: Септиками называются сооружения, в которых одновременно происходят осветление сточной жидкости...

Таксономические единицы (категории) растений: Каждая система классификации состоит из определённых соподчиненных друг другу...

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.019 с.