Толстой продолжает свой путь — КиберПедия 

Наброски и зарисовки растений, плодов, цветов: Освоить конструктивное построение структуры дерева через зарисовки отдельных деревьев, группы деревьев...

Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...

Толстой продолжает свой путь

2020-12-27 82
Толстой продолжает свой путь 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

 

В Оптиной пустыни Лев Николаевич через Сергеенко получил письма Черткова и Александры Львовны Толстой с известием из Ясной Поляны. Он и в гостинице работал, диктовал Сергеенко поправки к письму К. Чуковскому о смертной казни.

В 6 часов вечера он уехал с Маковицким и Сергеенко в Шамордино к сестре.

О пребывании в Шамордине остались воспоминания дочери Марьи Николаевны, Елизаветы Валерьяновны Оболенской, гостившей у матери в то время, когда туда приехал Лев Николаевич с Маковицким.

«29 октября днем монахиня, приехавшая из Оптиной пустыни, сказала нам, что видела там Льва Николаевича и что он нынче будет у нас. Известие это нас очень взволновало. То, что он вздумал приехать осенью, в дурную погоду, по дурной дороге, казалось очень странным».

Шел ледяной дождь: наступала тяжелая, безнадежно-суровая осень. В шестом часу в переднюю дома Марьи Николаевны вошел Лев Николаевич. Голова его была повязана коричневым башлыком, борода торчала вперед, казался он очень слабым.

Марья Николаевна сказала:

— Левочка, я очень рада тебя видеть, но боюсь, что это значит, что у вас дома нехорошо.

Толстой ответил:

— Дома ужасно.

Он рассказал о том, что Софья Андреевна бросалась в воду, потом — как он жил последнее время в Ясной Поляне. Сестра и племянница плакали, его слушая.

— Я болен, — сказал Лев Николаевич.

Рассказал о своем последнем припадке и продолжал:

— Еще один припадок, и, наверное, будет смерть; смерть приятная, потому что полное бессознательное состояние, но я хотел бы умереть в памяти.

Дальше рассказывал Лев Николаевич, как много раз приходила Софья Андреевна к нему в кабинет ночью шарить, искать завещание, а когда он просыпался, она спрашивала о здоровье Левочки.

Лев Николаевич заплакал.

— Притворялась она, должен был притворяться и я, что верю ей, и это было ужасно.

— Она больна, — сказала Марья Николаевна.

Лев Николаевич подумал и ответил:

— Да, да, разумеется; но что же мне было делать, надо было употребить насилие, а я этого не могу, вот и ушел; и хочу теперь этим воспользоваться, чтобы изменить совершенно свою жизнь.

Мало-помалу старик успокоился и сказал, что в гостинице остались Сергеенко и Маковицкий.

Пообедал с аппетитом. Расспрашивал сестру о монастыре, рассказывал об отказавшихся от воинской повинности. Говорил, что думает пожить в Шамордине. Спросил, сколько будет стоить домик. У Льва Николаевича денег осталось совсем мало: они уже несколько раз платили ямщикам.

Ушел Лев Николаевич в гостиницу рано, сказав:

— Я сделаю свою обычную прогулку, потом позаймусь и приду к вам.

Утром он не пришел.

Елизавета Валерьяновна пошла к нему.

Толстой лежал на диване и читал, сказал, что у него ничего не болит, но что он слаб и заниматься не может; но ходил по деревне, смотрел, нельзя ли нанять избу: пока подходящего ничего не нашел.

Потом Елизавета Валерьяновна пересказала, что она прочла об уходе Толстого в газетах; было напечатано, что Софья Андреевна просила Андрюшу во что бы то ни стало его найти и привезти; Андрей Львович, значит, может приехать.

Лев Николаевич очень взволновался и сказал:

— Возвращение — это смерть. Еще одна сцена — и конец.

Он попросил, чтобы ему прислали кресло, значит еще не собирался уезжать.

В 2 часа Елизавета Валерьяновна вернулась к Толстому. Поговорили о «Круге чтения», о газетах. Жара у Льва Николаевича не было. Он обедал. Говорил, что осмотрит монастырь, приют, типографию.

Приехали к Марье Николаевне Александра Львовна и Варвара Михайловна с новыми дурными вестями; как раз в это время пришел Лев Николаевич; взволновался, растерялся.

Ему опять рассказали, что делается в Ясной Поляне.

Стали строить планы, куда ехать. На юг, на Кавказ, в Бессарабию?

Лев Николаевич выслушал молча и сказал:

— Мне все это не нравится.

Сели пить чай. Александра Львовна утешала:

— Не унывайте, папенька, все хорошо.

— Нет, — ответил Толстой, — нехорошо. — И опять повторил: — Нехорошо.

Потом ушел с Душаном.

Когда пришли к нему в гостиницу, Лев Николаевич сидел в комнате и писал письмо Софье Андреевне.

Вот это письмо:

 

«Свидание наше и тем более возвращение мое теперь совершенно невозможно. Для тебя это было бы, как все говорят, в высшей степени вредно, для меня же это было бы ужасно, так как теперь мое положение, вследствие твоей возбужденности, раздражения, болезненного состояния, стало бы, если это только возможно, еще хуже. Советую тебе примириться с тем, что случилось, устроиться в своем новом, на время, положении, а главное — лечиться.

Если ты не то что любишь меня, а только не ненавидишь, то ты должна хоть немного войти в мое положение. И если ты сделаешь это, ты не только не будешь осуждать меня, но постараешься помочь мне найти тот покой, возможность какой-нибудь человеческой жизни, помочь мне усилием над собой и сама не будешь желать теперь моего возвращения. Твое же настроение теперь, твое желание и попытки самоубийства, более всего другого показывая твою потерю власти над собой, делают для меня теперь немыслимым возвращение. Избавить от испытываемых страданий всех близких тебе людей, меня и, главное, самое себя никто не может, кроме тебя самой. Постарайся направить всю свою энергию не на то, чтобы было все то, чего ты желаешь, — теперь мое возвращение, а на то, чтобы умиротворить себя, свою душу, и ты получишь, чего желаешь.

Я провел два дня в Шамордине и Оптиной и уезжаю. Письмо пошлю с пути. Не говорю, куда еду, потому что считаю и для тебя и для себя необходимым разлуку. Не думай, что я уехал потому, что не люблю тебя. Я люблю тебя и жалею от всей души, но не могу поступить иначе, чем поступаю. Письмо твое — я знаю, что писано искренно, но ты не властна исполнить то, что желала бы. И дело не в исполнении каких-нибудь моих желаний и требований, а только в твоей уравновешенности, спокойном, разумном отношении к жизни. А пока этого нет, для меня жизнь с тобой немыслима. Возвратиться к тебе, когда ты в таком состоянии, значило бы для меня отказаться от жизни. А я не считаю себя вправе сделать это. Прощай, милая Соня, помогай тебе бог. Жизнь не шутка, и бросать ее по своей воле мы не имеем права, и мерить ее по длине времени тоже неразумно. Может быть, те месяцы, какие нам осталось жить, важнее всех прожитых годов, и надо прожить их хорошо. Л. Т.».

Оболенская и Александра Львовна пошли к Душану. Душан сидел над картой.

Немного погодя пришел Лев Николаевич и, увидев Душана над картой, сказал:

— Только не поеду ни в какую колонию, ни к каким знакомым, а просто в избу к мужикам.

Потом поговорили о поездах, когда ехать. Лев Николаевич начал зевать и сказал:

— Я очень устал. Хочу спать. Утро вечера мудренее. Завтра видно будет.

Елизавета Валерьяновна пошла домой.

В пять часов утра она услышала звонок. Побежала к дверям с мыслью, что Лев Николаевич заболел. Вышла в прихожую, видит — стоит Душан с фонарем и говорит:

— Мы сейчас уезжаем.

— Что? Почему? Куда?

— Лев Николаевич в три часа проснулся, стал будить и торопить, чтобы поспеть на восьмичасовой поезд, который идет на юг. Я пришел спросить, где нанять ямщика.

Елизавета Валерьяновна послала на конный двор разбудить работника, чтобы велели монастырскому кучеру заложить пролетку. Ей жаль было будить мамашу — Марья Николаевна наволновалась, устала и поздно заснула. Е. Оболенская рассчитывала, что пройдет около часа, пока приедет ямщик.

Когда Марья Николаевна и Елизавета Валерьяновна пришли в гостиницу к Толстому, его уже там не было. Он уехал с ямщиком, которого оставила за собой Саша.

Он оставил ласковую, нежную записку сестре и племяннице: «Милые друзья, Машенька и Лизанька. Не удивляйтесь и не осудите меня за то, что мы уезжаем, не простившись хорошенько с вами. Не могу выразить вам обеим, особенно тебе, голубушка Машенька, моей благодарности за твою любовь и участие в моем испытании. Я не помню, чтобы, всегда любя тебя, испытывал к тебе такую нежность, какую я чувствовал эти дни и с которой я уезжаю».

 

 

ЕЩЕ ДОРОГА

 

 

Что было перед отъездом из Шамордина?

Предполагалось ехать до Новочеркасска, остановиться у Денисенко, дочери Марьи Николаевны от второго брака, и попытаться взять с помощью ее мужа Ивана Васильевича Денисенко заграничный паспорт. Если это удастся, поехать в Болгарию, а если не удастся — уехать на Кавказ.

Лев Николаевич сидел над картой, разбирался при открытой форточке. Он увлекся, строил планы. Потом встал и сказал:

— Ну, довольно. Не нужно никаких планов. Завтра увидим. Завтра все увидим. Я голоден. Что бы мне съесть?

Александра Львовна и Варвара Феокритова с обычной своей заботливостью и хлопотливостью привезли с собой грибы, яйца, овсянку-геркулес, спиртовку и живо сварили овсянку. Лев Николаевич поел, похвалил стряпню, вздохнул, сказал: «Тяжело», — и пошел спать.

Ранним утром, вернее ночью, он разбудил всех:

— Едем! Едем скорей!

Он боялся приезда Софьи Андреевны или Андрея Львовича.

Было темно. Зажгли свечи. Лев Николаевич все торопился. Вот его запись в Астаповском дневнике 31 октября:

«Саша забеспокоилась, что нас догонят, и мы поехали. В Козельске Саша догнала, сели, поехали».

На станциях стучали телеграфные аппараты, передавали слова простых телеграмм и цифры шифрованных. По дорогам ехали сыщики, жандармы и корреспонденты всех газет.

Измученную Софью Андреевну в Ясной Поляне расспрашивали корреспонденты «Русского слова». Постаревшая, осунувшаяся женщина говорила охотно, потому что в «Русском слове» был напечатан фельетон Власа Дорошевича, очень уважительный по отношению к Софье Андреевне. Старая женщина оправдывалась перед миром.

Толстой ехал. В поезд сели без билетов в 7 часов 40 минут утра, а в 2 часа 34 минуты получили билеты на станции Волово до станции Ростов-на-Дону.

Толстой сам с огорчением узнал из газет, как его ищут.

Между 4 и 5 часами дня Толстой почувствовал озноб. Температура поднялась до 38,1.

В 5 часов 30 минут жандармское управление получило донесение унтер-офицера станции Данков, Дыкина, что Толстой едет в поезде № 12.

В 6 часов 35 минут вечера поезд № 12 остановился у какого-то вокзала. Через окно прочитали надпись: Астапово. Душан Маковицкий куда-то убежал, поезд задержали; через некоторое время он вернулся с начальником станции. Толстого подняли, одели, и он, поддерживаемый Душаном Маковицким и начальником станции, вышел из вагона. Варвара Михайловна Феокритова осталась, чтобы собрать вещи.

Вынесли вещи. Поезд ушел. Александра Львовна пошла в вокзал и нашла отца сидящим в дамской комнате. Он сидел на диване в уголке и дрожал весь с головы до ног. Около двери стояла толпа любопытных: в комнату то и дело врывались дамы, извиняясь, оправляли перед зеркалом прически и шляпы, смотрели на отражение Толстого и уходили.

Душан Маковицкий, Варвара Михайловна и начальник станции ушли приготовлять комнату для Толстого.

Вскоре вернулись; подняли Толстого, повели под руки через зал. В зале было много народу. Все сняли шапки, кланяясь; Лев Николаевич, дотрагиваясь до шапки, отвечал на поклоны.

У начальника станции в комнате, которая служила ему гостиной, уже была поставлена пружинная кровать, у стены разложены чемоданы. Варвара Михайловна стлала постель. Лев Николаевич сидел в шубе на стуле и зяб.

Александра Львовна видела, что вот-вот у Толстого начнется обморочное состояние.

Лев Николаевич сказал:

— Поставьте ночной столик у постели, стул; на столик свечу, спички, фонарик.

Толстой лег. Лицо его подергивалось, подергивались левая рука и нога.

Пришел станционный доктор: дал Льву Николаевичу вина. Часам к девяти больному стало лучше; Лев Николаевич тихо лежал, дыхание становилось ровнее, спокойнее.

Поставили термометр: жар быстро спадал.

Среди ночи Толстой позвал Александру Львовну и спросил:

— Мы сможем завтра ехать?

Дочь ответила, что надо будет ждать еще день.

Лев Николаевич тяжело вздохнул, ничего не ответил. Потом начал засыпать и бредил. Потом он заснул.

Утром померили температуру — оказалось 36,2.

Лев Николаевич очень боялся, что о болезни сообщат в газетах. Он послал телеграмму Черткову: «Ясенки Черткову. Срочная Вчера захворал пассажиры видели ослабевши шел с поезда Боюсь огласки Нынче лучше Едем дальше Примите меры Известите Николаев». Подпись «Николаев» была условной. Это была довольно детская конспирация, задуманная Чертковым.

Александра Львовна тоже послала телеграмму Черткову: «Ехать немыслимо Выражал желание видеть с вами Фролова» (это был ее псевдоним).

1 ноября Лев Николаевич написал из Астапова письмо в Ясную Поляну. Вот начало этого письма:

«Милые мои дети Сережа и Таня,

Надеюсь и уверен, что вы не попрекнете меня за то, что я не призвал вас. Призвание вас одних без мамá было бы великим огорчением для нее, а также для других братьев. Вы оба поймете, что Чертков, которого я призвал, находится в исключительном по отношению ко мне положении. Он посвятил свою жизнь на служение тому делу, которому и я служил в последние 40 лет моей жизни. Дело это не столько мне дорого, сколько я признаю — ошибаюсь или нет — его важность для всех людей, и для вас в том числе…»

Потом начался озноб. Лев Николаевич стонал, метался. В 4 часа утра было уже 39,8.

На другой день прибыл В. Г. Чертков.

В 8 часов приехал Сергей Львович. Он сказал отцу, что случайно узнал в Горбачеве от кондуктора, что Лев Николаевич в Астапове. Сергей Львович сказал отцу, что он приехал из Москвы, что мать в Ясной Поляне, что с ней доктор, сестра милосердия и младшие братья. Он поцеловал отцу руку.

Когда Сергей Львович ушел, Толстой сказал дочери:

— Как он нас нашел! Я ему очень рад, он мне очень приятен. Он мне руку поцеловал!..

И Толстой заплакал.

Трудна была жизнь в мире и дома в разговоре с женой, которая беспокойно любила и так спокойно не понимала. Трудна была жизнь в семье, и то, что сын поцеловал руку Толстого, и то, что он не учил ничему отца в последние часы его жизни, было радостно для человека, который знал, что сам он во многом руководит мыслями мира.

Жизнь кончалась…

Кончались мучения и колебания. Льву Николаевичу казалось, что какая-то женщина смотрит на него из-за наглухо забитой двери.

Софья Андреевна писала 2 ноября 1910 года в 5½ часов утра в Ясной Поляне:

«Прежде чем нам расстаться, может быть, навсегда, я хочу не оправдаться, а только объяснить тебе мое то поведение, в котором ты обвинил меня в письме к Саше». Письмо заканчивается словами:

«Но ты все равно уехал бы, я это предчувствовала и страшно боялась».

В Астапово собирались доктора. Начальник станции Озолин с семьей перешел в одну комнату. Весь мир говорил об уходе Толстого, о его болезни. Корреспонденты пили и шумели в станционном буфете. Посылали телеграммы. Боялись опоздать с известием о смерти. Придумывали красивые слова, как известить о смерти одного из величайших людей мира. Писали губернаторы, писали жандармы, писали о том, может ли Толстой умирать в помещении станции, которое для этого не предназначено, и нельзя ли его водворить на место его постоянного жительства или в больницу; водворили бы, но руки были коротки, потому что на Астапово смотрел весь мир и поезда проходили мимо этой станции тихо, замедляя ход, умеряя голоса свистков.

Приехала Татьяна Львовна.

Сыновья пили с корреспондентами и беспокоились.

3 ноября Лев Николаевич в дневнике записал последние слова:

«Вот и план мой. Fais ce que doit, adv… [21]. И все на благо и другим и, главное, мне».

Уже определили врачи, что у Льва Николаевича воспаление легких.

Софья Андреевна специальным поездом приехала в Астапово, но ее не пускали к мужу; она жила в вагоне.

«Утро России» сообщило 3 ноября:

«Телеграф работает без передышки. Запросы идут министерства путей, управления дороги, калужского, рязанского, тамбовского, тульского губернаторов. Семья Толстого забрасывается телеграммами всех концов России, мира».

Здоровье Толстого все ухудшалось. Он не спал, но впадал в забытье, бредил. Сознание было ясное.

В ночь на 4 ноября Лев Николаевич привстал на кровати и громким голосом сказал:

— Маша! Маша!

Это была его любимая дочь, умершая в 1906 году.

4 ноября жандармский унтер-офицер Филиппов сообщил телеграммой по начальству: «5 утром прибыть в Астапово с оружием и патронами».

Тамбовский губернатор Н. П. Муратов телеграфировал рязанскому губернатору: «Если нужна помощь поддержки порядка, то городовых, стражников могут выслать из Лебедяни, Козлова».

В Астапово секретно приехал исполняющий должность вице-директора департамента полиции Н. П. Харламов.

Ждали беспорядков. И вообще начальству надо же что-нибудь делать. Смерти начальство предотвратить не может, а полицию выслать всегда полезно.

Сергей Львович вспоминает вечер 6-го числа.

«Отец метался, громко и глубоко стонал, старался привстать на постели… Не помню, когда именно он сказал: «Я пойду куда-нибудь, чтобы никто не мешал. Оставьте меня в покое». Тяжелое, даже, скажу, ужасное впечатление на меня произвели его слова, которые он сказал громко, убежденным голосом, приподнявшись на кровати: «Удирать, надо удирать».

Софью Андреевну допустили к мужу очень поздно. Лев Николаевич задыхался. Ему давали кислород. Хотели впрыснуть морфий, он сказал:

— Не надо.

Ему впрыснули камфару.

Он призвал Сергея, шептал ему что-то. Сын разобрал следующие слова:

— Истина… люблю много… все они…

Изменилось дыхание: стало похоже на звук пилы.

Засыпая, Лев Николаевич говорил:

— Я пойду куда-нибудь, чтобы никто не мешал. Оставьте меня в покое.

Ему давали пить. Он даже брал стакан в руки и пил.

Пульса уже не было. Произошла остановка дыхания. Доктор Усов сказал:

— Первая остановка.

Потом:

— Вторая остановка…

Агонии не было.

Лев Николаевич умер 7 ноября (20 ноября по н. ст.) в 6 часов 5 минут утра.

 

 

ОБРАТНО В ЯСНУЮ ПОЛЯНУ

 

 

Душан Петрович Маковицкий закрыл Толстому глаза. В Астапово тогда явился тульский архиерей Парфений; доложил жандармскому ротмистру Савицкому, что прибыл-де он по личному желанию государя императора и командировке Святейшего синода, чтоб узнать, не было ли во время пребывания Толстого в Астапове какого-нибудь обстоятельства, указывающего на желание покойного графа Толстого раскаяться в своих заблуждениях, или не было ли, по крайней мере, каких-нибудь намеков на то, что граф Толстой был не против погребения его по православному обряду.

Того же 7 ноября пошло донесение к товарищу министра внутренних дел, что миссия преосвященного Парфения успеха не имела: никто из членов семьи не нашел возможным удостоверить, что умерший выражал желание примириться с церковью.

Парфений расспрашивал и Андрея Львовича.

Тот сказал, что он сам человек православный и был бы счастлив, если бы отец раскаялся, но никаких оснований сказать, что Лев Николаевич перед смертью свои убеждения изменил, — нет.

Напечатано было, однако, в черносотенной газете «Колокол» письмо «отца Эраста» из Шамордина, будто бы Лев Николаевич собирался затвориться в монастырской келье и готовиться к смерти.

По этому случаю в Шамордино приехал корреспондент «Нового времени» А. Ксюнин. Он беседовал с сестрой Толстого и другими монахинями. Оказалось, что «отец Эраст» сам не старец и не монах и в скиту не живет. Слов Толстого не слышал, а письмо, которое напечатано в «Колоколе», он писал по слухам.

О том, чего искал Толстой, уйдя из Ясной Поляны, спрашивал Марью Николаевну тогда же из Парижа Шарль Соломон. Она ответила ему 16 января 1911 года:

«Вы хотели бы знать, что мой брат искал в Оптиной пустыни? Старца-духовника или мудрого человека, живущего в уединении с богом и со своей совестью, который понял бы его и мог бы несколько облегчить его большое горе? Я думаю, что он не искал ни того, ни другого. Горе его было слишком сложно; он просто хотел успокоиться и пожить в тихой духовной обстановке… Я не думаю, что он хотел бы вернуться к православию…»

Марья Николаевна очень опечалена была тем, что любимый брат не раскаялся. Спрашивала у старших разрешения молиться за него, но сообщить о том, что брат изменил свой путь, не могла.

Долгий путь Льва Николаевича Толстого был кончен.

Телеграммы, одна красноречивее другой, перегоняя друг друга, бежали по проводам, сообщая, что умер Толстой. Газеты всего мира печатали печальную весть.

Короленко утром вышел на грязную улицу Полтавы, прошел до угла, газетчик передал ему газету, сказав одно слово:

— Умер.

Двое прохожих резко остановились. Все знали, кто умер.

Короленко писал: «Легендарные титаны громоздили горы на горы. Толстой наяву двигал такими горами человеческих чувств, какие не под силу царям и завоевателям».

Начальство торопилось похоронить Толстого.

Толстой лежал в гробу. У гроба дежурили железнодорожники. Один из них нарисовал на стене профиль покойного по тени от лампы. Потом прибыли скульпторы из Москвы, сняли маску с покойного.

Приехал художник Леонид Пастернак.

Утром открыли двери дома Озолина. Народ потек рекой.

Потом дубовый гроб перенесли в товарный вагон, украшенный еловыми ветками.

8 ноября в 1 час 15 минут вагон с телом Толстого и второй вагон с двадцатью пятью газетными корреспондентами прицепили к экстренному поезду.

В Москве запрещено было вывешивать траур, приказано было следить за цветочными магазинами, проверять, какие ленты они готовят для венков. Установлено наблюдение за вокзалами. Из Москвы запрещено отправлять экстренные поезда. Тысячи желающих остались на вокзалах. И все же в Ясную Поляну попало не меньше пяти тысяч человек — студенты, крестьяне, интеллигенты.

Из Парижа в Ясную Поляну прямо на похороны вернулся Лев Львович.

Корреспондент «Биржевых ведомостей» в № 12017 от 11 ноября 1910 года сообщает: «Темно, до рассвета еще далеко. Отовсюду черные точки. Одинокие и группами. Кто тихо, а кто с говорком ползут к засеке. Видимо-невидимо разбросано по полю этих точек!

Миновали пригорок, вызвездились на нас огоньки станции… Горят костры, много костров… У костров мужики в нагольных тулупах, студенты, курсистки. У женщин через плечо чемоданчики и сумочки с провизией…

На вокзале столпотворение вавилонское. К телеграфу приступа нет… Молодежи — яблоку упасть негде. Повсюду синие студенческие фуражки… Учащейся молодежи из Москвы приехало ровно 5 тысяч. Из них — 906 универсантов.

Дорога в Ясную Поляну — живописная. Пригорки, перелески, мостики. Общий фон светло-серый, и резко, и черно выделялась на нем толпа. В этих похоронах не было внешнего блеска. Представьте себе мужицкие похороны, увеличенные до исполинских размеров… Уж меркнет день, а вереница ждущих очереди растет, растет и конца-края нет. Народ все прибывает и прибывает добавочными поездами».

В яснополянском доме хотели поставить наряд полиции, но Сергей Львович попросил этого не делать; в доме остался только один полицейский чиновник. Речей было решено не произносить. В одну дверь входили, проходили мимо гроба, выходили в противоположную дверь в сад.

В 2 часа 30 минут сыновья и друзья подняли гроб, передали крестьянам. Крестьяне несли на березовых палках белую полосу, на которой было написано: «Лев Николаевич, память о тебе не умрет среди осиротевших крестьян Ясной Поляны».

Могила Льва Николаевича — на том месте, где он приказал себя похоронить, в Заказе — в лесу, который он когда-то велел не рубить, близ оврага, где, по услышанной в детстве легенде, зарыта зеленая палочка. Ученик яснополянской школы Фоканыч вырыл могилу, глубокую, с крутыми стенами.

Толпа стояла вокруг. Когда опустили гроб, толпа встала на колени.

Раздались возгласы: «Полиция, на колени!»

Полиция сперва стояла среди людей, но им было трудно стоять одним выделенными, как будто лишенными скорби. Страх, чувство вины, чувство оторванности заставили и их согнуть колени.

Был снежный день. Был грустный день всего мира.

Я посмотрел вырезки из газет того времени, — они остались у меня от покойного Б. М. Эйхенбаума из его библиотеки. Все это напоминает сдержанный шум и мелкий шепот. В газетах относились к смерти как к интересной новости. «Санкт-Петербургская газета» печатала интервью с книгоиздателями, стоит ли Собрание сочинений Льва Николаевича миллион рублей.

Издатель Корбасников говорил, что миллион — деньги большие и тратить их он бы не стал. Были издатели, которые говорили, что такие деньги потратить стоит, хотя бы даже для рекламы.

Но и в газетах прорывались живые слова горя.

На фабриках, в университетах решено было бастовать. Кадетская партия обратилась с воззванием воздерживаться от всяких выступлений.

11 ноября было выпущено запрещение московского градоначальника публике скопляться и мешать действиям полиции.

Так поступали и в Петербурге, и в Варшаве, и в маленьких городах.

Я был тогда семнадцатилетним юношей. Пришел на Невский. Мы знали, что рабочие идут с окраин на Невский со знаменами, что их не пропускает полиция. Снега в Петербурге, насколько я помню, тогда не было. Невский был полон от края до края. Таким он не был с 1905–1906 годов. Невский гудел. Полиции всякой было много — пешая, конная, жандармерия, были казаки. Полиция тонула в огромной толпе.

Был день солнечный. Демонстрация пришла со знаменами против смертной казни. Много было рабочих — в прямых, ненарядных пальто. Светило солнце, и непразднично одетая слитная толпа наполнила Невский от Знамения до Адмиралтейства. Над народом, как пробковые, торчали конные жандармы с прямыми, белыми, жесткими волосяными метелками. Они метались в толпе, стараясь отогнать ее в сторону. Их было много… но их было и мало: они были не страшны, они могли топтать только тех, кто был рядом. Они метались в толпе. Когда толпа отбегала, между черными пальто появлялась полоса желтых торцов, как глиняная мель. Толпа сливалась — и мели торцов исчезали. Полицейские лошади гнали толпу на тротуары, скользили копытами на серых каменных плитах. Плескался черный Невский, занятый толпой, кричавшей: «Долой смертную казнь! Долой самодержавие!» Забравшись на чугунный пьедестал памятника Екатерине II, жандармы, спасаясь от толпы, поджав ноги, толпились вокруг шлейфа императрицы.

Светило желтое осеннее солнце. Как репьи, не срезанные плугом, возникали в толпе, держась за черные чугунные фонарные столбы, ораторы в прямых пальто. Они пытались поднять скомканные в руках красные флаги. Человек, который всю жизнь говорил о непротивлении, смертью вызвал волну сопротивления. Через несколько лет я узнал, что Ленин напечатал об этой демонстрации статью в «Социал-демократе» под названием «Не начало ли поворота?».

 

 

ОГЛЯНЕМСЯ НАЗАД

 

 

Величие писателя не всегда воспринимается сразу.

К величию надо привыкнуть, надо ввести его в свою жизнь, раздвинуть для него место.

Толстой рассказывал в «Казаках» про то, как Оленин увидел впервые Кавказские горы; повторим для себя тот урок величия, который когда-то получил Оленин: «Оленину виднелось что-то серое, белое, курчавое, и, как он ни старался, он не мог найти ничего хорошего в виде гор, про которые он столько читал и слышал. Он подумал, что горы и облака имеют совершенно одинаковый вид и что особенная красота снеговых гор, о которых ему толковали, есть такая же выдумка, как музыка Баха и любовь к женщине, в которые он не верил, — и он перестал дожидаться гор. Но на другой день, рано утром, он проснулся от свежести в своей перекладной и равнодушно взглянул направо. Утро было совершенно ясное. Вдруг он увидел, шагах в двадцати от себя, как ему показалось в первую минуту, чисто-белые громады с их нежными очертаниями и причудливую, отчетливую воздушную линию их вершин и далекого неба. И когда он понял всю даль между им и горами и небом, всю громадность гор, и когда почувствовалась ему вся бесконечность этой красоты, он испугался, что это призрак, сон. Он встряхнулся, чтобы проснуться. Горы были все те же».

Горы рождаются просто. Лопаются и сдвигаются, подымая вверх пласты изверженных пород; подымаются в холодное небо, выпивают облака, покрываются снегом, освещаются солнцем, оттеняются синими тенями, рождают реки.

Они освещают сознание человека, хотя они та же земля, та земля, по которой он ходит.

Великий человек — это простой человек, но выразивший в себе противоречия своего времени и по-своему их решивший, человек, не примиряющий, а как бы обостряющий разломы противоречий.

Гоголь в эпоху создания «Мертвых душ» в 1844 году писал П. Анненкову: «Передовые люди не те, которые видят одно что-нибудь такое, чего другие не видят, и удивляются тому, что другие не видят; передовыми людьми можно назвать только тех, которые именно видят все то, что видят другие (все другие, а не некоторые), и, опершись на сумму всего, видят все то, чего не видят другие, и уже не удивляются тому, что другие не видят того же».

Человечество видит в великом человеке самого себя поднятым, выясненным. Человечество создает великого человека своим страданием.

В стране кончалось старое, обострялись противоречия; протест подготовлялся давно и все не мог осуществиться.

Но медленно подымались горы. Толстой писал в 1910 году:

«Революция сделала в нашем русском народе то, что он вдруг увидал несправедливость своего положения. Это — сказка о царе в новом платье. Ребенком, который сказал то, что есть, что царь голый, была революция. Появилось в народе сознание претерпеваемой им неправды, и народ разнообразно относится к этой неправде (большая часть, к сожалению, с злобой); но весь народ уже понимает ее. И вытравить это сознание уже нельзя».

Гол не только царь — обнажилась несправедливость земельной собственности, солдатчины, чиновничества, брака, ложной науки, служащей для богатых. Это новое понимание встало над человечеством и оказалось новым путем искусства.

«Эпоха подготовки революции в одной из стран, придавленных крепостниками, выступила, благодаря гениальному освещению Толстого, как шаг вперед в художественном развитии всего человечества», — так сказал Ленин в статье «Л. Н. Толстой».

Изменилось понимание человеческой психологии. Раньше писатель объяснял действия человека его мыслями и влиянием среды; Толстой обнажил корни мыслей, вскрыл обусловленность, противоречивость мыслей, то, что Чернышевский назвал диалектикой души.

Толстой не думает, что мир непознаваем, но он подымает обычное, разламывает его, освежает разломы и дает истинное познание, основанное на новом опыте; в этом познании Толстой показывал прошлое и настоящее, снимая с них маски привычного. Мир вставал в новой, прекрасной, очищенной своей сущности.

Горы высоки, пути в горы утомительны. К горам надо привыкать. В старых религиях думали, что горы — это подножье бога. На вершинах гор ставили храмы.

Старый Толстой иногда боялся тех противоречий, которые обнажал; тогда он мыслями обращался к богу, заслоняясь богом.

Но сам Толстой превышал веру в своего бога и часто ее отвергал.

2 сентября 1909 года Толстой записывает в дневнике: «Ночью и поутру нашло, кажется, никогда не бывшее прежде состояние холодности, сомнения во всем, главное, в боге, в верности понимания смысла жизни. Я не верил себе, но не мог вызвать того сознания, которым жил и живу».

18 декабря Толстой записывает: «Все больше и больше становится непонятным безумие жизни и явно бессилие высказать свое понимание его».

24 декабря того же года он пишет: «Видел во сне отрицание бога и еще возражение на свое представление об общем лучшем устройстве жизни вследствие отказа от борьбы».

Горький записывает: «В тетрадке дневника, которую он дал мне читать, меня поразил странный афоризм: «Бог есть мое желание».

Сегодня, возвратив тетрадь, я спросил его, что это?

— Незаконченная мысль… Должно быть, я хотел сказать: бог есть мое желание познать его… Нет, не то… — Засмеялся и, свернув тетрадку трубкой, сунул ее в широкий карман своей кофты. С богом у него очень неопределенные отношения, но иногда они напоминают мне отношения «двух медведей в одной берлоге».

Отказ от прошлого, стремление к ясности, к полной ясности, полное расставание с прошлым и поиск нового пути, который был бы понятен всему народу, создали величие Толстого и подняли его над горизонтом, как снеговую гряду.

Он сделал душу человека познаваемой и в старом нашел такое новое, которое было не только правдиво, но и было новой красотой.

Он бросил дом своих отцов, друзей, семью, он отказался от их верований и нашел новое понимание мира, хотя и не мог переделать его, потому что это требовало новой борьбы.

Он оказался на границе новой земли, которую увидел и в которую не смог войти.

Уход Толстого из Ясной Поляны не был бегством старого человека в чужой, холодный, сырой мир.

Это было решение художника отрезать себя от старого, преодолев жалость к близким.

 

 

ПОСЛЕ СМЕРТИ ТОЛСТОГО

 

 

Наступила зима, упал снег на Россию, покрыл снег могилу Толстого. В Париже речь о Толстом говорил Жорес.

Из-за экватора к мертвому Толстому, как к живому, шло запоздавшее письмо Ганди.

Яснополянский дом опустел; в кабинете с белым бюстом Николая Николаевича у стены лежали серебряные венки.

Софья Андреевна в черном платке, в черном платье, сгорбленная, постаревшая, ходила, рассматривая сквозь лорнет опустевшие комнаты. Приезжали близкие. Софья Андреевна плакала и спрашивала: «Что же это было, как это случилось?»

Она ходила на могилу, фотографировала насыпь, срисовывала ее. Жена Толстого стала теперь очень старой женщиной, заботящейся о своих внуках. Она писала бесконечные мемуары, оправдываясь, обвиняя и не освобождаясь от своего близорукого благоразумия. Писала она и прошения на имя императора: «Кончина моего мужа, графа Льва Николаевича Толстого, и его завещание обездолили многочисленную его семью, состоящую из семи детей и двадцати пяти внуков, настолько, что некоторые из детей моих не в состоянии не только воспитывать, но просто прокормить своих детей». Поэтому она просила о приобретении Ясной Поляны, «колыбели и могилы» великого человека, в государственную собственность.

Сыновья Толстого хотели продать Ясную Поляну правительству. Совет министров в двух заседаниях 26 мая и 14 октября 1911 года обсуждал вопрос.

Наследники запрашивали сперва два миллиона, потом пятьсот тысяч. Казенная оценка была сто пятьдесят тысяч, но на первом заседании решено было приобрести Ясную Поляну за пятьсот тысяч.

На втором заседании взяло верх мнение обер-прокурора синода В. К. Саблера и министра просвещения Л. А. Кассо, которые находили недопустимым, чтобы правительство прославляло своих врагов и обогащало их детей за счет государства.

Резолюция государя Николая II была наложена 20 декабря 1911 года: «Нахожу покупку имения гр. Толстого правительством недопустимою. Совету министров обсудить только вопрос о размере могущей быть назначенной вдове пенсии».

Тогда, опираясь на завещательное распоряжение Льва Николаевича, которое уже было утверждено судом, Александра Львовна продала право на Собрание сочинений Сытину за двести восемьдесят тысяч; сто двадцать тысяч рублей было получено от продажи трех томов посмертных художественных произведений Льва Николаевича. Александра Львовна купила четыреста семьдесят пять десятин имения Ясная Поляна за четыреста тысяч рублей; двести десятин с яблоневым садом и с парком остались за Софьей Андреевной; кроме того, она продала дом в Долго-Хамовническом переулке городской управе за 125 тысяч.

Софья Андреевна пишет об этом так: «Живу в Ясной Поляне, охраняя дом с той обстановкой, какая была при Льве Николаевиче, и его могилу. Оставила себе 200 десятин с яблочным садом и частью тех посадок, которыми мы с такой любовью украшали свои владения. Большую часть своей земли (475 десятин) с тщательно сбереженными, прекрасными лесам


Поделиться с друзьями:

История развития пистолетов-пулеметов: Предпосылкой для возникновения пистолетов-пулеметов послужила давняя тенденция тяготения винтовок...

Папиллярные узоры пальцев рук - маркер спортивных способностей: дерматоглифические признаки формируются на 3-5 месяце беременности, не изменяются в течение жизни...

Типы сооружений для обработки осадков: Септиками называются сооружения, в которых одновременно происходят осветление сточной жидкости...

Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.157 с.