Статья «так что же нам делать? » и повесть «смерть Ивана Ильича» — КиберПедия 

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...

Статья «так что же нам делать? » и повесть «смерть Ивана Ильича»

2020-12-27 98
Статья «так что же нам делать? » и повесть «смерть Ивана Ильича» 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

В двухэтажном доме тихого московского переулка и в двухэтажном доме, окруженном тихим яснополянским парком, плохо жили.

К статье, разросшейся в целую книгу, — «Так что же нам делать?» — есть эпиграф. В нем написано про Христа: «И спрашивал его народ: что же нам делать? И он сказал в ответ: у кого есть две одежды, тот отдай неимущему; и у кого есть пища, делай то же».

Этого сделать нельзя было. Те богатые, которых видал Толстой, имели имущество как будто неразделимое: нельзя отдать ползавода, полпарохода, половину железной дороги, и даже платье богатых людей было сшито так, что его нельзя было разделить. И Лев Николаевич это очень хорошо понимал и описал.

«Если бы богатый человек носил обыкновенное платье, только прикрывающее тело от холода — полушубки, шубы, валеные и кожаные сапоги, поддевки, штаны, рубахи, ему бы очень мало было нужно, и он не мог бы, заведя две шубы, не отдать одну тому, у кого нет ни одной; но богатый человек начинает с того, что шьет себе такую одежду, которая вся состоит из отдельных частей и годится только для отдельных случаев и потому не годится для бедного. Чем богаче человек, тем труднее добраться до него, тем больше швейцаров между ним и небогатыми людьми, тем невозможнее провести по коврам и посадить на атласные кресла бедного человека.

То же с способом передвижения. Мужику, едущему в телеге или на розвальнях, надо быть очень жестоким, чтобы не подвести пешехода, — и место, и возможность на это есть. Но чем богаче экипаж, тем дальше он от возможности посадить кого бы то ни было. Даже прямо говорят, что самые щеголеватые экипажи — эгоистки».

Выросла другая жизнь, и Лев Николаевич подробно рассказывал об этой жизни, но не все мог напечатать.

Александр Петрович Иванов привез его в бедную ночлежную квартиру, где умерла прачка.

«В той ночлежной квартире, в нижнем этаже, в 32-м номере, в котором ночевал мой приятель, в числе разных переменяющихся ночлежников, мужчин и женщин, за 5 копеек сходящихся друг с другом, ночевала и прачка, женщина лет 30-ти, белокурая, тихая и благообразная, но болезненная… Последнюю неделю она вовсе не ходила на работу и только отравляла всем, особенно старухе, тоже не выходившей, жизнь своей перхотой. Четыре дня тому назад хозяйка отказала прачке от квартиры: за ней уже набралось шесть гривен, и она не платила их, и не предвиделось надежды их получить, а койки все были заняты, и жильцы жаловались на перхоту прачки.

Когда хозяйка отказала прачке и сказала, чтобы она выходила из квартиры, коли не отдаст денег, старуха обрадовалась и вытолкала прачку на двор. Прачка ушла, но через час вернулась, и у хозяйки не хватило духа выгнать ее опять… «Куда же я пойду? — говорила прачка. Но на третий день любовник хозяйки, человек московский и знающий порядки и обхождение, пошел за городовым. Городовой с саблей и пистолетом на красном шнурке пришел в квартиру и, учтиво приговаривая приличные слова, вывел.

Был ясный, солнечный, неморозный мартовский день. Ручьи текли, дворники кололи лед. Сани извозчиков подпрыгивали по обледеневшему снегу и визжали по камням. Прачка пошла в гору по солнечной стороне, дошла до церкви и села, тоже на солнечной стороне, на паперти церкви. Но когда солнце стало заходить за дома, лужи стали затягиваться стеклышком мороза, прачке стало холодно и жутко. Она поднялась и потащилась… Куда? Домой, в тот единственный дом, в котором она жила последнее время. Пока она дошла, отдыхая, стало смеркаться. Она подошла к воротам, завернула в них, поскользнулась, ахнула и упала».

Прачка умерла в воротах и лежала там долго, ее принимали за пьяную.

Прачку внесли в квартиру. Достали гроб; поставили его на стулья.

Мертвая лежала. Хозяйка квартиры, когда к ней пришел Толстой, испугалась, что ее в чем-нибудь обвинят; потом разговорилась и рассказала о своих квартирных неприятностях и судьбе прачки.

Толстой пишет с силой, необычной даже для него;

«Проходя назад, я взглянул на покойницу. Все покойники хороши, но эта была особенно хороша и трогательна в своем гробу: чистое бледное лицо с закрытыми выпуклыми глазами, с ввалившимися щеками и русыми мягкими волосами над высоким лбом; лицо усталое, доброе и не грустное, но удивленное. И в самом деле, если живые не видят, то мертвые удивляются».

Живые не видят. Рядом с Толстым в комнате его сына Сергея работали две женщины:

«Худая, желтая, старообразная женщина, лет 30-ти, в накинутом платке, быстро, быстро что-то делала руками и пальцами над столом, нервно вздрагивая, точно в каком-то припадке. Наискосе сидела девочка и точно так же что-то делала, точно так же вздрагивая. Обе женщины, казалось, были одержимы пляской св. Витта. Я подошел ближе и вгляделся в то, что они делали. Они вскинули на меня глазами и так же сосредоточенно продолжали свое дело.

Перед ними лежал рассыпанный табак и патроны. Они делали папироски. Женщина растирала табак в ладонях, захватывала в машинку, надевала патроны и просовывала и кидала девочке. Девочка свертывала бумажки и, всовывая, кидала и бралась за другую. Все это делалось с такой быстротой, с таким напряжением, что нельзя описать этого».

Это Сергей Львович на деньги отца велел им набивать папироски за два рубля пятьдесят копеек за тысячу. Он хорошо живет, играет на рояле, встает в двенадцать часов, курит, и для этого женщина и дезочка должны превратиться в машину и набивать ему папиросы.

Так Лев Николаевич описывал свой собственный дом. Софья Андреевна протестовала, что он позорит дом. А правительство не давало напечатать книгу, которая, может быть, все равно бы ничего не переделала, но учила живых удивляться. Она разрушала обычное, портила жизнь. Но Лев Николаевич делал и больше.

В это время он писал повесть «Смерть Ивана Ильича».

Поводом к написанию книги был случай: один знакомый Толстого в Туле, судейский чиновник, умер от рака. По этому случаю говорят о прототипах. Но болезни и смерти не сопровождают человека — они находятся в ткани его жизни, и они, и воздух над нами, и земля под нами — не прототипы.

Лев Николаевич и не писал о смерти Ивана Ильича — он писал о жизни Ивана Ильича. Повесть начинается с того, что люди узнают о смерти знакомого, с которым они привыкли играть в карты. Они идут в его квартиру, видят обыкновенного покойника, которого Толстой описал так: «Мертвец лежал, как всегда лежат мертвецы, особенно тяжело, по-мертвецки утонувши окоченевшими членами в подстилки гроба, с навсегда согнувшеюся головой на подушке, и выставлял, как всегда выставляют мертвецы, свой желтый восковой лоб, с взлизами на ввалившихся висках и торчащий нос, как бы надавивший на верхнюю губу».

Лицо красивое, значительное, в нем какой-то упрек и напоминание для живых, и это показалось пришедшему сослуживцу покойного «неуместным или, по крайней мере, до него не касающимся».

Того, что мы называем занимательностью, здесь нет. Мы наперед знаем, что Иван Ильич умер. Он умер до того, как мы его узнали. Рассказывается не столько об ужасе смерти, сколько об ужасе жизни. Иван Ильич умер в то время, когда он устраивал свою квартиру, бегал покупать вещи, радовался, что у него квартира, как у всех; у него была дочь, которую он хотел выдать замуж, и сын — гимназист с синяками под глазами, происхождение которых Иван Ильич знал, и полная жена, и слуги. Но жизнь была бессмысленна, и бессмысленность этой жизни была очень похожа на бессмысленность жизни в доме № 15 по Долго-Хамовническому переулку.

Мы всё устраиваемся, и всё собираемся жить, но если мы не добьемся иного, большого, то мы не добьемся самой жизни, и смерть будет не только болезненна, но и завершит бессмысленнейшее существование.

Так и начинается вторая глава: «Прошедшая история жизни Ивана Ильича была самая простая и обыкновенная и самая ужасная».

О простом, обыкновенном и ужасном писал в это время Лев Николаевич Толстой, и это и было его основным делом, хотя он хотел бы писать нравоучения, пересмотреть политическую экономию, переделать жития святых. Нет, его судьба была делать из ночи день и показывать людям, что они в ночи живут благоразумно и ужасно.

Лев Николаевич начал эту вещь в 1881–1882 годах, а в 1884 году Софья Андреевна сообщает сестре своей Тане: «На днях Левочка прочел нам отрывок из написанного им рассказа, мрачно немножко, но очень хорошо… Назвал он это нам: «Смерть Ивана Ильича».

Дописана была повесть в 1886 году.

Как всегда, должны были начаться споры, где печатать новую вещь и как — задаром или за деньги.

Не надо осуждать в споре Толстого с женой слабейшую сторону, Софью Андреевну. Лев Николаевич думал иначе, он знал и свою вину.

27 октября 1889 года по поводу одной присланной ему книги Толстой пишет: «Биограф знает писателя и описывает его! Да я сам не знаю себя, понятия не имею. Во всю длинную жизнь свою, только изредка кое-что из меня виднелось мне».

Биографию писателя всю до дна написать нельзя, и когда пишешь, надо об этом помнить.

Видит себя писатель тогда, когда пишет, когда освобождается от себя, от памяти о себе, переносит себя в ряд исследуемых явлений действительности, сопоставляет их, обобщает, находит им новое объяснение, ставит их в новые ряды.

В семье Толстых шла глухая и безнадежная для обеих сторон борьба.

То, что в других семьях казалось обыденным, неизбежным или даже желательным, в доме Толстого осознавалось хозяином как преступное. Он жил зрячим среди слепых.

Есть у Толстого среди «народных рассказов» рассказ «Крестник». Грешник, хотящий спасти свою душу, идет по миру, чтобы увидать, как же надо спасти душу, и знает, что все, что он увидит, это притчи. Видит он, что телка из хлева выгнать насильно нельзя — хлеб истопчешь; вызвать его можно ласковым словом, тогда «и мужики рады, баба рада и телушка рада». Вымыть стол грязным ручником нельзя, надо ручник выполоскать. Согнуть ободья нельзя — надо сперва укрепить стул, чтобы была в нем держава. Если нет упора, то как ни парить обод, он не согнется, будешь только вместе с ним кружиться.

Лев Николаевич пытался действовать на семью лаской, старался очистить свое сердце, но не мог согнуть ободья, потому что та опора, которую он вбивал в стул для держания обода, сама двигалась.

Лев Николаевич хотел думать, что можно очистить жизнь одной семьи или одной крестьянской общины. Вероятно, и эта иллюзия связана с крестьянской разобщенностью: каждый крестьянский двор когда-то мог жить сам по себе.

Толстовцы потом собирались в общины, старались жить без греха. Общины выдерживали два-три года и распадались, потому что они не могли быть нравственными среди общества, которое не меняло своих устоев. Они не могли уйти из истории. Лев Николаевич тоже иногда это понимал и писал своим ученикам, что не надо делать «новые монастыри»; он надеялся на преобразование мира, но думал, что это преобразование произойдет потому, что он или другой учитель всех уговорит делать добро.

Сам Лев Николаевич сознавал, что победа нового строя — дело мировое; но высказывал он это в выражениях, говорящих о семейном быте. Он писал Татьяне Кузминской 17 октября 1886 года: «У нас все благополучно и очень тихо. По письмам вижу, что и у вас также и во всей России и Европе также. Но не уповай на эту тишину. Глухая борьба против анковского пирога не только не прекращается, но растет, и слышны уже кое-где раскаты землетрясения, разрывающего пирог. Я только тем и живу, что верою в то, что пирог не вечен, а вечен разум человеческий».

Толстой хотел перестроить жизнь через убеждения и прежде всего перестраивал себя; переделав себя, он надеялся переделать людей, но как это сделать? Надо учить, иметь последователей, издавать книги.

Лев Николаевич взял у одной работницы народного просвещения, умной и влиятельной женщины, А. М. Калмыковой, рукопись «Греческий учитель Сократ»: это была биография Сократа. Калмыкова была живым человеком, принимала участие в деятельности комитета грамотности при Петербургском вольном экономическом обществе, работала в народных и воскресных школах, в издательстве «Посредник», потом примкнула к марксистам, издавала журнал «Начало», потом «Жизнь», помогала издавать за границей газету «Искра». В 1900 году была выслана из Петербурга, уехала за границу, находилась в личном общении и в переписке с Владимиром Ильичем Лениным.

Она была из тех людей, которые отрицали анковский пирог.

Лев Николаевич называл книжку, которую она писала, — «Жизнь Сократа», — превосходной и начал помогать в работе. Это заставило Толстого перечитать книги по греческой философии. Многие места рукописи А. Калмыковой написаны заново. Изменена характеристика Сократа: Сократ демократизирован; реальный исторический Сократ был скульптором, Лев Николаевич делает его каменотесом, рабочим. Толстовский Сократ воюет против рабства, против эксплуатации человека человеком, против того, что «…все думали только о том, как бы нагнуть другого да на нем ехать».

Толстой вписал в «Жизнь Сократа» отдельную главу «Как жить в семье».

«Когда Сократ стал отрываться от своей каменотесной работы, чтобы ходить на площадь, учить народ, жена его обиделась, думала, что убытки будут; но когда стало собираться к Сократу много народу, утешилась, подумала: «За ученье хорошо платят, учителя живут в довольстве; будем так жить и мы». А Сократ думал не так. Он думал: «Не могу я брать платы за ученье, — я учу тому, что мне голос бога говорит, учу праведности. Как я за это деньги буду брать?» Хоть и много собиралось народа слушать Сократа, но он ни с кого не брал денег. А на содержание семейства зарабатывал своим мастерством: только бы хватало на необходимое. Жене Сократа жить бедно казалось и тяжело, и стыдно. Часто роптала она на то, что муж за ученье не берет денег. Доходило дело иногда и до слез, и попреков, и брани. Жена Сократа — звали ее Ксантипа — была женщина вспыльчивая. Когда рассердится, то рвет и бросает все, что под руки попадается…»

Эти традиционные строки — автобиографическое признание. Лев Николаевич жил литературным трудом, но существовал раздел: прежде, до 1881 года, написанные художественные произведения оплачивались, входили в собрания сочинений, а печатание народных рассказов и статей было не ограничено, безвозмездно: рукописи в «Посреднике» и редакционная работа Толстому не оплачивались.

Разгорался семейный разлад во имя анковского пирога. Было непонятно, почему в одном доме нельзя есть анковский пирог, а в другом доме литературный труд продается и за него получают деньги.

Так как народные рассказы были невелики, на статьях зарабатывать нельзя было, то борьба сосредоточилась на новых художественных произведениях. Как это ни странно, но наибольшее негодование в доме и вражду вызывало каждое возвращение Толстого к художественному творчеству, вернее, факт напечатания произведения.

Лев Николаевич в своих требованиях к семье был нерешителен. Вопросы о том, где и на что жить всей семье, что делать с имением, чему учить детей, оставались вопросами. Действовала Софья Андреевна; Лев Николаевич спорил, подавая реплики и живя в своем этаже. Записи в дневнике накапливаются. Лев Николаевич спорил с женой и старшим сыном Сергеем Львовичем — хорошим, образованным, посредственным дворянином того времени.

4/16 июня Толстой записывает: «Сереже я сказал, что всем надо везти тяжесть, и все его рассуждения, как и многих других, — отвиливания: «повезу, когда другие». «Повезу, когда оно тронется». «Оно само пойдет». Только бы не везти. Тогда он сказал: я не вижу, чтоб кто-нибудь вез. И про меня, что я не везу. Я только говорю. Это оскорбило больно меня. Такой же, как мать, злой и не чувствующий. Очень больно было. Хотелось сейчас уйти. Но все это слабость. Не для людей, а для бога. Делай, как знаешь, для себя, а не для того, чтобы доказать. Но ужасно больно. Разумеется, я виноват, если мне больно. Борюсь, тушу поднявшийся огонь, но чувствую, что это сильно погнуло весы. И в самом деле, на что я им нужен? На что все мои мученья?»

Жизнь дома не выходила и не выходила, потому что ничего не решалось. Лев Николаевич пытался перевоспитать семью, выходил работать с детьми на помощь крестьянам. Дети сперва по новинке выходили, потом начали отставать.

Но Толстой продолжал свои безнадежные попытки. 23 июня/5 июля утром, «…не дожидаясь народа, работал с Блохиным». Блохин был сумасшедший крестьянин, который сошел с ума на том, что он сам знатный барин — богач и вельможа. Предложение Толстого работать ему показалось смешным: «Он говорит: «Это будет очень затруднительно.

Крестьяне это все должны исправить. Для развлечения времени — можно». Шел по саду, и ему понравилось в аллеях, захохотал. «Н-да! Прекрасно для разгулки». Без всяких шуток, чем он более сумасшедший, чем все наши семейные?»

Лев Николаевич продолжал стараться. Он пишет: «С крокета все вместе снесли чай и тем насмешили людей». Дело не двигалось.

Крестьяне работают свою невыдуманную работу. А в банках чистенькие служащие щелкают счетами и, моча пальцы о губку, считают деньги. Дворянские, купеческие.

Дело было безнадежно, и основывалось оно на обоюдном непонимании. Лев Николаевич выдал Софье Андреевне полную доверенность, включающую в себя исключительное право на издание сочинений мужа, написанных до 1881 года. Она считала себя вправе пользоваться для себя и семьи доходами с изданий. Имения давали небольшой доход. Яблоневый сад сдавался в аренду, и через этот сад не то что крестьяне не смели пройти, но даже домашние Льва Николаевича войти, чтобы взять яблоко, не могли.

Деньги любили счет, их считали, их общелкивали резинкой, вносили в банк, стараясь устроить так, чтобы они приносили побольше процентов.

Отчуждение от своих домашних все нарастало. Лев Николаевич сам писал: «Слишком много пресного, дрожжи не поднимаются. Я это постоянно чувствую на моей Маше».

Поднять человека в одиночку, переделать его, не изменяя жизни вокруг него, не могут никакие дрожжи.

18 июня 1884 г. Толстой пишет о том, что он косил, купался: «Вернулся бодрый, веселый, и вдруг начались со стороны жены бессмысленные упреки за лошадей, которых мне не нужно и от которых я только хочу избавиться. Я ничего не сказал, но мне стало ужасно тяжело. Я ушел и хотел уйти совсем, но ее беременность заставила меня вернуться с половины дороги в Тулу».

Вернулся: на балконе дома играют в винт бородатые мужчины — два старших сына — Сергей и Илья.

Если бы они были крестьяне, то у них были бы семьи, они давно бы вели хозяйство.

Толстой хотел заснуть с горя, но не мог. В третьем часу ночи пришла жена, разбудила: «Прости меня, я рожаю, может быть, умру». Начались роды; родилась дочка — Александра, а радости, счастья нет.

Толстой пишет: «Если кто управляет делами нашей жизни, то мне хочется упрекнуть его. Это слишком трудно и безжалостно».

И 4 июля думает Толстой о том, что его мучения никому не нужны и что надо уходить из своей усадьбы. И опять не уходит. И ночью с 11-го на 12-е «не спал до 5 часа от тоски» и опять не уходит.

После этого Лев Николаевич и решает выдать жене полную доверенность на ведение хозяйственных дел. Перед этим он записал: «Разрыв с женою уже нельзя сказать, что больше, но полный».

А Софья Андреевна об этом не знает, она думает, что мужу нехорошо потому, что у него расстроен желудок от вегетарианского питания, и велит повару тайком подливать в вегетарианский суп мясной бульон. Ей кажется, что это поможет.

Столкновения, сцены идут при детях. Люди перестают владеть собой. Софья Андреевна хочет по-своему помочь мужу. У Льва Николаевича в сказке «Об Иване…» черт научил Ивана-дурака, который надел его на вилы, тереть золото из дубовых листьев и делать солдат из снопов. Солдаты Софье Андреевне не нужны были, она была верноподданная, ее устраивала русская армия. Деньги ей были очень нужны. Она писала мужу про печатные листы Полного собрания сочинений, что она натрет из этих листьев, как Иван-дурак, сколько угодно золота и муж сможет заниматься благотворительностью.

Софья Андреевна поехала опять в Петербург, поговорила с Анной Григорьевной Достоевской — вдовой Федора Михайловича. Та утешила Софью Андреевну, сказав ей, сколько стоит издание, где покупать бумагу, научила, как меньше давать комиссию в книжный магазин, и рассказала, что она за два года получила тридцать семь тысяч рублей чистыми деньгами. Это были очень большие деньги по тому времени. И вот чистоган ворвался в семью Толстого. Софья Андреевна завела контору, повесила объявление, завела бланки своего издательства, по газетным объявлениям начали приходить конверты с деньгами. Денег оказалось много, и они приходили все время. О них знали сыновья. Они просили денег, у них тотчас появились новые требования.

Ксантипа, о которой не любила вспоминать Софья Андреевна, была очень замкнута и деятельно убирала дом, пряла шерсть, ткала полотно и кормила мужа. Софья Андреевна шила на мужа и на детей. Кроме того, она занималась издательством, вела корректуры, рассчитывала расходы, выбирала тип изданий.

Все время происходили столкновения с мужем.

В быту бывают драмы, как будто нарочно придуманные. «Смерть Ивана Ильича» — грустный рассказ о том, как человек погубил себя, живя, как все, и притворяясь благополучным. Но в то же время это рукопись, которую можно напечатать, подарить. Может быть, смягчая горечь книги, Лев Николаевич подарил рассказ Софье Андреевне ко дню ее рождения — она всегда говорила, что бывает очень рада, когда Лев Николаевич пишет художественное. Подарок обрадовал Софью Андреевну. Наконец-то Лев Николаевич опять занялся делом. Но рукопись в то же время денежная ценность, ее можно напечатать; если она попадет в журнал раньше Полного собрания сочинений, то стоимость рукописи уменьшится.

Когда в другой раз Лев Николаевич отдал свой рассказ («Хозяин и работник») в «Северный вестник», Софья Андреевна отчаянно заревновала. Редактором там была Любовь Гуревич, но Софья Андреевна ревновала не к женщине, не за себя, а за то, что обижают детей в пользу какого-то другого человека. Выбежала, накинув на рубашку халат, зимой на улицу, взяв с собой деньги, бегала по переулку, поехала на вокзал, потом вернулась домой, простудившись.

При ссорах Софья Андреевна выбегала в сад или даже на улицу неодетой, а улицы тогда были тихие и графиню все знали, и это было неудобно. Это все было способом надавить на сознание мужа, и в то же время это были страдания.

Софья Андреевна была кликуша, как называли в народе баб, сорвавшихся от тяжелой жизни и выкрикивавших в церкви на народе свои семейные несчастья, горести и позор.

 

 

«ПОСЛЕСЛОВИЕ»

 

В мире, в котором жил Толстой, занимая дом на Долго-Хамовническом переулке, счастливый брак был невозможен, потому что брак был связан с той самой собственностью, которая, по мнению самого Толстого, губила чистоту всех человеческих отношений. Надо сказать, что счастливых браков и не было вокруг Толстого: я говорил уже при анализе «Анны Карениной», что в общем все браки вокруг семьи Толстого были несчастны. И тогда Лев Николаевич с обычной, но невероятной своей последовательностью написал послесловие к повести, в котором объявил, что брака не должно быть вообще и что безбрачие есть идеал. Продолжение человеческого рода обеспечивалось тем, что люди будут идеал нарушать.

9 ноября 1889 года Лев Николаевич делает запись, в которой прямо связывает вопросы брака и вопросы собственности.

Здесь вина лежит на мужчине, он экономически порабощает женщину. Ненависть и осуждение перенесено на женщин путем введения мотива измены.

Ревность Позднышева исторически отличается от ревности Отелло.

Отелло, как говорил Пушкин, не ревнив, а доверчив. Позднышев — собственник, он воспитал свою жену так, как хотел: погибла не любовь, а украдена собственность. В записях Толстого содержатся монологи героя, и герой этот — собственник.

Писал Толстой «Послесловие» трудно, как бы принуждая себя. Писал по параграфам: «Хотел я сказать, во-первых…», «Второе то…», «Третье то…», и так пять пунктов. Но после ответа на все пункты самодопрос продолжается.

Первый пункт — утверждение того, что половое общение не необходимо, а напротив, «что воздержание возможно и менее опасно и вредно для здоровья, чем невоздержание…» — это утверждение адресовано к мужчинам: сказано о пользе воздержания.

Второй пункт говорит о том, что плотская любовь не есть «…поэтическое, возвышенное благо жизни…».

Третье о том, что нельзя употреблять никаких средств против деторождения.

Четвертый говорит о воспитании детей, о том, что ложное воспитание разжигает их чувственность; далее снова повторяется утверждение, что «наряды, чтения, зрелища, музыка, танцы, сладкая пища, вся обстановка жизни, от картинок на коробках до романов и повестей и поэм, еще более разжигают эту чувственность…».

В пятом пункте говорится, что напрасно все, что соединено с плотской любовью, «…возведено в высшую поэтическую цель стремлений людей, свидетельством чего служит все искусство и поэзия нашего общества…»

Во всем послесловии отрицается поэзия любви и искусство, поскольку оно связано с любовью.

Далее утверждается, что «христианского брака быть не может и никогда не было…».

Толстой говорит о том, что на самом деле нравственность нарушается и вне брака и в браке и что так называемое христианское общество еще безнравственнее нехристианского.

Выход — целомудрие. Не надо бояться, что при полном целомудрии прекратится род людской, так как это недостижимый идеал.

Надо уметь руководиться идеалом, как компасом. «Законного наслаждения» нет — надо смотреть на «первое падение как на единственное, как на вступление в неразрывный брак».

Люди женатые должны «стремиться вместе к освобождению от соблазна, очищению себя и прекращениию греха».

Если Н. Федоров говорил об идеале науки как о достижении не только бессмертия, но и воскрешения отцов, то Лев Толстой говорил об идеале праведности — «полное половое воздержание…».

Об этой сверхневозможной утопии Толстой писал в послесловии к «Крейцеровой сонате» поэтично и образно: «Плавающему недалеко от берега можно было говорить: «держись того возвышения, мыса, башни» и т. п.

Но приходит время, когда пловцы удалились от берега, и руководством им должны и могут служить только недостижимые светила и компас, показывающий направление. А то и другое дано нам».

Мечта о компасе неожиданно связана с отказом от продолжения того человечества, которое создало мечту. Толстой не признавал истории, видя бедность и разврат, преодолевая путы семейных ограничений, уходя от самого себя, он смело правил по звездам в пустоту уничтожения.

Судьбы утопий иногда бывают ироничны. Послесловие было напечатано в XIII томе Полного собрания сочинений вместе с «Крейцеровой сонатой», и о праве напечатать это послесловие хлопотала благоразумная Софья Андреевна, защищая денежные интересы семьи Толстых.

 

 

РОМАН СОФЬИ АНДРЕЕВНЫ

 

Измены не было. Была жажда романтической любви с другим и чувство собственности к мужу.

Софья Андреевна не знала, что Танеев вообще не интересовался женщинами; очевидно, не знал этого и Толстой, который одновременно и уважал Танеева, хотя не любил его как музыканта, и презирал его как городского человека, и ревновал жену, и стыдился за нее.

Софья Андреевна не понимала, что ее не любят, ей временами казалось, что Танеев боится Толстого или бережет его. Она ходила на все концерты, старалась сидеть рядом с Сергеем Ивановичем в партере, а он убегал от нее.

Она писала возмущенные письма. Танеев вежливо отвечал ей, что музыкант имеет право на концерте сидеть где угодно.

Софья Андреевна однажды записывает, как цыганка сказала ей на улице: «Любит тебя блондин, да не смеет; ты дама именитая, положение высокое, развитая, образованная, а он не твоей линии… Дай 1 р. 6 гривен, приворожу… Приворожу, будет любить, как муж…»

Мне стало жутко и хотелось взять у ней приворот».

Мечты Софьи Андреевны были путаны и противоречивы. Она мечтала о другой любви и в то же время жила собственностью, считая, что каждый листик, написанный Толстым, принадлежит семье.

Ревность и собственность сталкивались.

Лев Николаевич хотел дать в «Северный вестник» введение к одной переводной статье. Софья Андреевна в это время переживала жажду ревности, обостренную борьбой за самостоятельность. Она сказала Толстому: «…что его отношения к Гуревич так же мне неприятны, как ему мои к Танееву. Я взглянула на него, и мне стало страшно. В последнее время сильно разросшиеся густые брови его нависли на злые глаза, выражение лица страдающее и некрасивое».

Софья Андреевна не хотела бросить свою мечту о Танееве, она поехала в Киев, потом встретилась с сестрой Таней, потом поехала в Селище к Масловым. Место красивое — брянские леса, сосновые с дубом. Течет речка Навля. Здесь в гостях жил Танеев. Он сыграл Шуберта, Генделя. На другой день ездили в лес, фотографировали Софью Андреевну в дупле одной из вековых лип, а потом она вернулась в Москву.

Лев Николаевич был в ярости. Он написал письмо, озаглавленное им так: «Диалог». Письмо он хотел отправить к Татьяне Андреевне: «Нынче ночью был разговор и сцена, которая подействовала на меня еще гораздо более, чем последняя ее поездка. Для характеристики разговора надо сказать, что я в этот день только что приехал в 12-м часу ночи из поездки за 18 верст для осмотра именья Маши. Я не говорю, что в этом был труд для меня, это было удовольствие, но все-таки я несколько устал, сделав около 40 верст верхом, и не спал в этот день. А мне 70 лет».

Лев Николаевич надеялся, что все сойдет на нет, как уговаривала его Татьяна-Андреевна. Но Софья Андреевна начала разговор сама:

«О. …с Таней сестрой говорил?

Я. Да.

О. Что ж она говорила?»

И начался длинный разговор, который Лев Николаевич по привычке записал. Это пять страниц диалога. Лев Николаевич требует ответа, упрекает за поездку, говорит о ее влюбленности. Софья Андреевна раздражается.

Разговор кончается так: «Ты злой, ты зверь. И буду любить добрых и хороших, а не тебя. Ты зверь».

Потом были угрозы, что если Лев Николаевич напечатает «Воскресение», то Софья Андреевна напечатает свои повести.

Потом был истерический припадок с фразами, которые Толстой знал. Он поцеловал ее в лоб. «Она долго не могла вздохнуть, потом начала зевать, вздыхать и заснула и спит еще теперь».

Надо сказать, что ничего не было, — не было измены; была неудовлетворенность женщины жизнью, отношениями, была мечта, была злоба.

Диалог, про который я только что говорил, попал в руки Софьи Андреевны. Она готовила в своем дневнике оправдание. «Не помню хорошенько, что со мной было, но кончилось какой-то окоченелостью». Потом запись о том, что она лежала полтора суток в постели. Кончается так: «Сейчас толкнула стол, и на пол упал портрет Льва Николаевича. Так-то я этим дневником свергаю его с пьедестала, который он всю жизнь старательно себе воздвигал».

К сожалению, дневник предназначался к опубликованию.

Лев Николаевич был чужим для этой женщины, которая могла его любить приливами.

А дом все подтачивался. Так в хорошей деревянной стройке, если фундамент сделан без продухов, заводится домовый гриб: он растет на балках, мокнет и плачет, разрастается, врастает в древесину, жует ее, и бревна становятся футлярами, наполненными трухой. Дом должен рухнуть. Бегите из такого дома.

Лев Николаевич не мог уйти из старой своей жизни, взяв с собой жену. Он ничего не переделал. Продолжалась старая жизнь: Софья Андреевна издавала книги, сыновьям нужны были деньги. Их нужно было все больше и больше. Появилось чувство независимости, росло упрямое право на обыкновенную жизнь. Сыновья играли в карты и подбирали лошадей в масть.

 

 

ЧИСТОГАН И БОРЬБА С НИМ

 

Жизнь вокруг Ясной Поляны изменялась: деревня разорялась, все иллюзии, что можно через школу или через проповедь создать островок старой деревни, хотя бы вокруг Ясной Поляны, и оттуда распространить ее шире, — все это исчезало.

Жизнь продолжалась по-старому, но это старое уже было иным.

Лев Николаевич издавал и прежде сам свои произведения.

Это давало небольшой доход. Он отдавал свои книги издателям, с ним заключали грабительские договоры, он как бы проигрывал свои вещи. Но изменилось время: слава Толстого возросла, изменился сам книжный рынок, количество читателей, и издание вещей Толстого становилось довольно крупным предприятием.

Софья Андреевна включилась в хозяйственную работу; ей казалось, что она получила выход энергии, сможет своей работой обогатить семью, всех удовлетворит. Дети станут богаты, а Лев Николаевич сможет помогать бедным и, наконец, начнет писать художественные произведения, которые будут опять издаваться без конца. Софья Андреевна не очень много понимала в литературе, и когда сын ее Лев Львович написал и напечатал в журнале «Родник» первые рассказы и получил за них двадцать и шестьдесят пять рублей, то она была рада — не первым деньгам, заработанным сыном, а тому, что когда уже не будет Льва Николаевича, в доме останутся те же художественные интересы, те же разговоры. Разница между качеством работы Льва Львовича (а он писал ниже посредственного) и произведениями Льва Николаевича была для нее не очень ясна. Ей и самой хотелось писать, печататься. Она и себя считала подавленным талантом и в этом отношении была искренней.

Сейчас ей казалось, что происходит чудо: она обнаружила в себе деловой талант и сможет, как она сама писала мужу, натирать из его печатных листов золото, как Иван-дурак натирал золотые деньги из дубового листа.

Казалось, что в Ясной Поляне наступает золотая осень.

Но чудес не бывает, и деревня Ясная Поляна вокруг беднела, хотя сама Софья Андреевна готова была помогать, благотворительствовать.

В результате работы Черткова и Бирюкова у Софьи Андреевны появился конкурент — издательство «Посредник». Произведения Льва Николаевича, написанные после 1881 года, имели право печатать все, первое же право получало издательство «Посредник», оно было не коммерческого типа, но Чертков отстаивал свою привилегию первого издания, а Софья Андреевна хотела иметь привилегию для Собрания сочинений. Первоначально столкновения были не резкие, но дальше начались трагедии. Лев Николаевич мучительно осознавал свои новые решения и превращал их в художественные произведения. Вокруг него боролся чистоган.

Появились «Дьявол», «Отец Сергий», «Фальшивый купон», «Хаджи Мурат» и другие вещи. Они не должны были рождаться. Лев Николаевич боялся их. Он решил не издавать совсем «Хаджи Мурата», он не мог дописать «Нет в мире виноватых», потому что это не только было признанием правоты революционеров и вины богачей, которые только не сознавали свою вину, но это были золотые листы, которые рождали в семье алчность, рождали немыслимые ссоры, мучения.

Все это было еще впереди. Все это было в рождении. Пока Софья Андреевна была занята. В доме был относительный покой.

Издательская деятельность сперва утешила Софью Андреевну: работы было много. Трудно даже представить, что почти единоличным редактором и корректором двенадцатитомного издания оказалась одна женщина, которая в то же время вела хозяйство огромной семьи, она же была бухгалтером издательства, она же принимала подписку на издание. Надо по справедливости учесть, что тот воз, который повезла Софья Андреевна, был чрезвычайно тяжел.

Но Софья Андреевна работала охотно. Впоследствии она писала дочери, что ушла в работу так, как мужики уходят с горя в кабак.

Она стала запойным работником, она думала, что ее разлюбили.

Дневники Толстого не предназначались, как и письма его, для того, чтобы их все читали. Но в то же время они стали исповедью для всех. Лев Николаевич делал вырезки, выбрасывал, но выброшенное сохраняли, письма переписывали, дневники копировали, машинистки снимали копии с самых интимных документов и добросовестно, бескорыстно передавали тайны.

Трудно и как-то совестно писать о семейных делах Толстого. Он оставил следы своего горя, и Софья Андреевна все записывала. Может получиться впеча


Поделиться с друзьями:

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...

Наброски и зарисовки растений, плодов, цветов: Освоить конструктивное построение структуры дерева через зарисовки отдельных деревьев, группы деревьев...

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.016 с.