ГЛАВА III. Дамы, монахи и паршивый белорусский романтизм — КиберПедия 

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...

Индивидуальные и групповые автопоилки: для животных. Схемы и конструкции...

ГЛАВА III. Дамы, монахи и паршивый белорусский романтизм

2020-12-27 111
ГЛАВА III. Дамы, монахи и паршивый белорусский романтизм 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

В ответ на звонок из глубины квартиры долетел, приближаясь, громовой собачий лай.

– Гонец к скарбнику Марьяну, – сказал я.

Два тигровых дога, каждый с доброго теленка, узнав меня, со свистом замолотили толстыми у корня хвостами.

– Эльма! Эдгар! На место, слюнтяи паршивые!

Квартира Пташинского – черт знает что, только не квартира. Старая, профессорская, отцовская, чудом уцелевшая в этом почти дотла уничтоженном во время войны городе.

На окнах узорчатые решетки: библиотека папаши была едва не самой богатой частной библиотекой края (не считая, конечно, магнатских). Чудом уцелела в войну и библиотека, но сынок спустил из нее все, что не касалось истории, – государству, чтоб освободить место своим любимым готическим и барочным монстрам. Монстры выжили отсюда не только книги, но и… да нет, это я крайне неудачно, отвратительно хотел пошутить.

Марьяна бы к нам вместо девчат. Был бы целиком холостяцкий подъезд. Но он отсюда не поедет, потому что здесь хватает места для его кукол, хотя квартира и неудобная: бывший загородный дом, к которому сейчас подползает город. Четыре огромные комнаты с потолками под небо. А за окнами пустырь: дно бывших огромных, давно спущенных прудов и берег с редкими купами деревьев, за которыми еле просматриваются строения парникового хозяйства.

С другой стороны к дому примыкает заброшенное кладбище. Когда подходишь к дому наполовину вырубленной аллеей высоченных лип, видны его ворота в стиле позднего барокко.

В комнатах форменный Грюнвальд: под потолком летают ангелы, вскидывают кресты из лозы Яны Крестители, а Яны Непомуцкие несут под мышкою собственные головы, будто арбуз в трамвае. Юрий с выпученными от ужаса глазами попирает ногой змея, рыдают уже триста лет Магдалины. Иконы на стенах, иконы, словно покрытые ржавчиной, по углам и иконы, распростертые на столах, свеженькие, как будто только из Иордани, улыбаются человеку, снова их сотворившему. Пахнет химией, деревом, старой краской. Золотятся корешки книг. Скалят зубы грифоны, похожие на грустных кур.

И все это чудо как хорошо! И среди всего этого, созданного сотнями людей, две собаки и человек. Лучший мой друг.

– Имеется что‑нибудь пришедшим с мороза, иконник?

– Сегодня оттепель, золотарь, – ответил он.

– А по причине оттепели есть? – спросил я.

– По причине оттепели есть сухие теплые батареи… Вот.

– Законы предков забываешь? – спросил я с угрозой.

– При Жигимонте лучше было, – сказал он, ставя на низенький стол начатую бутылку виньяка, лимон, «николашку», тарелку с бутербродами, сыр и почему‑то моченые яблоки, – однако и король Марьян немцев не любил, и ляхов, и всех иных, а нас, белорусцев, жалел и любительно миловал.

– Начатая, – разочарованно протянул я.

– Будет и полная.

– Так и ставил бы сразу.

– Знаешь, что считалось у наших предков дурным тоном?

– Что?

– Блевать на середину стола. Вот что считалось у наших предков дурным тоном. Древний кодекс пристойности. «А нудить на середину стола – кепско и погано и негоже».

– На край, значит, можно? – спросил я.

– Об этом ничего не сказано. Наверное, можно. Разрешается. Что же тут страшного?

– Неуч ты. На свой край разрешается. На чужой, vis‑a‑vis – ни‑ни!

– Приятного вам аппетита, – сказал он.

– Сам начал.

Себе он плеснул на донышко.

– Ты не сердись, – словно оправдываясь, сказал он, и только теперь я заметил на ногтях у него голубой оттенок. – Немножко – не вредит сердцу. Наоборот, полезно. Все врачи говорят. Кроме того, мне скоро вообще ничего не будет вредно.

– Ну‑ну, – сказал я.

– Сам момент, наверное, не страшен, – задумчиво продолжал он. – Ожидание – вот что дерьмо собачье. Собачье предчувствие беды.

Эльма и Эдгар внимательно смотрели на него, иногда переводили глаза на меня.

– Как вот у них. Представляешь, сегодня под утро выли с час. Никогда в жизни такого не слышал. И не дворняги же они, а собаки цивилизованного столетия… Съездим ли мы с тобой еще на рыбку? Поедем, как только освободятся воды?

– А как же.

Всю жизнь буду казнить себя за свой тон во время этой беседы. Будто слышал, как человек внутренне вздыхает: «о‑ох, пожить бы», а сам отвечал, тоже внутренне: «не ной, парень, все хорошо».

– Показывай книгу, – сказал я.

Мы держали том на коленях и не спеша листали страницы. Подбор этих трех переплетенных в одну книг был странный, но мало ли странного совершали люди тех времен? Их логика трудно поддается нашему пониманию. Переплел ведь неизвестный монах в одну тюрьму из кожи «Сказание об Индии богатой», «Сказание о Максиме и Филиппате» и «Слово о полку Игореве».

«Евангелие» Слуцкого. Крайне редкая вещь, но ничего особенного, «Статут» 1580 года. Видимо, действительно, первая печать, насколько я мог судить (сколько бы статут ни перепечатывался – год ставили тот же самый, 1580‑й). Но инициалы «Евангелия» Тяпинского – это было интересно.

Для печати этой книги была характерна строгость. Каждая страница жирно, поперек, словно перерезана пополам. На верхней половине страницы старославянский текст, на нижней – древний белорусский. Сухой, строгий шрифт, ничего лишнего. И вдруг среди этого протестантского пустыря я увидел чудо: заставки и инициалы, цветущие маками, серебром и золотом так, что глазам становилось больно. Цветы, стебли, воины, кони – все в ярком, причудливом, радостном полете стремилось со страницы на страницу.

– Язычник, – сказал я. – Откуда такое чудо?

– Вот надпись.

Надпись на обратной стороне обложки была, видимо, из чернильных орешков и камеди: рыжие чернила выцвели. XVI‑XVII столетие. Самый канун бешеного натиска Польши. Но я не мог оторвать глаз от цветущего луга, и мне не хотелось вглядываться в путаную рыжую вязь.

– Ты не ответил. Все же откуда?

– Ольшаны.

– Что‑то слышал, но туманно. Где это?

– Исто‑рик… Местечко… Километрах в тридцати от Кладно… Князьям Ольшанским принадлежало. Гедиминовичи. Очень древний белорусский род. Многочисленные поместья по Неману и Птичи, несколько собственных городов. Все время высокое положение. Подкрепляли его тем, что королям города дарили.

– Припоминаю, – сказал я. – Ведь это же один из них – Голаск – городок Сигизмунду Августу «подарил», а тот его «подарил» Яну Ходкевичу.

– Да.

– И еще один из них во время междоусобицы Свидригайлу в плен захватил.

– Из этих, – сказал Марьян с некоторым удовлетворением, что вот, мол, и друг не ногой сморкается. – А те Ольшаны их майорат и испокон веков им принадлежали. С бортными деревьями, с селами и реками, в которых бобров можно гоняти.

– И каждого пятого бобра себе, – начал хулиганить и я, – а остальных пану. Или себе подчеревье от каждого бобра.

– Гля‑яди‑и ты. И «Устав на волоки» знает. Начитанный, холера!.. Ну так вот. Книгу эту я нашел в Ольшанах на чердаке хаты деда Мультана. Есть там такой. Он сторож при замке и, главное, при костеле. Исключительно любопытный тип. Сгорбленный, как медведь. Немного охотник. Философ.

– Ты это мне для чего все выкладываешь?

– Да все в связи с этой тревогой. Мозг лихорадочно ищет. Все обстоятельства вспоминает, все самые незначительные случаи.

Он смотрел в окно на пустырь и на кроны кладбища вдалеке.

– Этот замок – обычный дворцово‑замковый ансамбль, – словно припоминая или находясь в бреду, стал рассказывать он. – Разве что один из первых такого рода. Самая середина XVI столетия. Может, десятью – двадцатью годами позже. Уже не совсем замок, хотя и ближе к нему, чем к дворцу. Мрачное сооружение. Местный валунный гранит, багрово‑коричневый с копотью, почти черный. Ну, и вокруг вода. А немного поодаль костел со звонницей. Он более поздний. Начало семнадцатого века. И все это вместе порождает в тебе что‑то гнетущее, тяжелое, мрачное. Ну, как будто проклятие на нем какое‑то, как будто привидения там до сего времени блуждают.

– Книг начитался, олух.

Он вдруг обернулся. Резко. Стремительно.

– Да. И книг тоже. Представляешь, не у одного меня все это вызывает такое ощущение. У всех вызывало. Всегда. И это не мое, субъективное, а общее ощущение. Вот смотри…

Марьян бросился к стеллажам и, долго не роясь, – видимо, не раз уже смотрел – извлек маленькую пузатенькую книжицу.

– Обложки нет. Кто‑то из местных провинциальных романтиков прошлого столетия. Ясно, что местный, потому что на каждом шагу встречаются диалектизмы. Пишет по‑польски, не очень‑то зная этот язык, а скорее зная его как местный, шляхетский диалект. Р‑романтик! Знаешь, как эти авторы всяких там «Piosenek wiejskich z‑nad Niemna i Szczary» [10] да «Чароўных Янаў з‑пад Нарачы» [11] Янов из‑под Нарочи (бел.). [12]. Напишет книгу под названием «Душа в чужом теле, или Неземные радости на берегах Свислочи» и радуется.

Мне тоже стало не по себе. «Ценный» вклад внесли братишки‑белорусы в культуру своего и братского польского народов… И все же сколько в этом было милого: наив, доброта, легкий оттенок глуповатой и искренней чувствительности, сердечность. В общем, говоря словами автора «Завальни» – «благородные прахи предков». И потом, не будь этих людей, не выросли бы на их почве ни Борщевский[13], ни поэт‑титан, вследствие собственной бедности подаренный нами Польше. Пусть спят спокойно: они свое сделали.

Марьян, однако, не был настроен так добродушно. Он весь кипел.

– Черт бы их побрал. Если уж на то пошло, так это они насаждали провинциализм, а не Дунин‑Марцинкевич, на которого вешали столько собак. Сами и вешали. Да и романтизм наш дурацкий, белорусский, паршивый именно они насадили.

– Паршивый белорусский романтизм и гофманизм мы среди них насадили, – сказал я. – Но в чем дело? И зачем ты этой кантычкой[14] у меня под носом размахиваешь?

– Ощущение от Ольшан, – словно осекшись, сказал он и начал читать.

Сто раз с того времени перечитывал я эту легенду, написанную наивным и возвышенным стилем романтика (хорошие они были люди, честные до святости, чистые до последней капли крови, не доносчики, не паршивцы!). Сто раз вчитывался в строки, то нескладные, а то и совсем неплохие. Даже для удобства перевел на свой язык, хотя с юности не марал рифмами бумагу. Я и сейчас – хотя поэт из меня хуже чем никакой – передам ее вам в этом шероховатом переводе. А тогда я слушал ее впервые.

 

Черный замок Ольшанский. Месяц ныряет в тучах.

Башни во мраке туманные видят сны о былом дремучем.

Слушают ветер промозглый, волчий вой на далеких равнинах,

Слушают, как на зубцах трепещут от страха осины.

 

У, как мертво и тихо! Тьма, как в тысяче хлябей болотных.

Тихо! Ты слышишь вдали в аркадах шаги бесплотные?

Полночью каждой такою в замке, что стынет от страха,

По галереям проходят дама с черным монахом.

 

Далее излагается обычный романтический сюжет, для нас уже в чем‑то детский. Благородный разбойник из некогда богатого, а теперь доведенного до нищеты рода влюбился в жену Ольшанского князя. Та тоже любила его. Князь был скупым и жестоким старым зверюгой – по всем канонам этого жанра.

Любовники, захватив казну, убежали из замка. Князь погнался за ними и убил. И вот их призраки бродят под аркадами замка, чувствительно и тяжко воздыхая и пугая стонами добрых людей.

– И что, это правда? – спросил он, окончив чтение.

– А черт их знает, этих романтиков, – ответил я. – Разве была на свете Гражина? Или город на месте Свитязи[15]?

– И тебя ничто не насторожило? – Он вопросительно смотрел мне в глаза.

– Насторожило, – ответил я.

– Что?

– Единственная реальная деталь. То, что княжескую казну забрали. Как‑то этот поступок не вяжется с романтической поэтикой. А уж с их моральным кодексом – ни боже мой!

– Пр‑равильно! – хлопнул он меня по плечу. – Умница! В самом деле, для романтика это хотя и чудовищная, но реалия. А если так, то почему бы не быть правдой и всей легенде?

– И призракам? – поддел я.

– Призраки тоже есть на свете, – помрачнел он. – Их больше, чем мы думаем, друже.

Марьян закурил. На этот раз по‑настоящему, затягиваясь. Я тоже вытащил из надрезанной пачки сигарету.

– Так вот, – сказал он. – Я начал проверять. И, что самое удивительное, похоже на то, что наш поэт – автор этой самой легенды – для легенды не так уж много и наврал. Постарайся слушать меня внимательно.

За окном лежал пустырь с редкими стеблями бурьяна.

– Ты, наверное, не знаешь, что Ольшанские были едва ли не самым богатым родом на Беларуси. Но лишь определенное время. Приблизительно сто лет. До этого и потом – ну, обычная магнатская фамилия, как все. Но в это столетие – крезы, подавлявшие богатством самого короля.

– Когда же это столетие началось?

– В 1481 году. Ну‑ка, что это за год?

Была у нас такая игра, от которой иной непосвященный человек посинел бы. Так вот, внезапно, словно с обрыва в воду, задавать друг другу вопросы вроде того, на каких языках была сделана бехистунская надпись (на древне‑персидском, эламском и вавилонском) или какого цвета были выпушки в инженерных войсках при Николае I (красные).

– Кишка у вас тонка, дядька Марьян, – сказал я. – Это год заговора Михаилы Олельковича, князя Слуцкого, и его двоюродного брата Федора Бельского.

– Правильно. И других, среди которых Петро Давыдович, князь Ольшанский. Что дальше?

– Ну‑ну, хотели они великого князя Казимира смерти предать и самим править страной. А если уж не повезет, то поднять край и держаться до последнего. Если же и это не получится, то со всеми своими владениями от княжества «отсести» и искать подмоги у Москвы.

– Так. И чем это кончилось?

– Заговор раскрыли. Полетели головы. Кого в темнице придушили, кого на плаху при факелах, кого, попроще, – на кол. Сотни жертв среди тех людей, кто хотел самостоятельности. Бельский Федор Иванович, бросив все, удрал в Московию к Ивану III и принес ему в «приданое» «северские земли».

– А другие земли куда подевал? – иронично спросил Марьян.

– Ну, не в кармане же унес. Бросил.

– Вот оно как, – сказал Марьян. – Колья, плахи, дыба. А кто из главных заговорщиков остался?

– Валяй.

– Ольшанский остался. Один из всех. Единственный, с кем ничего не случилось. Наоборот, осел в поместьях прочно, как никогда. Почему?

– Сильный был. Боялись. Род княжеской крови, и с королями повязан не раз.

– Чепуха. Не поглядели бы.

Он бросил книжку на стол. Мы молча сидели друг против друга. Наконец Марьян провел рукой по лицу, словно умылся.

– И как раз с этого года начинается невиданное, просто даже предосудительное, фантастическое обогащение рода. Тысяча и одна ночь. Сокровища Голконды и Эльдорадо. Дарят города. Встречая великого князя, одевают в золото тысячи шляхтичей и крестьян. Листовым золотом покрывают замковые крыши. Словом, налицо все, на что способен был человек того времени, неожиданно разбогатев.

– Внешне вроде бы культурно, а изнутри…

– Дикарство? – спросил Марьян. – Да нет. Это тоньше. Смекни: только‑только достигли настоящей власти. Над душами, над телами, над государством, наконец. С Всеславом‑Чародеем[16] не очень‑то поспорил бы, не шибко побрыкался. А тут… Ну и отказали сдерживающие центры. Отказали, как у всех свежеиспеченных властителей над всем, хотя многие из этих, свежих, и столетиями свой род тащили, но на правах… ну, дружинников, что ли. И вот началось: внешне гуманисты, внешне утонченные, а изнутри – тигр прет.

– Тут ты, по‑моему, ошибаешься, – сказал я. – Вспомни Острожских, Миколу Радзивилла, Сапегу Льва. Настоящие, образованные, воспитанные люди, пусть себе и тоже со страстями.

– Это внешний разлад, – сказал Марьян. – Конечно, в массе это не двор Чингисхана и не опричный двор. Все же на глазах у Европы, начала гласности, начала демократии, пускай себе шляхетской. Nobless oblige[17]. Но ломки хребтов и здесь хватало. Время такое.

– «Время всегда таково, каковы в нем живущие люди», – процитировал я кого‑то. – Но ты все же гони сюжет.

– Ну и вот. Вдруг через каких‑то сто лет всему этому роскошеству – крес[18]! Довольно через меру кутить, довольно листового золота, довольно собственных полков в парче! Обычный, не самый богатый род. В чем дело?

– Этого мы никогда не узнаем, – сказал я. – Мало ли что там могло произойти? Ну, скажем, во‑первых, – этот Петро Давыдович, хотя и сильный, однако побаивался, что припомнят участие в заговоре, и решил то богатство растранжирить, пожить на всю катушку. И наследники транжирили. А когда все промотали, то и успокоились.

– Т‑так, – сказал он. – Ты знаешь, что это за знаки и что они обозначают?

На клочке бумаги он вывел следующее:

– Ну, ты меня ребенком считаешь. Это числовые знаки букв. Первая – легион, или сто тысяч, вторая – леодор, или миллион.

– Ну, а это?

И он написал еще и такое:

– Ну, шестьсот тысяч, ну, семь миллионов.

– Так вот, ответь мне теперь, дорогой ты мой шалопай, лоботряс и вертопрах Антон Глебович, каким таким образом мог человек, даже могущественный, наворотить за полгода состояние в шестьсот тысяч золотых да на семь миллионов драгоценными камнями – это по тем временам, когда и в самом деле «телушка‑полушка» была, – и каким образом он, даже если бы ел то золото и его наследники ели, мог за каких‑то сто тридцать лет расточить, промотать, растранжирить, струбить, ухлопать такой капитал? А ведь они, кроме того, ежегодно имели фантастические доходы.

– Отвечаю на первую половину вопроса: возможно, знал о казне заговорщиков и прибрал ее к рукам.

– А может, выдал? – спросил Марьян.

– Такое о людях брякать бездоказательно нельзя, если даже они и гниют уже в земле триста лет. На то мы и историки.

– Угм. «История, та самая, которая ни столько, ни полстолько не соврет». Сгнил он, только не в земле, а в саркофаге Ольшанского костела. Там на саркофагах статуи каменные лежат. Такая, брат, лежит протобестия, с такой святой да божьей улыбочкой. Сам увидишь.

– Почему это я вдруг «увижу»?

– Если захочешь – увидишь. Ну вот, а что касается исчезновения – вспомни балладу этого… менестреля застенкового[19].

– Выдумка.

– У многих выдумок есть запах правды. Я искал. Искал по хроникам, воспоминаниям, документам. Сейчас не стоит их называть – вот список.

– И докопался?

– Докопался. Тебе говорит что‑нибудь такая фамилия – Валюжинич?

– Валюж… Ва… Ну, если это те, то Валюжиничи – древний род, еще от «своих» князей, тех, что «до Гедимина». Имели владения на Полоцкой земле, возле Минска и на северо‑запад от него. Но к тому времени все реже вспоминаются в универсалах и хрониках, видимо, оскудели, потеряли вес. В общем‑то, обычная судьба. В семнадцатом столетии исчезают.

– Молоток, – с блатным акцентом сказал Марьян. – Кувалдой станешь. Ну, а последний всплеск рода?

– Погоди, – сказал я. – Гомшанское восстание, что ли?

– Ну‑ну, – подначивал он.

– Гремислав Андреевич, кажется, Валюжинич. 1611 год. Знаменитый «удар в спину»? Черт, никак я этих явлений не связывал.

– А между тем, Гомшаны от Ольшан – не расстояние. Да, Валюжинич. Да, две недели беспрерывных боев и потом еще с год лесной войны. И на крюк подвешенные, и на кол посаженные. Да, знаменитый «удар в спину», о котором мы так мало знаем.

– Невыгодно было писать. «Предатели». И в такой момент! Интервенция, война. Последующие события, наверное, и заслонили все… Сюжет, Марьяне!

– Невыносимый ты, – возмутился он.

– Сгораю от любопытства. Не тяни.

– Ну так вот. И подсчитал я, мой дорогой, по писцовым книгам и актам, что за эти годы, учитывая и доходы с поместий, потомки, несмотря на все «сумасбродства», не могли истратить более трети приобретенных сокровищ. Это при самом что ни на есть страшном, «радзивилловском» мотовстве. И вот в год бунта Валюжинича в Ольшанах княжит Витовт Федорович, пятидесяти семи лет, а жена у него – Ганна‑Гордислава Ольшанская, двадцати пяти лет, а в девичестве княжна Мезецкая. И княгиню эту нещадно упрекает в своем послании бискуп[20] Кладненский Героним за забвение княжеской и женской чести, а главным образом за то, что враги княжества великого пользуются для тайных с нею встреч монашеской одеждой.

– Действительно, ужас какой, – сказал я. – «Дама с черным монахом».

– И паршивый белорусский романтизм, – сказал Марьян. – Вот, представь себе такую мою гипотезу. Все разбито. Спасения нет. Повсюду рыскают вижи – соглядатаи и шпики. Сподвижники на кольях хрипят. И во всем с самого начала повинен князь Витовт Федорович Ольшанский. Ему на откуп было отдано Кладненское староство. Он греб бессовестно и неистово, много денег содрал с него на свою корысть. По его вине вешают людей. А жена, как и в балладе, – ангел. Что, не могли они ту казну, сокровища те, захватить и убежать? Чтобы хоть часть награбленного возвратить жертвам?

– Гипотезы, – сказал я. – Откуда тот поэт мог знать?

– А ты подумал, сколько архивов, семейных преданий, слухов, легенд, наконец, могло исчезнуть за сто с лишним лет? С войнами, да пожарами, да революциями? Наверное, что‑то знал.

Он опять закурил. Не нужно было ему это делать.

– И вот в 1612‑м, – он выпустил кольцо дыма, – этот человек, этот «монах», исчезает. Самое любопытное, что исчезает и она. Или бежали, или были убиты – кто знает? Скорее всего – бежали. Имеется свидетельство копного[21] судьи Станкевича, что погоня княжеская была, потому что те будто бы взяли Ольшанские сокровища, но он, Станкевич, властью своей погоню ту прекратил и гонити, под угрозой смертной кары от короля, не позволил. Может, какой‑то другой княжеский загон догнал беглецов и убил? Нет. В том же копном акте имеется клятва Витовта Ольшанского на евангелии, что не убивал и нет крови на его руках. И что после его последней встречи с ними, когда выследил, как убегали они из Ольшан, такие‑то и такие свидетели знают, что они были живы еще спустя две недели… А между тем их следы исчезли. Ни в каком городе аж до Вильно, Варшавы и Киева следов их нет.

– Ну, мало ли что! Тихо жили, вот и нет. Хотя попробуй проживи тихо с таким богатством.

Вдруг меня осенило.

– Погоди, а зачем там был копный судья Станкевич, человек из рода белорусских шерлок‑холмсов, потомственный сыщик? Пускай он себе государственный муж, сыск для него – тоже дело далеко не второго порядка. Но ведь в шестнадцатом‑семнадцатом столетиях почти ни одного шумного дела не было, чтобы его кто‑то из Станкевичей не распутывал. Вплоть до самого нашумевшего Дурыничского убийства[22].

– То‑то же и оно! Как раз во время исчезновения беглецов король назначил Станкевича на ревизию имений и прибылей князя Ольшанского.

– И…

– И ревизия эта закончилась ничем. Все сокровища исчезли. Исчезли и те, кто забрал их. Исчезли все расчетные книги, документы, даже родовые грамоты. Все исчезло. Племянникам князя Витовта пришлось их заново выправлять. И оттого над ними позже крепко смеялись и, когда хотели поиздеваться, высказывали сомнение: дескать, так ли уж на самом деле древен их род, не вписали ли они себя сами в разные там привилеи и книги. А у них и богатства дядькиного, сказочного, не осталось, чтобы хоть роскошью заткнуть рты, замазать глаза.

– Племянники? Почему? И неужто следствие не докопалось до истины?

– Нет, не докопалось. Да, племянники. Потому что через год после начала следствия князь Витовт Ольшанский нежданно, скорым чином умре.

Мы замолчали. Ненастный, слякотный день за окном все больше тускнел.

– Но почему следствие? – спросил я.

– Вот и я думаю, почему.

– Всплыли события столетней давности?

– Кого они интересовали? Даже если и было какое‑то преступление, то что – отвечать внуку за деда? Через сто лет?

– Могли польститься на деньги. Государственная казна была пуста.

– Чепуха. Скорее бы новую подать наложили – и все.

– А может, на откупе князь проворовался?

– Тоже никого не интересовало. Уплатил сразу всю сумму, получил староство в аренду, а там кому какое дело, даже если бы ты трижды столько содрал с жителей?

– Может, дела восстания? Связь этой… урожденной Мезецкой с главарем?

– Дело касалось Ольшанского. Мезецких трогать бы не стали. В 1507 году какая‑то прабабка нашей героини была «сердцем и душой» великого князя Жигимонта. И с того времени – приближенные к королям, очень доверенные люди.

– Так, может, расследовали исчезновение княгини Ганны?

– Позже она исчезла. Следствие уже с месяц шло. Видишь, сколько версий: старинный заговор – откуп – события восстания и то, как они отразились в семье князя.

– А возможно, и то, и другое, и третье.

– Может быть. Вот и занялся бы. Займись, а? Вот тебе и тема для очередного расследования.

Святая Инесса смотрела на меня, умоляюще сложив руки.

Я не мог отказать ей.

– Подумаю, – сказал я. – Однако, послушай, Марьян, какая может быть связь между двумя событиями тех лет, да еще разделенных целым столетием, этой книгой из Ольшан, давно заброшенной, никому не нужной, кроме музея, да таких, как мы с тобой, и тем, что какие‑то барыги от бизнеса на старине звонят тебе, ходят под окнами и так далее. Может, под окнами совсем не те, что звонили.

– Может. Но тревога такая, что, кажется, вот‑вот умру. Какое‑то предчувствие. Вот говорит сердце, и все.

– Говорит, потому что больное. У тебя разве не было прежде таких приступов беспричинного ужаса?

– Это не то. Это не от сердца. Это глубже. Словно у собак перед пожаром.

– Обратись в милицию, как я тебе советовал.

– Чтоб приняли за сумасшедшего?

– Тогда успокойся. Довольно себя истязать.

Я поднялся. Надо было идти домой. И тогда Пташинский как‑то внутренне засуетился. Начал нервно трепать темные волосы. Глаза стали беспомощными.

– Знаешь что…

Он взял старую книгу и протянул мне.

– Знаешь… Возьми ты ее с собой… Они…

– Кто они?

– Не знаю. Они… Они не подумают, что я такую вещь мог выпустить из дома. Мне спокойнее будет. Хорошенько спрячь. Я буду иногда заходить. Исследуй ее, потом мыслями обменяемся.

– А над чем же будешь думать ты?

– У меня хорошая фотокопия. Я, чтобы не трепать книгу, работаю по ней. К тому же я в палеографии разбираюсь хуже тебя. А ты – погляди. В чем там дело? Возьми вот портфель. Можешь оставить у себя.

Портфель был огромный. Даже эта большая книга скрылась в нем, и еще осталось свободное место.

Я собрался было идти один, но увидел, что Пташинский натягивает пальто. Когда он брал на поводок собак, я было возмутился.

– Это еще зачем?

– Молчи, Антон. Надо.

Он дал мне еще повод удивиться. Заскочил в ближайший «Гастроном». Собаки, конечно же, остались со мной, люто зыркали вокруг. Я думал, что он вынесет бутылку. А он вынес три. Одну, как и положено, с вином, а две… с кефиром.

– Марьян, – сказал я. – Ведь я его терпеть не могу. Это же какая‑то глупая выдумка. Мне же молоко бабка носит, я же сам его заквашиваю, делаю наше, деревенское. Мне от этой кефирной солодухи блевать хочется.

– Можешь вылить, – сказал он, засовывая бутылки в портфель так, чтоб были видны горлышки. – Кислое молоко! Устойчивые привычки старого кавалера.

– Маскарад? – с иронией спросил я. – Совсем ты рехнулся, Марьян, в детство впадаешь, сукин сын.

– Ладно, – проворчал он, беря поводки. – Ты иди себе. Иди. Топай. Я провожу.

Его тревога, как это ни странно, передалась и мне. Понимал, что все это вздор, а не тревожиться не мог.

…У подъезда Пахольчик высунулся из своего киоска:

– Бож‑же ж ты мой, вот это собаченции! Звери! А что б это могла быть за порода такая – не сделаете ли одолжение объяснить?!

– Тигровые доги, – буркнул Марьян.

– Ай‑я‑я‑яй, чего только не бывает! И тигра и собака! А скажите мне, как это их повязывают? Ведь тигра, хотя и большой, а кот. Как же он – с собакой?

– Силком, – сказал Марьян.

– Дрессируют, – добавил я, но тут мне стало жаль старика. – Это просто масть у них такая, тигровая. Мы шутим, дядька Герард.

– Ну, бог с вами. Шутить не грех. Гляжу, прогулялись вы сегодня, румянец здоровый. И хорошо, что кефир на ночь пьете. Здорово это – кефир.

– Еще бы, – сказал я. – А с вином и совсем недурно.

Мы вошли в подъезд.

 


Поделиться с друзьями:

Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...

Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...

Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.11 с.